Р.Е.СЛАВСКИЙ

БРАТЬЯ НИКИТИНЫ

 

МОСКВА «ИСКУССТВО»

1987

ВБК 85.35 С 47

Рецензенты:

доктор искусствоведения Ю. А. ДМИТРИЕВ,

кандидат искусствоведения С. М. МАКАРОВ

4909000000-129 С 025(01)-87

 

Я рос в большом провинциальном городе, где цирк бывал только летом — это был цирк братьев Никитиных в Саратове. тот летний цирк стоял на торговой базарной площади — яркий, необычный, удивительный, раскрашенный, с необыкновенно тор­жественной и бравурной музыкой, доносящейся изнутри, со взрывами аплодисментов и дружным хохотом зрителей, с рычанием львов и выстрелами шамбарьера, с клоунскими репризами, кото­рые расходились на другой же день по всему городу.

Одни цирковые плакаты чего стоили! Какие на них были изо­бражены усатые силачи, увешанные сотнями медалей, какая у них чудовищная мускулатура, какие красавицы в коротких юбках, в сапогах со шпорами, с револьвером в руке и с хлыстом в другой клали голову в разинутую пасть разъяренного льва! И наездницы были такими же красивыми, как красивы были их лошади.

За степами цирка начинался волшебный, нереальный и пре­красный мир, таинственный и влекущий к себе»,— вспоминает в своих записках народный артист СССР Борис Бабочкин, создатель образа легендарного героя гражданской войны Василия Иванови­ча Чапаева. И далее выдающийся мастер сцены и экрана отме­чает, как сильно влияли на формирование его первых художест­венных впечатлений «эти ни с чем не сравнимые ощущения цир­кового искусства».

«Я вспоминаю замечательных дрессировщиков, жонглеров, фо­кусников, акробатов, клоунов, и меня охватывает чувство благо­дарности к этим людям, так ослепительно блиставшим тогда на фоне серой, скучной, однообразной жизни провинциального губерн­ского города.

Я думаю, что в моей любви к театру виноват и цирк, который ошеломил меня своей праздничностью, яркостью, своим волшеб­ством».

Это волшебство и праздничность цирковых спектаклей, которые оказывали на зрителей столь глубокое эстетическое воздействие, о чем мы только что прочитали, создавалось талантом братьев Ни­китиных, уроженцев Саратова, даровитых режиссеров-постанов­щиков и разносторонних артистов.

Аким, Петр и Дмитрий Никитины живут в благодарной памяти потомков как основатели русского цирка, который слагался в ост­рой борьбе с иностранными антрепренерами, повсеместно заполо­нившими «зрелищный рынок» России.

Никитины первыми сделали прорыв в этой, казалось бы, непри­ступной цитадели иноземцев. Долголетняя борьба, в которой они поначалу гораздо чаще испытывали горечь поражений, чем радость выигранных боев, окончилась полной их победой.

Сыновья крепостного, Никитины начинали свой путь как улич­ные комедианты, а закончили владельцами нескольких стационарных цирков. Отнюдь не идеализируя предпринимательство крупных собственников, мы вместе с тем трезво оцениваем все то положительное, что было в их созидательной деятельности, глав­ным содержанием которой явилось становление и развитие цир­кового дела в России на сугубо национальной основе. Никитины сами были плоть от плоти народа, и потому им не нужно было разгадывать вкусы, привычки, запросы зрителей, в основном го­родской бедноты и крестьян, приезжавших на ярмарки. Русский профессиональный цирк таким образом нес в себе черты народно­сти, формировался как самое демократическое искусство.

Историческая заслуга саратовских самородков в том, что, по­строив во многих городах России свои цирки, они предоставили акробатам, жонглерам, атлетам-силачам, комикам, прозябавшим на тесных подмостках балаганов, удобный и мягкий манеж, воз­душным гимнастам — подкупольные просторы, прыгунам — мяг­кое покрытие арены и место для разгона. Актерская профессия наездников была монополией заезжих штукмейстеров. В цирках братьев Никитиных нашли свое призвание многие и многие ода­ренные русские конники, которые впоследствии успешно конку­рировали с крупнейшими иностранными гастролерами.

С братьев Никитиных началось становление самосознания рус­ских цирковых артистов. И это явилось едва ли не первостепен­ным итогом деятельности учредителей национального цирка.

Поднимая цирковые представления на высший художествен­ный уровень, они не только популяризировали это искусство, но и последовательно отстаивали поруганную честь цирка, за кото­рым издавна утвердилась репутация низменного зрелища — зрели­ща «для ванек».

Подобно тому как «русский свет» саратовца Яблочкова ярко осветил путь целой плеяде изобретателей, так и русский цирк бра­тьев Никитиных проторил дорогу другим смельчакам. Своим при­мером эти первопроходцы оказали положительное влияние на раз­витие циркового дела в России, открыли путь, на который следом за ними ступили многие предприимчивые русские антрепренеры.

Эта книга, повествующая о жизни и творчестве Никитиных, со­здана на основе архивных документов, устных воспоминаний и мемуаров артистов старого цирка, а также на основе записанных автором этих строк рассказов сына одного из братьев, замечатель­ного мастера советской арены — Николая Акимовича Никитина.

К вершине своих устремлений Аким, Петр и Дмитрий шли дол­гим и тернистым путем, по бездорожью, по острым каменистым кручам, карабкались с выступа на выступ. Чтобы составить пред­ставление об этом пути и проследить, как складывалась личность каждого из братьев, чтобы полнее постичь меру сделанного ими, обратимся к страницам этой книги.

 

 

Весна 1961 года

1

 

В первых числах апреля 1861 года братья Никитины — стар­ший, Дмитрий, средний, Аким, и младший, пятнадцатилетний Петр,— ехали в столицу, где должны были выступать на пасхаль­ной неделе в балагане некого Брукса; ехали с тревожным чувст­вом: Брукс не прислал, как было обещано, подтверждении.

Накануне и так и этак гадали — почему не пришла депеша?

  Может, передумал пли других взял...— беспокоился Петя, общий любимец.

  Верно мать говорила,— угрюмо ввернул Дмитрий,— нечего было лезть черту на рога! Вот посадишь нас на якорь в чужом го­роде,— тыкал он пальцем   Акиму  в   грудь,— и  запоем  Лазаря... Опять придется за старое — по   улицам   газировать.   Так  теперь даже шарманки и той нету...

Дмитрий сел на своего конька и бубнил и ворчал, выговаривая брату: нешто там, близ дома, не нашлось бы для них работы, да еще на святой неделе, какого дьявола срываться с места и нестись неизвестно куда, неизвестно зачем...

Братовы попреки Аким слушал, как всегда, в пол-уха, знал: путного все равно ничего не скажет...

Дмитрий, тугодум и рохля, едет безо всякой веры в успех, Аки­ма же, напротив, вела надежда или даже нечто иное — упование на лучшее. Надежда — это всегда расчет и ожидание конкретного, подготовленного результата. Впрочем, иногда мы надеемся и на что-то неопределенное. Аким Никитин признавал лишь упование, которое поднимает дух, движет силами, несет на крыльях к наме­ченной цели. В этом смысле он придерживался принципа, доста­точно точно выраженного в старинной пословице о боге, надеяться на которого, быть может, и следует, но гораздо лучше все же са­мому не плошать. А вот у людей пассивного склада, неспособных приложить энергию и волю для осуществления задуманного, на­дежда, что пустая грёза: они все ждут манны небесной...

Упование — дочь надежды, но характер у нее более твердый и решительный. Отец упования — риск. (Упование на успех и по­буждает нас рисковать.) Дмитрий, в отличие от своего брата Аки­ма, не умел ни рисковать, ни надеяться. Он сызмальства был тру­соват. Аким же отличался сообразительностью и крепкой хваткой. 11е унывал он и в беде.

Со временем так уж повелось, что верховодил в семье Никити­ных не отец и не старший брат, а он, Аким, крещенный Иоакимом. восемнадцати лет от роду, не по годам смекалистый, с цепкой на-

мятью и удивительной способностью ко всякого рода арифметиче­ским подсчетам. Когда возникала надобность обмозговать какое-либо дело, когда требовалось принять решение, последнее слово обычно оставалось за ним. Вот и установилось в доме: «Что ска­жет Аким»... «Как решит Акимушка»... «Дождемся Акима, тогда и видно будет»...

Итак, братья Никитины направлялись в Петербург; в сущно­сти, ехали они наобум, на свой страх и риск, навстречу неизвест­ности.

Есть ли чувство тягостней и утомительней, чем неопределен­ность положения. На Дмитрия оно действовало угнетающе: всю дорогу он был раздражителен и зол. Аким же в этой ситуации облегчал душу тем, что напряженно размышлял, делал выкладки, строил всяческие предположения об исходе этого сомнительного путешествия, начатого, если говорить начистоту, по его настоянию.

Уединясь, как любил, в тамбуре, лицом к вагонному стеклу, он погружен под клацанье и скрежет металла о металл в свою неве­селую думу... А что, ежели Брукс и впрямь обманул, как стращал Митька,— не случалось, что ли, подобного? Да нет, брат, ошиба­ешься, не такой это человек... Пол под ногами Акима отчаянно подрагивал, колеса на каждом стыке выбивали свой отрывистый Удар.

Никитин отчетливо представил себе холеное, сдобное лицо Брукса, всегда аккуратно выбритое, с большими пунцовыми гу­бами. Познакомились они прошлым летом: вместе работали на сцене увеселительного сада в Екатеринодаре.

Адам Янович Брукс, фокусник, а по-тогдашнему — престиди­житатор средней руки, происходивший из обрусевших латышей, человек грамотный и любезный, предложил братьям свои услуги, обещал обеспечить хорошим местом в солидном балагане — от­правляться можно прямо отсюда. Комиссионные с них он возьмет не пятнадцать копеек с рубля, как другие, а всего десять...

При его содействии Никитины не безуспешно отработали по ярмарочным балаганам вплоть до рождественских праздников. За это время Брукс, несмотря на значительную разницу в возрасте, проникся к Акиму искренней, а на взгляд Дмитрия, странной сим­патией. Бонвиван и гулена, Брукс всюду таскал за собой юнца: по злачным заведениям, на бега, в игорные дома, где Аким пристра­стился к картишкам, как, впрочем, и к другим не менее азартным увлечениям — бильярду и рулетке. Случалось, что и напивались до бесчувствия. Адам был первым человеком, который открыл парню двери ко всем грехам и порокам.

Аким любил размышлять под мерный стук колес; он обладал свойством терпеливо и расчетливо взвешивать все «за» и «про­тив». Ученый назвал бы этот тип мышления способностью глубоко анализировать ситуацию. И еще, вероятно, добавил бы. что ме­тод анализа у него не абстрактный, не умозрительный, а основан­ный на опыте, приобретенном путем наблюдения действительности. Центром напряженных раздумий Никитина был «Адамчик», как про себя полупочтительно, а более — полуиронично называл он своего веселого покровителя, который представлялся ему челове­ком несколько взбалмошным, но, в общем-то, доверчивым и не­вредным.

Казалось бы, в последний раз при расставании они договори­лись положительно обо всем: и о цене, и о жилье, и о сроках. О сроках, впрочем, сговориться удалось не вдруг: Брукс сказал, что пришлет в Саратов две депеши: первую — если дело выгорит, а вторую — короткую — «Выезжайте!».

  А первую-то депешу сколько дожидаться? — в упор спросил Аким.

  Ну, как сказать... до тридцатого марта.

  Э, Адам Яныч, так у нас не пойдет. Так и на бобах не дол­го остаться: и от вас подтверждения не дождемся и к другим опо­здаем наняться.

  Голубчик, да у меня дело верное.

  Оно, может, и так, да не могу я ставить семью под удар. Хотите — до первого марта? — И пояснил, что если до этого срока депеша не придет, то будет считать себя свободным: Никитины ведь без дела не сидели и сидеть не собираются.

Не упустил Аким и харчи выговорить, ведь это, ежели имеешь понятие, тоже вещь немаловажная. Когда работаешь в балагане по десяти-двенадцати — а бывает, и больше — сеансов на дню, да еще выходишь на раусный балкон публику зазывать, тут, коли не обеспечен горячей, сытной пищей, при их тяжелой работе долго не протянешь. Адам Янович уверил, что наймет кухарку. «А жена что ж?» — спросил Аким. Брукс хмыкнул: жена к этому непри­вычна...

Подноготная женитьбы Адама Яновича была известна Акиму. Еще в первые месяцы знакомства фокусник открылся ему: давно уже мечтает он о собственном деле, нет, не о балагане, балаган что, это будет... Адамчик выделил голосом последующих два сло­ва: «Театр престидижитации!» Даже и название придумано: «За­нятно и поучительно». Нравится? Но... тсс, молчок! Об этом он говорит только ему одному, как другу. И ни-ни — проболтаться. Даже братьям.

О своей голубой мечте — Театре престидижитации,— неотступ­но преследующей его, будущий хозяин прожужжал все уши, рас­писывая свою затею в самых радужных красках. Деньги? Деньги он найдет: о, за этим дело не станет. Подцепит какую-нибудь вдо­вушку с капитальцем — и дело в шляпе.

Уже зимой, во время Крещенской ярмарки, Адам Янович до­казал, что слов на ветер не бросает. По его протекции Никитины устроились в большой балаган-зверинец Эйгуса. Братья приехали и Харьков, как обычно, заранее, а их антрепренер — в самый канун открытия. В окошечке «До востребования» он получил письмо в розовом конверте, всполошился и тотчас бог весть куда укатил на извозчике, успев крикнуть Акиму, чтобы приглядел за сундуком и кормил живность...

Ухаживать за белыми мышами фокусника, за его котом и фи­лином по кличке Сэр Домби Никитину приходилось и прежде — он был, пожалуй, единственным, кого Брукс допускал в свою гри­мировочную комнату.

Престидижитатор любил напустить на свою профессию туману, стены отведенных ему каморок сплошь увешивал какими-то каба­листическими знаками черной и белой магии, перед зеркалом ста­вил литографированный портрет самого Боско — «единственного и бесподобного Бартоломео Боско — неповторимого волшебника-ча­родея». И свои каморки и свою особу окружал по обыкновению ореолом некой таинственности (даже на короткое время выходя за дверь, не забывал повернуть ключ в замке). При таком положе­нии вещей допуск юного Акима в святая святых говорил о многом. Брукс был не единственный, кто питал к юному саратовцу добрые чувства. И даже называл его своей правой рукой.

Чем же покорял людей Аким Никитин? Ведь внешне был, как говорили в ту пору, неблагообразен. (Дмитрий в сравнении с ним так просто красавец.) Лицо с грубоватыми чертами, светлые, словно бы сонные глаза, опушенные белесыми ресницами, и такие же соломенного цвета брови. О его глазах — бесстрастных и невы­разительных— никак не скажешь, что они «зеркало души». Ры­жеволос, вернее, сивый с отливом в ржавчину, не слишком скла­ден,— чем тут прельщать?

И все-таки даже с такой неказистой внешностью он нравился людям. К нему тянулись, ибо Аким Никитин был наделен внут­ренним обаянием — оно-то и притягивало. Повзрослев, он научится очень тонко пользоваться этим редкостным даром.

Но вернемся к женитьбе Брукса.

В тот раз, когда он появился в балагане после отлучки, то по­казался Акиму каким-то взбудораженным и суматошным. Круглое розовое лицо его так и сияло блаженством. Кося глаза на щелястую перегородку — не подслушали бы,— Адам Янович поделился пле­щущей через край радостью: она согласна... он только что от нее... приехала сюда специально, чтобы встретиться... Все это фокусник выпаливал оживленным свистящим шепотом в самое Акимове ухо, нервически оглаживая при этом черного как смоль кота, прыг­нувшего ему на колени.

— А главное что — деньги дает. Дело, голуба моя, сделано! — уже не таясь, произнес Брукс и резким движением смахнул с ко­лен кота, что было воспринято филином Сэром Домби с откровен­ной радостью: он вспушил на. голове перья, проводил выпученным взглядом черного зверя, переступил когтистыми лапами на своем сучке-рогатуле под потолком и прощелкал крючкастым клювом что-то ехидное. Брукс, потирая руки, метался по тесной клетушке, заставленной иллюзионными ящиками, бархатными сервантами и прочими вещами из арсенала честного обмана публики. Радость победы распирала ему грудь. Он выскочил в коридор, распахнул дверь соседней комнаты и, удостоверясь, что там никого нет, про­должил свою ликующую реляцию: наконец-то у него свое дело. Дальше Никитины поедут уже сами, а он — в Петербург, там и обвенчаются...

Сколько же прошло с того дня? Да, три месяца. За это время многое могло измениться. Аким прикидывал, как поступит на са­мый худой конец,— допустим, Брукса не окажется на месте. Или в случае, если у него полный крах.

Свои мысли он привык додумывать до конца. А это требует определенного волевого напряжения и дисциплины. У людей, ко­торые не усвоили такого метода целенаправленной — ни на что не отвлекаясь — умственной работы, мысли по обыкновению идут бессвязно, вразброд, обрывочно, перескакивают с одного на другое. Мозг наш большой хитрец: в тех случаях, когда от него требуется напряжение, он тут же направляет мысли по более легкому пути: на воспоминания, например, или просто на бездумное созерцание окружающего. Аким Никитин, даром что молод, успел уже выра­ботать в себе, может и бессознательно, в силу своей натуры, эту способность сосредоточиваться и удерживать усилием воли внима­ние только на том предмете, который его занимает в настоящее время. В такие минуты он весь собран, умственные силы обостре­ны до предела.

В конце концов, как бы то ни было, он особенно не отчаивался, а уж тем более в панику, как Дмитрий, не впадал.

Старший брат, когда на его пути возникали трудности, пасовал: сложные коллизии обращали его в бегство либо рождали готов­ность терпеливо сносить их. Аким и Петр, напротив, были наделе­ны активным типом реакции. В тех же самых обстоятельствах они становились бойцами. И в особенности Аким: трудности делали его более собранным, обостряли ум и волю. Вот и сейчас он твердо знает, что в этой критической ситуации там, на месте, с учетом обстановки обязательно найдет — быть может, даже в самый по­следний момент — какой-то выход. Эта уверенность в себе и была отличительным свойством его личности.

Аким недовольно глядел в забрызганное дождем окно на размытые проселочные дороги, мелькавшие перед взором, на мокрые деревья, отчаянно колышимые сильными порывами ветра,— экая непогодь! Да, невеселая ждет их пасха...

Тоскливое настроение усугублялась и тем, что поезд придет, как сказали, поздно вечером — в такую пору, да еще в ненастье оказаться в чужом-то месте...

Долог путь от родного Саратова до неведомого Петербурга, о чем только не передумаешь за это время, чего не вспомнится... Мать, например— самый дорогой ему и близкий человек. Суровая и мудрая, душа дома, ревностная хранительница семейного очага. Митька унаследовал ее басовитый голос и ворчливый топ, а вот характером пошел в отца — такой же слабовольный и вспыльчи­вый... Память возвратила его к их флигелю-развалюхе в глубине большого двора, заросшего травой на Печальной улице. (Печаль­ной ее назвали. вероятно, потому, что по ней, как будет вспоминать спустя годы Петр Никитин, возили во время холеры покойников.) Печальной она могла бы именоваться еще и потому, что сделала, будто неласковая мачеха, безрадостным их детство, а, впрочем, было ли оно у сыновей бедного шарманщика — с малых лет в тя­желом труде, с малых лет в отрепьях, впроголодь на кусках да корках. Только когда малость подросли и начали выступать под отцову шарманку, стали выкарабкиваться из нищеты...

Отсюда, из флигеля на Печальной улице, выходили они каж­дый день, а вернее сказать — тащились, на свой жалкий промысел. Кочуя от одного людного места до другого, останавливались где-нибудь на базаре, на площади, в сквере, расстилали коврик и да­вали свое немудрящее представление.

Акиму вспомнилась волжская набережная, вечно оживленная, вечно новая.— набережная была его слабостью. Больше всего в ту пору ему правилось выступать именно там. Как и матросам, как и лодочникам, как грузчикам и бурлакам. Волга была им матерью родной. Они знали наперечет названия пароходов и какому тор­говому обществу принадлежит каждый, знали номера барж, рас­писание всех линий вниз и вверх. Позднее, когда вздохнули чуть посвободнее и приобрели, поднатужась, вместо чужой, арендуемой шарманки орган на тележке — «фортепьяно англезе», как назы­вал его с гордостью прежний владелец.— боже мой, с каким стра­хом, бывало, следил он. Аким, слабосильный от рождения, за Митькой, когда тот, впряженный в тележку, спускался по круче к пристани: а что как не удержит и разобьет их драгоценное «анг­лезе»...

Но сколь ни круты в Саратове волжские берега-взвозы, здоро­вяк Митька ни разу не нанес ущерба семье. А уж как спустятся вниз, то расположатся возле шумной пристани пли на привозе, а то и у купальни, а чаще у паромной переправы и начинают готовиться. У каждого своя роль: отец, как только выбрано место, принимается крутить ручку фортепьяно — пронзительный марш разносится по всей набережной; Дмитрий сгружает свои гири, он — атлет, ходит по пояс обнаженный, надувает бока, пыжится перед барышнями: Петруха расстилает коврик; а он сам. в костю­ме паяца, сзывает публику, балагуря и рассыпая озорные шутки, приманивая мешкающих.

Довольно рано уразумел он, что в их ремесле тот сыт, кто боек на язык, кто прибауток да побасенок много знает, кто врать на­учился не запинаясь. И руках у него веревка с маленьким мешоч­ком на конце, наполненным песком, он принимается раскручивать ее по земле, очерчивая все больший и больший круг,— ра-асс-тупп-и-ись!.. Затем но кромке круга усадит на землю мальчишек - они первыми обступают уличных комедиантов — и дает им держать веревку — ограждение. Теперь можно и начинать... Первым на («пятачок» выходит Нетюха — «человек-резина», потом Митька с гирями, а в заключение он, комический клишник... Положим, на его теперешний взгляд все это было слишком убого. Оттого, ви­дать, и собирали гроши. Ну, правда, и конкурентов, таких же как и они, бродячих артистов, полно. И только когда ему пришло на ум прибавить к их незамысловатым номерам еще и петрушечные представления, дела малость поправились. Живо вспомнилось, как заказывали мастеру вырезать из липы кукол: портного Нитку, доктора Касторку, двух чертей да двух полицейских. И еще носа­тую тещу-толстуху... Бывало, как только Петрушка оседлает ее, взберется на тещины плечи да начнет погонять, публика так и зайдется от смеха... В кукольной комедии отличался отец, лучше его никто не умел говорить на разные голоса. А вот в людях раз­бираться не горазд, как и Митька. Давеча перед их отъездом все подпевал старшему сыну: «Не верьте этому жулику». Да нет, не жулик Адамчик. Они его нисколько не знают. А депеша, между прочим, могла и затеряться. Такое бывало. Он проследил взглядом за мелькнувшей в окне печальной картинкой — из деревни на большак вышла жалкая похоронная процессия: две старухи да четверо мужиков, что несли на плечах гроб... И на душе у него сделалось нехорошо.

Хотя Акиму Никитину в его восемнадцатилетней жизни не раз удавалось догадливо проникать в помыслы собеседников, прозре­вать их поступки, тем не менее даже и при такой, редкой, в общем-то, способности он никак не мог предугадать хода мыслей Брукса. который в то же самое время, сидя на скамье своего театра престидижитации, достроенного артелью вятских плотников всего лишь какой-нибудь час назад, думал не о чем ином и не о ком ином, как о братьях Никитиных.

 

2

 

Адам Японии был близок к отчаянию: шутка ли, наконец-то удалось всеми правдами и неправдами начать собственное дело, с таким трудом сумел открыть театр, и не где-нибудь, а на Второй линии - место просто люкс. Шел ва-банк, и вдруг такой форс-мажор: работать не с кем, нет артистов. И что могло их задержать? Депешу не получили? Но ведь не но его же вине она ушла на три дня позднее. На телеграфной станции сказали: «С губернией нет связи...» — «С какой губернией?» — «С Саратовской».— «Как так — нет связи?» — «Прошла буря, порваны провода, неужели не попятно? Приходите завтра...» Завтра снова: «Связь еще не вос­становлена». Лишь на третий день приняли — квитанция в карма­не... Но что же, черт подери, их задержало? Переметнулись в дру­гое место? Получили на пятерку больше — и адью! А ты дожидай­ся. Нынешние-то молодые... Ведь для них чувство обязательно­сти — терра инкогнита. И вдруг его охватил страх: депеша могла и затеряться. Срочно надобно подать другую. Он даже поднялся, чтобы нестись на телеграфную станцию, но тут же с безнадежностью подумал: «Из Саратова до Петербурга добираться трое суток, а завтра открытие, какой смысл... Полный швах!» Брукс досадливо поморщился и бессильно опустился на скамью. Где теперь найдешь им замену? Ну, допустим, даже и сам переманит у кого-то — все одно не выход. С Никитиными-то уже сработа­лись, их-то он обучил ассистировать — в трюках настоящими по­мощниками ему были. Ну да и не в этом суть. Суть в раусе. Взгляд растерянного вконец Брукса упал на лестницу, ведущую к раусному балкону, с которого, как он рассчитывал, братья в ярких кос­тюмах и гриме должны зазывать публику... А ведь он так надеялся на Акима — кто в этом дело сравнится с ним! У парня какая-то особенная способность привлечь внимание толпящихся у входа зевак. Сколько раз было — переманивал к себе всю публику: в дру­гих балаганах пусто, у них полно. Брукс горестно вздохнул. Нет, без него не вытянуть, и думать нечего. Где же, однако, выход... где же выход... Пророк Наум, наставь на ум.

Даже перед лицом краха новоиспеченного предприятия, так ревностно вынашиваемого в мечтах и так долго ожидаемого, он не питал недоброго чувства к своей «правой руке». Старый балаганщик, за плечами которого огромный жизненный опыт, нутром по­чуял незаурядность натуры своего юного приятеля, угадал в жел­торотом птенце будущего орла.

— У этого,— сказал он себе, сгребая ногой щепки, — крылья для больших полетов... И что интересно, с ним не чувствуешь раз­ницы в летах. Как одногодки. Короче, что бы там ни было, но маль­чик, я знаю, не подл. И если он не приехал — значит, но мог.

 

3

 

А тем временем за вагонным окном, в которое глядел Никитин, погруженный в свои мысли, стало заметно смеркаться, по дождь и ветер не унимались. Скоро, видать, и Петербург. Аким, возвра­щаясь к братьям, прикинул: нанимать ли извозчика пли же пере­ждать до утра на вокзале? Но тоже вопрос — поездили, знают: и иных залах ожидания оставаться на ночь не разрешено, гонят. Интересно, а как тут?

Через два часа с четвертью поезд подошел к вокзалу. Большой полумиллионный город принял братьев Никитиных, как писали когда-то, в свое лоно.

Произошло это, как уже сказано выше, в первых числах апреля далекого 1861 года — года, значащего для России чрезвычайно много: рухнуло вековое рабство, отменено крепостное право.

В те «дни всеобщего торжества» лишь немногие понимали, во что выльется «освободительная реформа», что принесет вчерашним крепостным «народная волюшка», чем обернется «освободительная эпоха возрождения».

Большинство же ликовало. Люди ходили именинниками, по­всюду царил «дух обновления», все виделось в розовом свете. Мно­гие столичные и провинциальные газеты в угаре преждевремен­ной радости перепечатали тогда передовицу булгаринской «Север­ной пчелы» — рупора правительства: «Русские люди! На колени! Молитесь богу за это высокое, несравнимое счастье, всем нам ниспосланное, за это беспримерное в летописях ощущение, которое всех нас ожидает...»

Однако скоро, очень скоро наступит горькое похмелье после того пира. Россия узнает истинную цену «беспримерного в летопи­сях ощущения...».

Реформе предшествовали бурные события в общественной жиз­ни— широкая волна требований социальных преобразований, ко­торая захватила не только «низы», по и «верхушку» общества — часть дворянства и правительственных кругов. Назревала первая революционная ситуация «первого, по выражению Герцена, демо­кратического натиска». После тридцати лет молчания Россия заго­ворила— протестующая мысль ополчилась против деспотии ца­ризма. Уже не либеральные разглагольствования газетчиков, не статеечки вольнолюбивого толка, писанные «млеком и медом», а настоящая и грозная революционная борьба заставляла дрожать от страха царизм и его сатрапов. В лагере разночинной интелли­генции, настроенной демократически, ходило по рукам опублико­ванное в «Голосах из России» — издании вольной русской типогра­фии Герцена — Огарева, хорошо известном читающей публике,— «Слово вяземского мужичка», хлестко высмеивавшее дворян, которым от лица восставшего крестьянства недвусмысленно предре­кался приход того времени, когда и становых, и полицейских всех на разум наведут, «а не то да в шею, да и вон из святой православной Руси».

Крестьянские бунты, революционные акции в России получали особо грозный характер на фоне бушующего пожара национально-освободительной борьбы в Италии, войны против рабовладельцев в Соединенных Штатах, волнений в Польше, что и заставило Александра И поторопиться с «противопожарными мерами» — подписать манифест.

Реформа, однако, мало что изменила в жизни крестьянства. Дворовые люди помещиков должны были в течение двух лет оста­ваться в полном подчинении своему хозяину, а крестьяне счита­лись временнообязанными, почти все дворянские привилегии, как и дворянское землепользование, сохранились. Сохранился и кре­постной произвол.

В ответ на это назревал взрыв народного негодования. Русские революционеры жили ожиданием всеобщего крестьянского восста­ния— оно должно было произойти весной 1862 года. В столице и на периферии возникают подпольные кружки. Демократическое движение разночинной интеллигенции, известное в России как на­родничество, стало прологом грядущих освободительных револю­ционных бурь.

Разумеется, братья Никитины были далеки от событий, остро волновавших политически активную Россию. Среда, с которой они были связаны профессиональными интересами, не участвовала в общественной жизни страны; люди были озабочены добыванием куска хлеба насущного, ориентировались на праздную толпу зевак, на мещан, жаждущих развеять скуку сонной жизни. Но отголоски освободительных настроений, безусловно, долетали и до них. К тому же, являясь выходцами из народных низов, они, вне со­мнения, были в курсе дум и чаяний простого люда. А скитания по Руси наблюдательному и цепкому глазу давали возможность со­ставить полную картину народной жизни.

Вот и теперь во время праздничных гуляний на Адмиралтей­ской площади, куда стекся не только «весь Петербург», но и жите­ли пригорода и множество приезжих со всех концов земли. Дмит­рий, Аким и Петюшка будут целыми днями «на людях». Среди больших скоплений публики предстоит им пробыть в столице и все нынешнее лето. (Впоследствии Никитины будут вспоминать о ме­сяцах, проведенных здесь, с большой теплотой, считая, что Петер­бург дал им очень много как в профессиональном отношении, так и в смысле расширения общего кругозора.)

Недоразумение с депешей — отправленной, но не получен­ной — легко разрешилось, и утром следующего дня братья, уже облаченные в свои пестрые костюмы, густо румянили щеки и носы, готовясь к выходу на раусный балкон.

Вот-вот открытие гуляний. Наконец-то вчерашней ночью окон­чились семь недель поста, весьма чувствительных для всего актер­ствующего люда: три недели и особенно в последнюю — страст­ную—никакие зрелища не допускались. В каждом доме все уже давно было готово к светлому воскресенью — выскоблено, намыто, наглажено; всей семье сшита обнова, загодя выкрашены пасхаль­ные яйца, куличи испечены еще в чистый четверг.

И вот он, воскресный день. Люди разговелись и теперь, при­наряженные, всем семейством явились на Адмиралтейскую пло­щадь поразвлечься, пофланировать, людей посмотреть, себя по­казать.

Брукс в новой для него роли директора — какого-никакого, а театра — суетливо, как дебютант, носился, казалось, безо всякой надобности, по своему новоиспеченному заведению: из клетушки-кассы, где обосновалась с билетами его жена, в каморку братьев, оттуда — на сцену, потом к себе в гримировочную комнату, она же кабинет престидижитации. Филин Сэр Домби таращил со своего возвышения на заскочившего опять хозяина недоуменно выпучен­ные глаза.

Адам Янович перемещал для чего-то местами расположенные на узких стойках вдоль стен цветастые каталоги и буклеты ино­странных магазинов, торгующих фокусами на любой вкус от мел­ких «для домашнего развлечения» и до крупной аппаратуры «для иллюзионных аттракционов», и вновь мчался к фасаду, чтобы в который уже раз окинуть оценивающим взором трехцветный флаг на крыше и огромную вывеску, прибитую над раусным балконом: «ТЕАТРЪ ПРЕСТИДИЖИТАЦИИ. ЗАНЯТНО И ПОУЧИТЕЛЬ­НО», где было изображено с впечатляющим ужасом отрубание человеку головы.

Брукс, донельзя довольный, отходил чуть на расстояние и, по­ворачиваясь всем корпусом налево и направо, оглядывал соседние заведения, желая удостовериться — опять же в который раз,— что его детище нисколько не хуже других, расположившихся стенка в стенку вдоль всей Второй линии, а если по-справедливому, то даже и много лучше и нарядней; Брукс снова поправлял елочку, прибитую у входа, и снова с громким топотом влетал на отлич­ную, как ему представлялось, сцену и убавлял огонь в фонарях, заправленных нестерпимо воняющим пиронафтом.

Но вот расположившийся где-то на Первой линии оркестр ду­ховой музыки огласил округу бодрым маршем.

— Мальчики, голубчики,— Брукс всунулся в двери каморки Никитиных.— начинаем. Митя, поднимайтесь, поднимайтесь...

Медлительно, словно нехотя, Дмитрий поднялся и, проходя через сцену, снова неприязненно подумал: «Эко ведь какую будку собачью сколотил, боров жирный. Ну как тут пирамиды делать! А Петьке на канате и того хуже...»

Аким привык, поднявшись на раус, перво-наперво оглядеться, оцепить обстановку и только после этого приниматься за дело — весело приглашать публику.

День выдался солнечный. Внизу под балконом плескалась река людская, она лениво перекатывала свои волны в просторных бере­гах Второй линии. В обе стороны плыло бессчетное множество шляпок, цилиндров, форменных фуражек, платков, шалей, но осо­бенно много картузов самых различных расцветок и даже в клет­ку и в полоску. И ни единой непокрытой головы.

Сверху хорошо видна почти вся пестрая панорама гуляний, кишмя кишащая разношерстным людом. Сшитые на живую нитку палатки и лавчонки для торговли игрушками и сластями, рулетки, силомеры, паноптикумы, механические гадалки, лотки с расстав­ленными на них грошовыми сувенирами, непременный аттрак­цион всех гуляний и ярмарок — «Метание колец», поодаль, на стыке Второй и Третьей линий, разместились карусели и перекид­ные (для отчаянных головушек) качели. Все это так привычно по гуляньям на Михайловской площади родного города, по крупным ярмаркам.

Воздух оглашен также с детства знакомой ему звуковой мешаниной, в которой слились воедино гул празднично одетой толпы, выкрики продавцов и зазывал, визг девиц, съезжающих по крутым желобам высоких катальных гор, пение оркестровой меди и шар­манок, ухающие удары молотов на силомерах, трещотки, свистуль­ки, дудки... А над всем этим выделяется громкий дребезжащий фальцет деда-зазывалы, который сыплет с рауса соседнего балага­на стихотворные прибаутки.

У соседей слева балкон еще пуст. Аким подал знак, и Петюха звонко с удовольствием ударил медной тарелкой о тарелку и тот­час раскатил на всю округу дробное тремоло. И гуляющие запро­кинули головы и увидели на балконе трех румяных паяцев, а над ними вывеску: «Занятно и поучительно». Течение людской реки остановилось. Внизу, под балконом Театра престидижитации, об­разовалась тихая заводь. Толпа разглядывала занятную картину, на которой человеку, стоящему на коленях, отсекали голову огром­ным мечом.

Юный акробат выжал на узких перилах балкона стоику. Внизу изумленно загудели. К Театру престидижитации отовсюду поспе­шили толпы людей.

Аким, глядя на старшего брата, который тем временем высоко подкидывал двухпудовик и ловко ловил его за рукоять, подумал: «Надо бы и ему дать в руки тарелки, чтобы Петьке подыгрывал, или нет, лучше турецкий барабан, так будет куда больше эф­фекту...»

И вдруг он увидел, что многие лица повернулись влево, люди внизу подталкивали локтями соседей, дескать, гляди, чудо-то ка­кое... На раусе слева появились двое, даже трое: всклокоченный детина в синей венгерке и грудастая молодая женщина в костюме восточной гурии. Третьим был удав у этой самой дамы в руках, украшенных браслетами до плеч. Лохматый субъект орал: «Только у нас! Только здесь! Спешите видеть! Самый большой в мире змий — четыре аршина с четвертью. Пойман в диких лесах Ама­зонки. При поимке задушил трех человек. Питается кроликами и поросятами. Миссис Глория демонстрирует танцы с самым боль­шим в мире змием. Спешите видеть!..»

Удав, теперь уже висевший у дамы на плечах, то свивал коль­ца, то лениво раскручивался. Акиму был виден его черный раз­двоенный язычок, который многие принимают за ядовитое жало. Миссис Глория, девица довольно миловидная, зажав в кулаке шею «самого большого в мире змия», стала медленно засовывать его голову себе в рот.

  Смотрите! Смотрите! — оглашенно завопил тип в венгерке, указывая на женщину: — Миссис Глория, единственная  в   мире. Никто, кроме миссис Глории, не способен исполнить сего опасней­шего акта. Неповторимо! Спешите в кассу. Сейчас начинаем! — Мужчина поднял над головой большой колокольчик и громко за­звонил.

Когда Аким увидел, как от входа в Театр престидижитации зе­ваки начали переметываться один за другим к соседям с их за­влекательным аттракционом, ему стало не по себе. А тут, как назло, Брукс возник и, пригибаясь, чтобы не было видно с улицы, зашипел: «Ну что же вы! Чего молчите?» Он так ценил Акима, считал, что никто лучше его не умеет «держать раус», а он как в рот воды набрал. У соседей уже полно, а они всего три билетика продали.

Аким вскипел:

  Да нешто удава перешибешь?

  Так что же, дать ему заглотать нас?

  Ладно, идите себе, Адам Яныч, я свою заботу сам знаю! — И отвернулся. Разговор, мол, окончен.

Недоволен, видите ли, а ведь сам же не учел соседа, а он вон какую свинью нам подложил... И вслух тихо сказал братьям:

  Отвлечь надо. Сделайте стоику в руках. Дмитрий огрызнулся:

  Еще чего! Коронный номер портить на раусе.

  Делай, обалдуй! — властно приказал   Аким.   И — чуть   по­мягче, примирительно: — Пойми, другого выхода нету...

Петр надел на ступни ног ременные петли своих голосистых тарелок. Дмитрии поставил братишку себе на плечи и взял его на стойку в руках. В этом положении Петя принялся рьяно коло­тить ногой об ногу; сверкающая на солнце медь подняла такой тарарам, что, вероятно, даже было слышно в царских покоях Зимнего.

На призывные звуки и столь необычное для рауса зрелище к Театру престидижитации снова устремились люди из отдаленных уголков. К тому же дама с удавом исчезла с балкона, видимо, ушла выступать, а синий крикун, как и дед-зазывала справа, Аки­му уже не помеха.

Разговаривать с раусного балкона, завлекать публику он и впрямь был мастак. (Сын Акима Александровича, Николай Ники­тин,— речь о нем впереди — рассказывал автору этих строк: «Брал отец не рифмованными «складешинами» и не кривлянием, как другие, а непринужденным общением с толпой, меткими ост­ротами на реплики весельчаков из публики. Именно в этом была его сила...»)

Заученными текстами Аким Никитин почти не пользовался. Главным образом находчиво импровизировал. Умел рассмешить удачной шуткой, поддеть острым словцом кого-нибудь из толпы, глумливо передразнить барыньку, проходившую мимо, да так, что все разом повернут головы ей вслед и проводят дружным гоготом; умел кинуть сверху парням и девкам соленую двусмыслицу или пройтись по адресу важничающего околоточного, фигура которого замаячит неподалеку — сверху, с рауса, многое увидишь, а гаеру-насмешнику что ни сморозь, все сходит с рук.

Брукс вновь появился на лестнице, на сей раз сияющий, с при­ятной вестью: продают билеты уже на следующий сеанс. Достал из жилетного кармашка на солидном брюшке часы с цепочкой — «Через десять минут начинаем. Митя, и вы, Петя,— на кон­троль»...

А средний брат остался «на посту»; он вдохновенно веселил зе­вак, собравшихся внизу, не забывая между тем приглашать их в кассу, завлекательно расписывая программу,— сказано же: дело свое знал крепко. Голос у Акима Никитина был носовой, несколь­ко гнусав,— таким, к слову заметить, и оставался до конца дней, однако сценическую речь паяца это не портило, напротив, усили­вало комическую окраску. Люди внизу, устремив на него взоры, ожидали новых шуток. Схватчивым глазом Аким приметил, что кое-кто разглядывает и обсуждает содержание картины, прибитой на фасаде, и тотчас сымпровизировал: дескать, ничего особенного, одним безголовым барином больше! Не велика беда... Остротку встретили дружным смехом, и балконный комик, подхлестнутый удачей, поддал жару: находчиво обыграл соседского удава, обвившего шею своей грудастой хозяйки,— она уже опять торчала на раусе.

  Эка невидаль! Такую шейку обнять всяк не прочь...— И до­бавил с комичной гнусавостью: — Попробовала бы  она  укротить мою Марфушку, та меня давеча так обняла, что насилу живой вы­рвался...

Немудрящая шутка встречена новым взрывом смеха. Под бал­коном все пришло в движение; хохоча, люди откидывались назад, покачивались, оборачивались друг к другу. Теперь это уже была не тихая заводь, а бурливый водоворот.

Синяя венгерка орала свое заученное: «...четыре аршина с чет­вертью...» Аким повернулся, слушает, даже переместился на левый торец рауса... «Пойман в диких лесах Амазонки...».

  Парголовского участка,— громко вставляет паяц.

  Питается кроликами и поросятами... Аким добавляет в тон:

   И хорошенькими барышнями...

  При поимке задушил трех человек...

  Подумаешь, вот мой барин-помещик дюжинами душил, и то ничего... А ноне-то — фигу с маслом...

Глория стала засовывать голову удава себе в рот. Аким, кивая на нее, притворно изумился:

  Вот это да!.. Не то что чиновники из нашей канцелярии. Тем уж пальца в рот не клади — враз оттяпают по локоть... Гляди, гляди, присосался... Вот когда б наш лавочник присосался к тебе, ты бы узнал, каков он есть — настоящий удав...

Комедийные актеры — впрочем, и не только они — хорошо знают: когда удалось установить тесный контакт со зрительным залом, тогда легко творить, сами собой раскрываются внутренние резервы, появляются удачные интонации, возникают неожидан­ные детали, находятся свежие краски роли. Происходит как бы цепная реакция: успех рождает новый успех.

Двенадцать раз за этот длинный-длинный день поднимались братья на раусный балкон, двенадцать сеансов стояли на контро­ле, двенадцать раз исполняли свои номера на тесной сцене и столь­ко же раз помогали хозяину-фокуснику: приносили и уносили иллюзионную аппаратуру, дергали в нужных моментах за черные нитки, крутили под сценой тяжелый ворот и до того умаялись, что не пошли спать к себе на квартиру, а повалились тут же на помо­сте, подстелив коврик.

На следующий день было уже шестнадцать сеансов. Адам Яно­вич ходил ублаготворенный и веселый. Теперь на раусе Аким чув­ствовал себя совсем как дома. К тем репликам и остротам, сымпро­визированным вчера, добавилось много новых и, в частности, по адресу филина Сэра Домби, которого Никитин, уговорив Брукса, выносил на балкон. Крупная, необычного вида птица с мощным клювом-крючком привлекала публику, ну если и не так же, как удав, то, по всяком случае, вызывала всеобщий интерес, давая паяцу лишний повод для шуток.

Работа приняла устойчиво размеренный характер, не без обыч­ных, разумеется, спадов и подъемов.

У народных гуляний и у ярмарок, как и у морей, были свои часы приливов и отливов. Когда в Театре престидижитации выпа­дало свободное, относительно, конечно, свободное, время, Дмитрий с Петром садились за картишки, Аким же, по неугомонности своей натуры и жадности до новизны, быстро стирал с лица румяна, переодевался и совершал короткие рейды по необъятному сказоч­но прекрасному городку развлечений. Не ради праздного шатания, а чтобы как можно больше повидать, набраться новых впечат­лений.

Сперва он просто носился по площади от здания Главного шта­ба до Исаакиевского собора, вглядываясь во все вокруг острым глазом. Любознательный малый сразу определил, что тут, на этих гуляньях, не как в других городах, где ему довелось побывать, тут зрелища делятся на три ранга и соответственно размещаются на трех линиях: на Первой — для чистой публики, на Третьей — для простого люда, а на их Второй— «серединка на половинку», для всех помаленьку. Его поразил размах гуляний, многообразие раз­влечений, всевозможных диковинок и бессчетное количество раз­носчиков питья и еды. По вечерам вся территория была щедро иллюминирована разноцветными фонариками и плошками, ча­стично укрытыми красными, желтыми, зелеными колпаками из слюды.

Окончание гуляний отмечалось пышным фейерверком — та­ких Никитиным видеть не приводилось. Понятно, что восемнадца­тилетнему парию, даже такому смекалистому, была неведома тактика царского правительства, которое поощряло гулянья и вся­чески способствовало пышности их проведения — ведь они отвле­кают большие массы людей от политики.

Во время своих вылазок Аким пристрастился бывать на Пер­вой линии, где расположились привилегированные театры, пред­ставления которых были ему наиболее интересны. Эти театры даже внешне были куда солиднее и вместительнее балаганов. У них были затейливо спроектированные фасады с длинными на­ружными галереями, с колоннами и просторным входом, поверху высились узорчатые башенки, увенчанные флюгерами и ветрячками — весело жужжащими пропеллерами. Вывески были гораздо

крупнее, а флаги развевались не на одном коньке, как у других, а на каждой башенке.

Никитин успел посмотреть, правда урывками, спектакли у Бер­га, у Малафеева, в Народном театре Лейферта, побывал на феери­ческом представлении в прекрасно оборудованном театре Легата. Больше всего ему понравились арлекинады Берга. Акиму и пре­жде случалось видеть постановки подобного рода, но эти не шли ни в какое сравнение. Ошеломила берговская машинерия. Деко­рации на сцене менялись с молниеносной быстротой и при откры­том занавесе. Это даже ему, поднаторевшему в сценических эф­фектах, казалось чудом.

Спектакль, в котором действовали томный меланхолик Пьеро, кокетливая ветреница Пьеретта и ловкий плут Арлекин, как мало что другое, отвечал вкусам сына шарманщика. Глядя на стреми­тельные, полные неожиданных трюков погони за Арлекином, не расстающимся со своей черной полумаской, Аким увлекался, как ребенок.

Неуловимый пройдоха, спасаясь от преследователей, взбирал­ся на балкон дома и сразу же исчезал в дверях, но — вот чудеса-то! — мгновенно выходил из подвала, прыгал в бочку с водой, и тотчас его мокрая фигура возникала на крыше,— от всего этого у молодого саратовского комедианта голова шла кругом. «Завтра надобно затащить сюда и Петюху, ему будет занятно».

Петру передался восторг брата, его тоже веселили плутни Ар­лекина и его прямо-таки волшебные и необъяснимые появления.

— А у них там, понимаешь, три Арлекина... Артисты подо­браны по фигурам,— объяснил Аким, довольный, что доставил своему баловню удовольствие.

В пятницу ему довелось побывать еще в одном прелюбопытном заведении— «Кабинете редкостей и новостей». Он обнаружил его случайно — углядел с раусного балкона. Кабинет — неброская круглая брезентовая палатка с маленькой вывеской — помещался между Второй линией и Третьей, рядом с павильоном «Выставка картин». То, что увидел там Никитин, произвело на него глубо­чайшее впечатление. И более того — заставило о многом заду­маться.

Кассирша, она же и контролер — женщина средних лет, благо­образная и полнотелая, вежливо предупредила молодого человека, что сеанс уже начался, интересней будет все посмотреть с самого начала, следующий сеанс минут через сорок... Ждать он не мог, и женщина («видать, из барынь»,— решил Никитин) впустила его в тамбур также из брезента, а оттуда уже провела в полутемную палатку.

Первое, что бросилось в глаза,— освещенный квадрат и на нем живые картинки: мчались в клубах пыли кавалеристы с саблями наголо, палили пушки, то и дело возникала фигура какого-то не нашего генерала, он что-то кричал солдатам, на другой картинке он же садился на лошадь. Артиллеристы прочищали жерло мор­тиры «ежиком» на длинной рукояти, и снова тот генерал из бру­ствера глядел в бинокль... Мужской голос приятного тембра давал пояснения и часто произносил имя Гарибальди, которое Аким слы­шал уже не однажды. Зрелище на экране и рассказ о подвигах итальянских повстанцев, предводительствуемых легендарным Джузеппе Гарибальди, захватили Никитина, хотелось смотреть и смотреть, слушать и слушать, но мужчина неожиданно сказал, что предвидеть, чем окончится война на Апеннинском полуострове, со­вершенно невозможно, операции на театре военных действий еще в самом разгаре... И объявил окончание сеанса. После этого он снял жестяной кожух с лампы, установленной на высокой, ему по грудь, тумбе, в палатке сделалось светло. Мальчик-помощник ши­роко распахнул створки, и немногочисленная публика стала рас­ходиться.

Только теперь Аким почувствовал, как душно здесь, и остро ощутил тот же, что и в театре Брукса, нестерпимый запах пиро­нафта. Никитину не хотелось покидать палатку. Какой-то внут­ренний голос подсказывал ему, что он недослушал и недосмот­рел что-то интересное и важное. «Приду еще»,— сказал он себе, жадно разглядывая неведомый аппарат, соединенный с волшебным фонарем. Аппарат, покоящийся на той же тумбе, что и лампа, не­которым образом напоминал ткацкий станок, сверху у него имелось два колеса, на одном из которых была намотана бумажная лента с рисунками. На следующий день, как ни торопился к началу се­анса, все равно не успел. Кассирша, видимо, узнав его, деликатно заметила:

   Вы, кажется, актер.

  А как вы узнали?

  Грим на лице не успели как следует снять.— И одарила его любезной улыбкой.— Вероятно, где-то здесь выступаете... По­нравилось, надо полагать, коли вторично пришли.— И впустила его без билета.

Аким встал рядом с мужчиной, который показывал живые кар­тинки и давал пояснения. Теперь он знал, что это — сам содержа­тель. Личность примечательная, как выразился Брукс, которому Никитин накануне рассказал о «Кабинете редкостей и новостей». Немного важничая, Адамчик заметил, что знаком с этим челове­ком: он — незаконнорожденный сын какого-то графа. Хорошо об­разован: учился за границей. Дома у него целая лаборатория, вечно что-то мастерит, изобретает. «Я собираюсь попросить его придумать новые фокусы, ему это, миленький мой, пара пустя­ков...» Однако ж дело его, добавил с кривой ухмылкой Адам Янович, не слишком-то доходно... Но, впрочем, он и не гонится за ба­рышом. Моя цель, говорит,— просвещать общество...

...На экране двигался худощавый молодой человек высокого роста в широкополой соломенной шляпе, он срывал с кустов ка­кие-то белые шарики и клал в сумку, которая висела у него на плече.

  На   ферме  своего  отца,— продолжал  человек  за  аппара­том,— собирал хлопок, выращивал дыни и виноград. Однако вско­ре отец Авраама разорился, и юноше пришлось наняться в поден­щики. Потом он работал плотогоном...— На  экране  по  широкой реке плыла длинная связка бревен; тот же высокий парень в той же шляпе орудовал длинным шестом...— Был лесорубом, землеме­ром, репортером провинциальной   газеты,— пояснял  содержатель «Кабинета», вращая ручку своего аппарата. На светлом квадрате полотна одно за другим сменялись изображения. Картинки, пре­имущественно силуэтные,   были   довольно   искусно   нарисованы. Впечатление создавалось огромное. Аким отметил, что благород­ной манерой говорить этот господин сильно отличается от привыч­ных ему ярмарочных панорамщиков, которые, давая пояснения к своим картинкам, обычно   тараторят   вызубренное  бесстрастным голосом.

  Авраам Линкольн — человек, который сам сделал себя, до всего дошел путем самообразования,— произнес владелец «Каби­нета», выделив эти слова несколько приподнятым тоном.— Бле­стящий оратор, человек острого ума и неподкупной честности, Лин­кольн снискал у американцев огромный авторитет и не далее как в прошлом году был избран  президентом   Соединенных   Штатов Америки.— Бумажная лента разматывалась, являя все новые и новые изображения. А поясняющий отмечал глубочайшую симпа­тию, какую  вызывает этот борец  за  гражданские   права у всей прогрессивно мыслящей России.

Каждое время выдвигает своих кумиров. Тогда героями дня были Авраам Линкольн и Джузеппе Гарибальди; столь быстрый отклик на этот факт поразил вдумчивого парня. Услышанное и увиденное произвело на него глубочайшее впечатление. Мысли так и роились в голове. Подумать только, всего какой-нибудь год, как этого Линкольна избрали президентом, а уже про него рассказ го­тов! Тот же Гарибальди еще только начал войну, а об нем уже картинки живые показывают. И когда только успели нарисовать! Вот уж и впрямь «Кабинет новостей». Так вот и надобно рабо­тать. «Вот у кого учись»,—сказал он себе. Жаль только, народу маловато. Ну так ведь такое дело рекламировать постарайся как следует. А у них... Разве это вывеска! С такой завлекательной про­граммой... господи, да тыщами ворочать можно. Вот бы соединить­ся с этим человеком, многому от него удалось бы набраться...

И впредь Аким Никитин, уже в то время остро осознавший свое низкое развитие, будет, подобно сыну фермера, бывшему издоль­щику, с жизнью которого только что познакомился, всерьез оза­бочен самообразованием. И впредь головастый парень будет жадно тянуться к интересным людям, от которых можно, по его выраже­нию, «позаимствоваться» тем, чего ему сейчас недостает,— знания­ми, манерой держаться и манерой, опять же по его выражению, «разговаривать с образованным человеком».

Пасхальная неделя на исходе, посократилось число сеансов, и появилась возможность больше удовлетворять свою ненасытную пытливость. Будущему организатору циркового дела многое из увиденного здесь сослужит впоследствии добрую службу: в каче­стве строителя цирковых зданий он запомнит причудливые фаса­ды театров; будущий режиссер, каким он предстанет уже в самом недалеком времени, вберет в себя то обилие художественных впе­чатлений, которые, вызрев в его голове, найдут отражение в новых постановках.

 

5

 

Однажды, воротясь в свой закуток, Аким застал там незнако­мого молодого человека, опрятно одетого, с бритым актерским ли­цом. Дмитрий представил визитера: «Господин Стуколкин, зашли познакомиться...» Гость, любезно улыбаясь, сказал, что ему по­нравились номера братьев и в особенности остроумные шутки там, на балконе... Просто восхитительно! А такого, чтобы в стойке бить ногами в медные тарелки, он даже в императорском цирке не ви­дывал. Это, знаете ли, новинка. «Браво, браво, малыш!» — ласково похлопал он Петюшку по плечу... Завязалась беседа, живая и не­принужденная. Гость рассказал о себе: он — солист балетного те­атра, на первых ролях, но некоторым образом причастен и к акро­батике. Все эти курбеты, сальто, каприоли умудряется к месту использовать в танцевальных партиях.

  Вы изволили заметить,— поинтересовался Аким,  наклады­вая грим перед зеркальцем,— что имели касательство до акробати­ки, каким же образом, осмелюсь узнать, постигли оное занятие?

  А мы это штудировали в  театральном  училище,— ответил гость, картинно привалясь к дверному косяку.

Петя пояснил:

  Господин Стуколкин говорили, что там был целый цирко­вой класс.

  Муштровали   нас,— поощрительно    улыбнулся    мальчику Стуколкин,— французские циркисты   Поль   Кюзан,   слыхали  не­бось, бесподобный наездник и режиссер каких мало. Умер, бедня­га, здесь же, в Петербурге, от холеры лет пять назад... Во-от...— И, встрепенувшись, продолжал: — Девиц же обучала его сестра Полина Кюзан, тоже изумительнейшая наездница, ну да вы, пола­гаю, уже не раз сходили в ее цирк... Нет еще? О-о, непременно по­бивайте. Там нынче гремит господин Леотар.

Аким подумал: «Вот бы Петюху определить в то училище. И ножки бы повалиться — возьмите Христа ради, он очень спосо­бен до сего дела...»

  А в училище это самое кого же берут?

  Так оно больше не существует,— ответил  Стуколкин.— То есть само-то училище, славу богу, существует,   а  вот  циркового класса теперь уже нету. Как цирк закрыли лет десять назад, так и наездников готовить перестали.

Тимофей Стуколкин коснулся одной из примечательных и ма­лоизвестных сторон истории русского цирка — подготовки циркистов, как было принято говорить в ту пору, на государственном попечении.

Говоря нынешним языком, к решению готовить кадры отече­ственных артистов для выступлений на манеже подтолкнул чинов­ников из театрального ведомства ряд обстоятельств и в первую очередь необыкновенная популярность этого искусства в среде аристократов, можно сказать, настоящая циркомания. Столичная публика, как, впрочем, и публика многих других городов, разде­лялась на два лагеря: «театралов» и «циркомаиов», последние обычно превышали первых.

На арене подвизались тогда преимущественно иностранные ар­тисты. А те, закончив гастроли, отбывали восвояси. Следователь­но, надобно было позаботиться о собственных артистических силах, что, в общем-то, как подсчитали чиновники театральной дирекции, к руках которых находились все виды зрелищ, должно обойтись гораздо дешевле. Подали рапорт царю.

Император Николай, к имени которого прочно приклеилось прозвище Палкин, по определению Алексея Толстого, «тиран, ду­шитель вольной мысли, прусский солдафон», тот самый Николай, кто огнем и мечом подавил восстание декабристов, кто притеснял Пушкина, кто гноил в ссылке Шевченко, сгубил Лермонтова и Бестужева-Марлинского,— так вот этот самый Николай был при всем том не чужд муз искусства, любил наряду с шагистикой и развле­чения, посещал театры, благоволил к хорошеньким наездницам. И даже распорядился воздвигнуть колоссальный цирк (ныне в этом здании помещается Государственный театр оперы и балета имени Кирова).

Прочитав рапорт своих чиновников, Николай продиктовал се­кретарю высочайшее волеизъявление. Документ этот сохранился. Йот некоторые выдержки из него: «Во избежание постоянных капризов иностранцев, приучать исподволь к цирковой конной езде своих. Для того повелеваю Кюзану, как опытному артисту и педа­гогу, выбрать из театральной школы головорезов как мужского, так и женского пола, которые по его суждению могут оказаться годными в будущем для таковой деятельности».

Одним из тех «головорезов» и был Тимофей Стуколкин. В тот день он досказал Никитиным свою историю. Кроме него было отобрано шестнадцать воспитанников. Дважды на дню — сразу же после урока танца и в пять вечера— классные дамы водили их в цирк на конные занятия. «Это тут рядом, чуть ли не за воротами училища...». Занимались и акробатикой и гимнастикой. Ну и, конечно, не без того, что во время тренировки и затрещину влепят, а то и кончиком шамбарьера так прижгут ноги, что с руб­цом кровавым походишь. Словом, колотушки сыпались со всех сторон. К открытию следующего сезона воспитанники уже участво­вали рядом со знаменитыми наездниками в групповых конных но­мерах — кадрилях, котильонах, маневрах.

Дела у Стуколкина шли хорошо. Его уже стали выпускать од­ного — солистом. Имел успех, страстно проникся, по его словам, мечтой исполнять, как прославленный Буклей, сценку на лошади «Деревенская свадьба». Наездник в ней предстает в обличье стыд­ливой невесты, которой надлежит раздеваться в первую брачную ночь перед воображаемым женихом.

— Сценка — что-то особенное! — увлеченно и с удовольствием вспоминал танцовщик.— Весьма пикантна, но не чересчур, все вполне пристойно, все в меру. Да, так вот, в руке у невесты огарок свечи. Она гасит огонь, и публика понимает: все дальнейшее про­исходит в потемках. Девица жеманно просит жениха, конечно, мимикой: «отвернись»... И только было начала сбрасывать одну за другой свои пышные юбки, дошла до нижней — и тут жених обер­нулся. Мать моя, как она взвизгнет и моментально загородилась вот этак своей юбчонкой. И до того Георг Буклей делал это ко­мично, ну просто фарс! Еле дождался, когда начали репетировать «Деревенскую свадьбу», к мимике был способный, это еще раньше отмечали педагоги, на лошади стоял уверенно. Короче говоря, все получалось как нельзя лучше...

И вдруг беда.

Произошло это уже в новом каменном цирке — императорском, как его называли. Бог ты мой, с какой роскошью было отделано здание! Кругом позолота, драпировки алого бархата, комфорта­бельные ложи в три яруса, две галереи с отдельным входом для простолюдинов. Огромная сцена, а над ней — большущие светя­щиеся часы, позади сцены — великолепные конюшни на сто хво­стов. Над ареной — громадная хрустальная люстра. Поражала всех и подвижная платформа для оркестрантов, которая посред­ством специального механизма выезжала когда надо из-под сцены на манеж и снова возвращалась на место. Говорили, продолжал он, что во всей Европе не было такого богатого цирка.

Не без гордости Стуколкин добавил: теперь в этом здании рас­полагается их Мариинский театр оперы и балета. Он надеется, что братья побывают у них на спектакле.

Бывший воспитанник циркового класса, ободренный заинтересованностью своих слушателей, углубился в воспоминания, пере­бирал имена однокашников: Аня Натарова — отчаянная голова, ее засыпали, бывало, цветами, часто подарки дорогие получала... Катя Лаврова, эту обожала молодежь — крики «браво», рукопле­скания...

Другая Катя — Федорова, ну та просто богиня, красоты не­обыкновенной, правда, высоковата, но в седле амазонкой, когда высшую школу работала, это скрадывалось. По мнению многих, Екатерина Федорова превосходила даже самое Каролину Лайо. Всем им уже тогда бенефисы стали давать. А вот наш брат, силь­ный пол, не так отличался,— покрыл он свое признание добро­душным смехом.

Дмитрий, воспользовавшись паузой, спросил:

  А что за беда-то?

  Беда? Ах это... Было дело... Тренировался я как-то под ве­чер на Фрице — лошадь норовистая, нервная... ну и вот, значит, что-то ее напугало. Рванулась. Я — головой о барьер... Ужасно расшибся. А когда пришел в себя, заявил: делайте со мной что хотите, но к лошадям больше не подойду ни за какие коврижки... На том, милостивые мои государи, я поставил точку. Цирковая карьера окончилась, началась балетная...

  А другие как? — поинтересовался Аким.— Ну, те из циркового класса, с которыми вместе занимались... их-то куда?

  Как это — куда?

  Ну, давеча вы еще сказали: «императорский цирк закры­ли», так вот люди-то...

  А-а... Да кто куда. Разбрелись, одним словом. Которых ино­странцы к себе в труппы пригласили, которые нанялись в балага­ны, по ярмаркам шатаются, барышни... кто замуж, а кто в драма­тический театр подались...

Вот так бесславно закончилась попытка подготовки артистов цирка. Императорская театральная дирекция, не справившись со своим начинанием, вынуждена была отказаться от него. В истории цирка этот неудачный опыт рассматривается как случайный эпизод. Лишь в первые революционные годы в молодой Стране Сове­тов будет организовано на государственной основе обучение моло­дежи цирковому искусству.

 

6

 

Когда Никитины прибыли в Петербург, они еще не знали, что во время гуляний по всем зрелищным заведениям рыскают, вы­сматривая даровитых исполнителей, театральные агенты, постав­щики артистических сил. Один из них, удостоверившись, что хозяин Театра престидижитации в отлучке, зашел за кулисы и пред­ложил Дмитрию, как старшему, длительную работу по увесели­тельным садам. Нужно только обождать открытия сезона. А до того он устроит их в балаган на ярмарку в Луге. Проценты, прав­да, взял большие — двадцать пять копеек с рубля, но ведь и рабо­та-то не на день... Вот так и получилось, что приехали они в сто­лицу всего лишь на одну пасхальную педелю, а пробыли целое лето. После ярмарки в Луге на Фоминой неделе выступали по увеселительным садам: у Излера в Новой Деревне — тогдашней окраине Петербурга, на летней сцене Каменного острова, в Ти-воли...

Брукс, помрачневший в последние дни, расплатился с Никити­ными честь по чести, однако работать дальше не приглашал, хотя прежде часто говорил о долголетнем сотрудничестве, не приглашал, надо полагать, по причине крутой размолвки со своей супругой на почве денежных расчетов. Надежды на чудесное обогащение не сбылись. Из всех его фокусов женитьба по расчету была самым неудачным. Больше с ним братья не встретятся. По слухам, до­шедшим до Петра, Адам Янович Брукс навсегда уехал куда-то в Скандинавию. Аким острее братьев пережил невеселую разлуку с добрым толстяком, немного взбалмошным, но простым и сердеч­ным. Ведь, в сущности, престидижитатор явился одним из его наставников: многое Аким перенял от него, о многом узнал из его уст и сохранил об Адаме добрую память до старости.

Незабываемой и столь же полезной в эту пору становления Никитиных-актеров была встреча с Тимофеем Алексеевичем Стуколкиным, человеком легким, общительным и, главное, сведущим. По рассказам Николая Акимовича, отец и дядья набирались от него лоску. И, надо думать, не только лоску... В мемуарах совре­менников он характеризуется как личность незаурядная, человек разносторонних интересов.

Петербуржец по рождению, Стуколкин стал для неискушенных провинциалов опытным проводником по огромному городу.

Перво-наперво повел их в Пассаж. Все здесь было в диковинку братьям. Богатые торговые ряды — и вдруг тут же оркестровая музыка. По-праздничному одетые люди фланируют взад-вперед, стоят посередке пары и группы, оживленно разговаривают. Чудно! Тимофей, тоже разодетый, как франт: на голове цилиндр, в руке трость с серебряным набалдашником, пояснил недоуменно озирающимся братьям: Пассаж тут — любимое место прогулок. Здесь назначают свидания, обмениваются новостями. И сплетничают тоже здесь... Тут же совершаются и крупнейшие торговые сделки. Провожатый в отличном расположении духа, с губ не сходит улыбка.

  Надеюсь, главный казначей фирмы «Братья Никитины»,— обернулся он к Дмитрию,— угостит нас по случаю окончания ра­боты. Ресторации тут на любой вкус.  Выбирайте:  французская кухня—«лучшие в Европе повара»... Не угодно, так на втором этаже — роскошная итальянская кондитерская... А вот, извольте, немецкая булочная...

Пришлось Дмитрию раскошелиться. Потом в легком подпитии гуляли по Невскому, запруженному людьми. Катались на белом пароходике по Неве, поеживаясь от холода: кое-где еще плыли се­рые льдины. Братья во все глаза глядели на богатые дворцы вдоль набережных, дивились Петропавловской крепости и мостам — фактически город они увидели только теперь.

Высадились возле Биржевого сквера. Здесь шла бойкая торгов­ля заморскими диковинами. Чего только здесь не было! Множест­во рыбок яркой окраски в стеклянных банках, неведомых птиц, зверьков, змей, всевозможных растений, чучела, пряности...

  Тут у нас обычно моряки с иностранных пароходов выстав­ляют на продажу   свой  товар,— разъяснил  братьям  Тимофей.— Экзотика!

Аким с жадным интересом разглядывал обезьянок. Презабав­ная макака на руках смуглокожего моряка в синем берете с крас­ным помпоном тянула к Акиму лапки с длинными пальцами и живо напомнила ему их славную мартышку Лельку. В те невесе­лые дни, когда они ходили по дворам и давали свои жалкие вы­ступления на газонах, обезьянка была истинной палочкой-выру­чалочкой для нищей семьи. А ведь как сопротивлялись, когда он предложил купить ее!.. Будущая их кормилица приглянулась ему на пристани, она сидела на шарманке старика румына и вытаски­вала билеты счастья, корча уморительные рожи. Аким загорелся... Матерь божья, сколько он тогда старания и хитрости приложил, чтобы уговорить запойного шарманщика продать свое сокровище.

Не меньшего труда потребовалось и на то, чтобы уломать сво­их. Отец с Митькой в один голос: самим жрать нечего. Кинулся к матери: так, мол, и так, дай десять рублей. И та ни в какую. Не понимаете! Обезьяна себя оправдает: выступать с нами будет. Займем. Выкрутимся... Ну а уж что он в голову взял, от того не от­ступится.

Обучил Лельку на задних ногах ходить, честь отдавать. А как смешно пьяного изображала, шатаясь из стороны в сторону. Бы­вало, скажут ей: «Вон городовой идет!» — Лелька шмыг под тележку... Он же выучил ее ходить по кругу и собирать в шапку «тренгель», на языке бродячих комедиантов — те гроши, которые публика бросает им. Редко кто, глядя на забавную артисточку в рубашонке пунцового атласа, не расщедрится на медяк. Ну а если не спешит в карман за грошем, Лелька лапкой за брючину ухватит и потеребит: дескать, не жадничай, кидай в шапку... И ведь никто не учил — сама придумала. Да, хорошим подспорьем была. Жаль, не уберегли... как ребеночек, бедняга, кашляла...

Бросив прощальный взгляд на парапет с заморскими живот­ными, Аким подумал: «Погодите, встанем на ноги, заведем свой балаган, а при нем большой зверинец, как у Эйгуса. Вот тогда и придем сюда за товаром».

День закончили в Мариинском театре, куда их привел Стукол-кин. Давали балет «Мельник». Тимофей был занят в комической роли Сотинэ, как значилось в программке. Братьев пленила вир­туозная техника танцовщика. А какая мимика! И акробатические фортели — ну просто невероятные.

Следующим вечером Никитины побывали в цирке Полины Кюзан. Ничего подобного видеть им еще не доводилось. Впечатление было столь глубоким, что во многом изменило их представление о своей собственной профессии и решительно повлияло на будущие планы.

 

7

 

Когда-то Полина Кюзан мечтала стать драматической актри­сой. Однако мечте этой не суждено было осуществиться, что, впро­чем, для циркового искусства стало обстоятельством наисчастли­вейшим, ибо в ее лице оно обрело выдающуюся наездницу. Около двадцати лет с недолгими отлучками И. Кюзан прожила в России вместе со своим большим семейством замечательных французских конников. Истинное украшение «Парижского национального цир­ка», обаятельная и грациозная наездница и в Петербурге и в Москве стала любимицей публики. Рецензенты писали: «Большой театр пустует, когда имя Полины Кюзан появляется на афишах. Она душа цирка. Она дает ему жизнь и создает славу...» Читатель, конечно, помнит, что ранее вскользь говорилось о ее занятиях с воспитанницами циркового класса «в присутствии,— как отмечал хроникер,— избранного общества, преимущественно гвардейской молодежи».

В сезон 1861 года стареющая примадонна впервые пробует свои силы в роли антрепренера. Она арендует цирк, который принад­лежит аристократу Новосильцеву. Имя гвардейского полковника В. Н. Новосильцева, к сожалению, как-то обойдено цирковой исто­рией. А между тем, будучи горячим почитателем «ученых лошадок», он немало сделал для популяризации и, можно сказать, раз­вития этого искусства в России. Еще за восемь лет до описываемых событий он выстроил в Москве роскошное цирковое здание (на том месте, где ныне помещается ЦУМ).

В новом качестве И. Кюзан большого успеха не имела. Публи­ка, увы, быстро забывает своих кумиров. Но вот она рискнула ан­гажировать за баснословную сумму (15 тысяч серебром) самую большую европейскую знаменитость — Леотара.

Жан-Мари-Жюли Леотар — целая эпоха в истории цирка. Он изобрел совершенно новый жанр — воздушный полет.

Не так уж много сохранилось в анналах циркового искусства имен первооткрывателей, их достижения кочевали из страны в страну — о приоритете автора никто не заботился. К примеру ска­зать, мнения исследователей расходятся относительно того, кто утвердил на арене снаряд «подкидные доски», кто впервые позна­комил публику с разновидностью наездничества — «Жокей», с кло­унской маской «Августа»... Зато достоверно известны создатели в высшей степени оригинальных номеров: «Икарийские игры» — англичанин Ричард Риели; «Баланс на катушках» — бразилец Васнес; «Конный жонглер» — Петер Майе; «Королевская поч­та» — Андре Дюкро; «Клишник» (номер основан на пластической акробатике — крутом сгибании тела вперед) назван по имени свое­го создателя — Эдуарда Клишника (подобно тому, как именем французского кавалерийского генерала Галиффс назван фасон брюк — галифе или американского техника Ф. Ремингтона — мар­ка пишущей машинки). Так же в честь первого исполнителя — испанского артиста Баиоло — получил наименование один из труднейших трюков на тройном турнике— «баиоло».

Вероятно, каждое новшество имеет свою историю, как, скажем, история шапито. Идея «Цирка из брезента» принадлежит даже не артисту, а сапожнику Арону Тернеру, родом из Риджберн (США). Двое его сыновей увлеклись цирком и овладели искусст­вом наездничества. Чадолюбивому папаше пришлось оставить свои колодки и пойти в помощники к детям — ухаживать за лошадьми. Новое дело понравилось и ему. Некоторое время спустя в компа­нии с Б. Хоузом он начал собственное дело, заказав изготовить вместительную брезентовую палатку. Палатки из этого материала применялись в Америке для самых различных целей еще задолго до того, однако лишь Тернеру пришла мысль о «шапитоне». Прои­зошло это в 1830 году при следующих обстоятельствах: в труппу был приглашен хороший воздушный номер, который нравился публике, однако подвешивать аппаратуру в палатке удавалось с величайшими трудностями. И бывший мастер модных туфель стал ломать голову — как бы приспособиться? И придумал: на двух несущих столбах с поперечиной (в виде буквы «И»). Это повлекло за собой изменение конструкции палатки. Теперь над зрителями поднимался высокий купол. И артисты и публика значительно выиграли.

Уместно будет сказать здесь несколько слов и о круглых стаци­онарах. До 1841 года фасад каждого здания цирка и весь его объем внешне напоминали театр, и лишь французский архитек­тор Ж.-И. Гитторфу осмелился нарушить традицию — возвел в Париже на Елисейских полях круглое здание. С того времени все цирки стали строить круглыми.

Каждая смелая художественная находка двигала искусство цирка вперед. Вот, скажем, к примеру, Юлиус Зетт, изобретатель круглой клетки,— сколько укротителей говорит ему и по сию пору спасибо. Его новинка сразу же изменила весь характер демонстра­ции дрессированных хищников. Ведь до Зетта львов и тигров по­казывали в тесных квадратных клетках, которые с трудом вывози­ли по зыбучим опилкам на арену.

Многих продолжателей нашли и оригинальные открытия со­ветских артистов. Лет десять назад Оксана Костюк придумала но­вый номер, основанный на затейливом вращении обручей; в каче­стве «исходного материала» она взяла детскую игру «Хулахуп». И тотчас это новшество было подхвачено на манежах и эстрадах всего мира. Замечательное изобретение братьями Исаевыми (исто­рия которого была весьма драматична) нового вида акробатики — «Вольтиж на брусьях»,— можно сказать, породило целый жанр в цирке. Эта выдумка без всяких лицензий и в наши дни эксплуати­руется на аренах всех стран в десятках вариантов.

Чувство вечной благодарности питаем мы и к Леотару. Он от­крыл эру «Подвижной трапеции», осуществил вековую мечту че­ловека о полетах по воздуху без крыльев и мотора. Леотар на целое столетие вперед предопределил развитие самого романтиче­ского из цирковых жанров — воздушно-гимнастического. Откры­тие его эпохально.

Вот предыстория этой сенсации. В начале второй половины про­шлого века в моду стала входить спортивная гимнастика. Во всех крупных городах Франции и Германии, а за ними и в других странах стали открываться частные спортивные залы. Одним из таких залов в городе Тулузе владел спортсмен-профессионал Лео-тар, отец будущего светила. Двадцатилетний Жюль, студент меди­цинского коллежа, любил поупражняться на кольцах, шесте, тра­пеции. Следовать по отцовым стопам, становиться профессионалом он и не помышлял, просто ему доставляло удовольствие само за­нятие спортом, физические нагрузки на мышцы.

Но однажды... Жюль решил интереса ради — а может, и удаль­ства — подвесить на некотором отдалении параллельно имеющейся трапеции — вторую. И, раскачавшись, перелететь на нее.

В тот счастливый час и был изобретен воздушный полет.

Все дальнейшее — лишь дело развития и совершенствования. Форма аппарата, трюки, приемы — все возникало одно за другим, словно в цепной реакции: идея рождала новую идею. В зал Леотара началось паломничество любителей спорта. Весть о молодом тулузском гимнасте, показывающем чудеса, достигла ушей Дежана, содержателя парижского цирка «Наполеон», и тот незамедлитель­но направил в Тулузу Генри Метрежана, свою правую руку. Да, парень действительно особенный. «Этот мальчик произвел рево­люцию в нашем деле,— доложил Метрежан по возвращении, а он знал толк в этом: и сам был когда-то первостатейным гимнастом.— Надо поспешить, не то перехватят».

На календаре было 12 ноября 1859 года. В этот день произо­шло величайшее, по меркам цирка, событие — дебют «Первого в мире летающего человека».

Вряд ли какому другому мастеру арены удавалось сделать столь быструю и столь же ошеломляющую карьеру. Публика осаждала кассу. Уже через неделю-другую франты Парижа щеголяли в гал­стуках и сорочках а-ля Леотар, барышни лакомились конфетами «Леотар», детей купали с мылом «Леотар». (Популярность вче­рашнего студента-медика еще более возросла, когда вышли в свет его мемуары.) Леотар-старший, сделавшийся помощником и им­пресарио сына, подписал контракты на пять лет вперед. Из цирка «Наполеон» прославленный артист, «человек-птица», как его рек­ламировали (на плакате Леотар был изображен парящим на кры­льях над Парижем в ночных огнях), перелетел в Берлин, который считался тогдашней столицей цирков. Затем приземлился в Вар­шаве. И, наконец, Петербург.

Здесь герои нашего рассказа и увидели знаменитость. Петр Никитин, в будущем один из лучших русских гимнастов, был само внимание. Все для него имело здесь пронзительную остроту пер­вого впечатления. Впервые лицезрел он такой роскошный цирк, впервые присутствовал на столь помпезном представлении, впер­вые видел наездников такого класса и шуткам паяцев смеялся так весело впервые.

В последнем антракте (цирковые представления тогда давались в трех отделениях) Дмитрий и Аким, принаряженные и торжест­венные, снова ушли любоваться лошадьми, выставленными по обыкновению в нарядном убранстве вдоль конюшенных проходов головами к посетителям, а Петя остался поглядеть, как будут го­товить выступление француза. В лампах убавили свет, и оттого манеж сделался будничным. Одни униформисты торопливым ша­гом вносили из-за кулис дощатые секции, а другие скрепляли их вместе. Вырос длинный помост на столбах с распорками. Поверх помоста положили толстый матрац. На том конце деревянного настила, который ближе к артистическому выходу, укрепили высокие стойки с небольшой площадкой, окантованной бахромой. Петя до­гадался, с этой площадки он, видать, и будет «отходить».

Юный гимнаст, освоивший в позапрошлом году новую для себя работу — упражнения на корд-де-волане, во все глаза разгляды­вал подвешенные над помостом три трапеции одна от другой са­жени на две, а может и поболе... О трапеции, новом для цирка сна­ряде, уже слышал, но видеть не доводилось.

Это было время, когда трапеция начала энергично вытеснять древнейший из гимнастических снарядов корд-де-волан, который долгое время был единственным в своем роде. Небезынтересная деталь: русские ученые и литераторы выпустили в свет в том же самом 1861 году новый энциклопедический словарь, один из пер­вых в России, в котором слово «корд-де-волан» толкуется следую­щим образом: «вертеться колесом на слабонатянутой веревке». В старину уличные комедианты нередко совмещали балансирова­ние на туго натянутом канате и упражнения на корд-де-волаие. Из прошлого до нас дошло множество изображений бродячих штукмейстеров на свисающем канате. Однако когда стали возникать цирки, то артистов, работающих на корд-де-волане, туда не бра­ли: они считались представителями низменного жанра. Другое дело трапеция. Она пришла на арену из спортивного зала, где тоже появилась не так давно. (Честь ее изобретения приписывают с долей вероятности немецкому преподавателю гимнастики Фрид­риху Яну.) На трапеции обычно выступали спортсмены, нередко представители аристократических семей. Иные из них —отчаян­ные головы — сенсационной рекламы ради подвешивали свои тра­пеции под гондолами воздушных шаров, парящих над городом. Немного позднее с легкой руки француза Реже Ришара широкое распространение получила двойная трапеция, то есть сдвоенная, с одной общей перекладиной. Но все гимнасты, как правило, ра­ботали на неподвижном снаряде.

И только Леотар сообщил «мертвой» трапеции движение, жизнь, блистательное будущее. И в этом его заслуга и немеркну­щее в веках признание. Ж. Стрели, автор серьезной книги «Акро­батика и акробаты», которая вошла в список «Ста лучших книг о цирке», писал, что славу французскому цирку создали три име­ни: клоун Ориоль, канатоходец Эмиль Гравеле, известный иод именем Блонден (от себя добавлю: в том же 1801 году Блонден стал мировой сенсацией, перейдя по канату через Ниагару). Тре­тий — а правильнее первый — Леотар.

Антракт казался Петру бесконечно длинным... Наконец-то по­сле третьего звонка, после увертюры, сыгранной, как издавна по­велось, оркестром, после громогласного объявления шпрехштал-мейстера на манеж вышел встреченный бурей аплодисментов Он.

У Пети заколотилось сердце. Леотар был статен и красив. Лицо его представлялось юноше матовым. И немного задумчивым. Одет он был в белую сорочку тонкого полупрозрачного шелка, а ноги обтягивало черное трико плотной вязки. Черными были и легкие ботинки. Гастролер поднялся по веревочной лестнице на площадку с бахромой и взял в руку перекладину трапеции. Звучала груст­ная мелодия. Музыка навевала щемящее чувство тревоги. Летун, как называла артиста публика, взялся за перекладину и второй рукой. Затем, выждав секунду-другую, резко откинулся всем кор­пусом назад, привстав на цыпочки, и силовым толчком сорвался с площадки вперед и вверх.

У Пети перехватило дыхание. Расширившимися, не моргающими глазами провожал он стройную черно-белую фигуру первого в мире полетчика, который раскачивался на трапеции с таким размахом, что казалось, будто летит от стены до стены через весь цирк. И вдруг, отпустив свою перекладину, гимнаст совершил длинный-предлинный перелет в воздухе и по-обезьяньи ловко ухватился за вторую трапецию, которая качнулась и продолжала то же самое движение — вперед и вверх. Цирк ахнул. Когда рас­стояние между Леотаром и третьей трапецией стало самым корот­ким, он красиво перелетел по воздуху и ухватился за нее с тою же сноровистостью. И снова ахнул цирк. Впечатление было захваты­вающим, эмоциональная возбудимость предельной. Ведь ни едино­му человеку из сидящих здесь никогда в жизни не доводилось ви­деть ничего подобного.

От сильного волнения у Петра раскраснелись щеки, горели уши; он напряженно ожидал — что же будет дальше? «Человек-птица», перехватив перекладину, повернулся на руках лицом к своей площадке. Сделав сильный швунг, то есть рывок вскинуты­ми ногами, он перелетел на среднюю трапецию, а с нее... Только теперь Петр, захваченный дивным зрелищем, заметил второго че­ловека. (Дома Аким скажет, что это был папаша Леотара. «Когда же он туда залез?» — «Ты был в таком воодушевлении, что просто не заметил».) Бывший преподаватель гимнастики стоял на доща­том настиле, в руке тонкая, длинная палочка, которой он под­толкнул навстречу сыну первую трапецию. Поймав ее, блистатель­ный полетчик с ходу как-то ловко и грациозно, с шиком спрыгнул на крошечную площадку. Цирк вознаградил своего кумира шква­лом оваций.

Тридцать минут продолжалось выступление удивительного го­стя, и все это время юный циркист — о ком впоследствии будут писать: «Русский Леотар» — заворожено следил за каждым дви­жением «Человека-белки», как окрестила знаменитость петербург­ская пресса, которая, пожалуй, ни об одном гастролере не писала так щедро, пространно и восторженно, воздавая должное его красоте и элегантности, благородству манер, «исполненных светского достоинства», и невиданному стилю, славя его ловкость и отвагу, отмечая, типично в духе буржуазной печати, подробности и даже «состояние, приносящее ему десять тысяч экю ежегодного до­хода»...

Кульминацией блистательного выступления был прыжок с од­ной трапеции на другую, именуемый сальто-мортале.

По окончании номера гастролера без конца вызывали на по­клоны. На лице его вздрагивала грустная улыбка, быть может, предчувствие близкого конца. Смерть его была нелепой: Леотар умер от оспы в самом расцвете славы.

Встреча с «Человеком-белкой» — одно из самых ярких художе­ственных впечатлений всей жизни Петра Никитина, будущего ко­рифея воздушной гимнастики.

Пройдет время, и уже не Петя, а Петр Александрович, первый сюжет, по-тогдашнему выражению, русского цирка, будет частень­ко говаривать в кругу гимнастов, жонглеров, акробатов, что соб­ственными глазами видел в Петербурге, как вот теперь вас, самого Леотара... А кто такой Леотар и чем ему обязан цирк, артистам разъяснять излишне.

 

8

 

В Саратов братья вернулись в начале сентября, веселые, до­вольные, заметно подызменившиеся, с подарками для родителей, с обновой для себя, с нужными вещами для дома.

Ну как там, в Петербурге-то этом? Беспокоились ведь. Вестей не подавали. Хоть бы ты, Петюня, написал. Господи, да расска­зывай же, рассказывай. Отцу интересно ведь... Ну, Дмитрий — тот молчун, из него слова не выжмешь... От Акима тоже не дождешь­ся: побрился — и сразу же за порог: дела, все дела... Ох неугомонная душа! Дома на цепи не удержишь! И куда все несется? Черт его кнутом погоняет. Не пристал бы к дурной компании. Малой ведь еще. Ну, положим, малой-то малой, а ухватистый. Уж чего там. Ведь всё на ем держится. А и то сказать: помощников ему нету. Петька — сосунок. А Митька — вон какая орясина вымахала, а что он есть, что нет — все одно. А кабы вместе, совокупной силой, так горы бы своротили...

Совокупная сила как вернейшее средство сворачивания гор — неизменная припевка Александра Никитовича. Долголетний опыт мытаря по жизненным невзгодам твердо внушил ему эту неоспо­римую мудрость, которую не уставал повторять сыновьям.

Беспросветная нужда, тяготы и лишения превратили его в не­мощного старика. А ему ведь и пятидесяти еще не было. Только нынче заботы малость начали отступать, да как вышла отмена крепостному праву, не надо уже влачиться за сорок верст к ста­росте со своей оброчной книжкой. Барин ему одному только и по­зволил приносить деньги после масленой, а все остальные — кровь из носу, а доставь до праздника. (Никитин-внук рассказывал, что в семейном архиве хранилась дедова книжка оброчника. Он видел ее. Сумму оброчных взносов не запомнил. Впоследствии документ этот куда-то затерялся.)

По царскому указу от 2 апреля 1842 года помещикам предо­ставлялось право заключать со своими крестьянами договоры о переводе их на оброк. И тем и другим это было выгодно. Крестья­не охотно отправлялись в город на отхожий промысел. И в первую очередь те, у кого в руках было какое-нибудь ремесло. Уходили плотничать, сапожничать, варить мыло, коптить рыбу. Но гораздо больше среди отходников было людей без специальности. Эти шли в половые, становились извозчиками, плотогонами, нанимались в «золотую роту» (работать конным ассенизатором, чистить нуж­ники), тысячами подряжались в офени, лотошники, коробейни­ки — торговать различными товарами вразнос. Еще большими ты­сячами устраивались в матросы. И особенно на Волге, где речной транспорт первенствовал, обогнав все прочие виды предпринима­тельства. Отходники получали право на жительство — паспорт. Паспорт был кратковременный — в этом и заключалась хитрость власть имущих. За тех, кто не выполнит принятых на себя обяза­тельств, бралась земская полиция. А с полицией, сами понимаете, шутки плохи...

Болезненного и щуплого Александра Никитина кормила шар­манка. И то не своя: напрокат брал. День-деньской таскал ее, тяжеленную дуру,— будь она...— на плече по саратовским улицам...

«Из всех ремесел, из всех возможных способов, употребляемых народом для добывания хлеба, самое жалкое, самое неопределен­ное есть ремесло шарманщика». Эти слова принадлежат Григоро­вичу, писателю, который хорошо знал жизнь цирковых артистов, кукольников, бродячих музыкантов и прочих уличных увеселите­лей. Рассказ, а по сути социологическое исследование, «Петербург­ские шарманщики», откуда и приведена эта выдержка, написан в 1843 году, в том самом, когда у Никитиных родился второй сын, нареченный Иоакимом, которому выпала судьба прославить свою фамилию и оставить столь заметный след в истории русского цир­ка. Пройдет много лет, и Аким Александрович встретится с масти­тым литератором. Их долги!! разговор на многое откроет глаза сыну шарманщика, произведет в его душе целый переворот.

А в те дни Аким Никитин был целиком поглощен одной мыс­лью — заиметь свое дело. Будет уже для других надсаживаться. А что? Неужель не осилим? Номеров, что ли, разных не хватает?

Ведь в Петербурге еще кукол не показывали — нужды не было. И пантомимы в запасе. Ну, может, еще рано одним-то? Тогда на первых порах в компанию с кем-нибудь войти на равных...

Потому и нос по ветру держит, потому и носится по злачным местам, где встретишь актерствующую братию: приглядывается, с кем бы столковаться о деле.

У Петра другая заноза — как стать летуном, «человеком-пти­цей»? А это потруднее будет, отговаривает его Аким, чем Волгу переплыть безрукому. Ведь для полетов что требуется? Помост дощатый — раз, мягкий матрац — два, трапеции — три, а кроме того — устройство... куда их вешать... как назвать?., балка желез­ная, что ли. Это уже четыре. Пять — мостик на стойке, с какого в полет уходить. А еще всякий крепеж. А ведь еще, Петя, помеще­ние надобно, где все укрепить и тренироваться можно. Вон сколько всякого. Так что до времени, милок, лучше об этом и не думать.

  Все одно буду! — упорствовал  Петр.— Не  поможете — так сам.

  Выкинь из головы! — вскипел Дмитрий.— Тебе что сказано: не нужны нам никакие полеты.

Петр не сдавался:

  А мне надобно!

  А я вот съезжу тебе по сопатке, будешь знать как огры­заться.

Аким отложил бритву, стер со щек мыльную пену, повернулся на стуле:

  Петюня, отступись, возьми в толк: не под силу нам. Может, когда и будет, а сей день — ну никак...

  А чего уговаривать? — Голос Дмитрия от раздражения стал еще глуше.— Сказано «нет» — и баста.

Аким незаметно подал знак старшему — погоди. И продолжал:

   Ну, допустим, нашли помещение. Сделали помост и тра­пеции укрепили. Даже учителя тебе нашли — учись. Выучился, овладел. А потом что? Подумал? Где работать будешь? В балагане, сам знаешь, до потолка рукой достать. В садах на сцене... так и там, опять же, цепляться не за что. Да и часто ли по садам при­ходится...

Петя чувствовал: Аким прав, полностью прав. Но отступиться от своей мечты уже не мог. С Сашкой надобно встретиться, он присоветует.

Петин приятель Александр Федосеевский, потомственный циркист, был немного старше. Прошлый зимний праздник они вместе работали в большом балагане Брусницына. И подружились. После той удачной масленой отец Александра купил по дешевке непо­далеку от Печальной улицы ветхий флигель. Семья обосновалась тут не навечно, понятно, они ведь тоже свой хлеб по дорогам зарабатывают. Пробовали осесть на Кубани, в Зауралье, но снова воз­вращались сюда, на Волгу. Линии жизни Никитиных и Федосеевских будут не раз причудливо то сближаться, то отдаляться, по­добно Днестру и Пруту, но в одно русло так и не сольются, как это бывает с реками.

Шагая к приятелю, Петр размышлял над словами брата и вдруг сообразил: а цирк? Вот же о чем забыли. В нем и работать. На­добно только подучиться как следует. И ступай наниматься...

Александр про Леотара ничего не знал. А про трапецию хотя краем уха и слыхивал, но видать не видал. Как она хоть выглядит? Столичный артист нарисовал прутиком на земле внешний вид тра­пеции и объяснил, как на ней работают. Друзья увлеченно обсуж­дали, каким макаром смастерить самим эту трапецию, чтобы неза­медлительно начать на ней тренироваться. Сперва одну освоят, а потом уже и другую прибавят... Вот только с помещением как быть? «С каким помещением?» — «Ну, где подвесить»... Сашка хмыкнул и, глядя на раскидистый ствол белой акации, внес яс­ность: да на любом крепком суку. А что касательно до работы на той трапеции, то было обоюдно решено: во многом она сходна с привычным им корд-де-воланом.

Круглая палка на двух веревках, которые, как узнают друзья впоследствии, называются стропами, подвешенная на акации, с треском обломилась, как только Петр повис на ней. Гимнаст шлеп­нулся на землю, тесное соприкосновение с которой вразумило его: перекладина должна быть металлической.

Если всех твоих сбережений, скопленных за долгое время, всего тридцать две копейки с полушкой, а кузнец за работу назначил полтину и ни на грош меньше, то у тебя один выход: подкараулить подмастерье кузнеца и уговорить его изготовить вожделенную трапецию за тридцать две копейки с полушкой.

И вот уже красуется на суку во дворе у Федосеевских велико­лепная, на взгляд юных циркистов, трапеция — символ цирковой отваги, подобная тем, какие висят под куполом лондонского, вар­шавского, будапештского, московского, самарского, тифлисского цирков; ее несколько десятилетий спустя изберет в качестве своей эмблемы советский цирк. Изображение стройной гимнастки на трапеции смотрит на нас и сегодня со всех видов цирковой рекла­мы, грифов деловых бланков, с бело-голубых значков на груди ма­стеров арены, в том числе и правнука Акима Александровича — Николая Николаевича Никитина.

За перекладину в очередь цеплялись Сашкины сестры и млад­ший братишка, качались, закладывали ноги «лягушкой», повисали на носках, как на корд-де-волане, но для них это была всего лишь забава, а для Петра и для заразившегося от него Александра — дело, которым они, никем не понукаемые, занимались истово, до седьмого пота. Хотя успехи были мизерными, гораздо меньше за­трачиваемых усилий. И это несколько обескураживало друзей.

Федосеевский-дед, опытнейший балаганщик, старик еще креп­кий, кряжистый, открыл мальчишкам глаза: гимнасту, господа хо­рошие, перво-наперво мускулы надобно заиметь. Без них — пустое препровождение времени.   А мускулы   на   кольцах   накачивают: «штицы», «бланши»—передний и задний — вот таким манером...

Когда Дмитрий узнал, где пропадает младший брат и чем за­нимается, то в ярости влепил ему такую затрещину, что сбил с ног. Орал вне себя: он вышибет из него дурь. Вместо того чтобы репетировать «Диогена», он, мерзавец, время на блажь свою тра­тит! Сказано было, не нужны никакие полеты, а он опять по-свое­му! Старшие, выходит, дураки, один он умный!

Дмитрий сгреб тщедушного подростка и запер в темном чула­не, а сам кинулся к Федосеевским. Петька, сдерживая рыдания, сразу же сообразил, куда затопал Митька-зверь. Не дам! Ни за что не дам изничтожить! И, выломав дверь, бросился следом.

Он опередил брата. Прибежал и, не отдышавшись, с ходу взо­брался на акацию, подтянул за веревки перекладину и прижал свое сокровище к груди — попробуйте отнимите! Он будет защи­щать его даже ценой собственной жизни.

Ни угрозы, ни уговоры — ничто не действовало на мальчишку. Он настолько глубоко утвердился в своем намерении стать полет­чиком и был так тверд в этом решении, что братья в конце концов отступились от упрямца.

Петр повсюду возил за собой кольца и разлюбезную его душе трапецию и как одержимый тренировался на них, разучивая все новые и новые упражнения. Похоже, что ему и впрямь суждено стать «человеком-птицей».

 

САМИ СЕБЕ ХОЗЯЕВА

1

 

Когда именно братья Никитины обрели вожделенную самосто­ятельность и стали действовать как антрепренеры — сведений не сохранилось. Достоверно известно лишь, что в самом начале 1870 года они уже фигурируют в качестве содержателей балагана. С этого времени нетрудно проследить развитие их предпринима­тельства.

Уцелело несколько толстых конторских книг и блокнотов, ис­писанных рукой А. А. Никитина. У него было заведено ежедневно заносить в «гроссбух», как он называл конторские книги, замет­ки самого различного характера. Эти своеобразные дневники пред­ставляют несомненную ценность, ибо в какой-то степени проли­вают свет на ранний, слабо освещенный период жизни и деятель­ности братьев Никитиных.

В своем подавляющем большинстве это деловые записи — всякого рода расходы на покупку строительных материалов, на оплату рабочих и т. и. Вот типичная в этом отношении колонка заметок, связанных, по всей вероятности, с постройкой и эксплуа­тацией балагана. «За место — 25 рублей. Подрядчику—114 р. Жерди, подтоварник — 5 р. 50 к. Доски — 2 р. 50 к. За перевоз­ку— 2 р. 30 к. Гвозди (10 фунтов) — 1 р. 40 к.». В этой же ко­лонке снова встречается запись: «...доски—1 р. 60 к.». Вероят­но, не хватило и пришлось подкупать. «Свечей 3 фунта — 7 р. 70 к. Музыкантам — 15 р.». Так же скрупулезно перечислены и суммы других затрат: «Афишору» (очевидно, владельцу типо­графии). «Солдатам. За починку фонарей. Напилить дров». Таким образом, сохранившиеся записи позволяют составить представле­ние, во что обходилась постройка и эксплуатация балагана. Можно узнать и доход, или, как тогда говорили, профит. Читаем: «Вы­ручки чистой: 5-го ноября — 66 р. 60 к., 8-го 40 р. 35 к., 12-го 101 р. 60 к., 14-го — 36 р., 19-го 89 р. 75 к. ...» Заметки, при всей их обрывочности, содержат много фактологического материала и позволяют восстановить картину деловой жизни содержателей ба­лаганов средней руки в 70-х годах прошлого столетия.

Начинающий предприниматель уделял внимание и составле­нию рекламы. В блокнотах и «гроссбухах» встречаются наброски, в которых видна попытка кратко передать содержание номеров: «показывает всякие екзерциции...», «танцует фоли дишпань...», «будет довольно забавлять...»

Как уже говорилось, во время ярмарки выступления артистов происходили почти непрерывно и пойти куда-то поесть не представлялось возможным. Мать Никитиных — Арина Ивановна — тогда еще с сыновьями не ездила. Готовить было некому. Прихо­дилось Никитиным подряжать с этой целью специального челове­ка: «Нанят повар Иван Павлов на две ярмарки за 12 рублей се­ребром. Задаток два рубля».

Втроем Никитины давали целую программу: цирковые номера, кукольную комедию, дрессировку собак и в заключение обяза­тельно пантомиму. На страницах «гроссбуха» находим перечень восемнадцати пантомим, игранных братьями в балагане. Такое разнообразие — свидетельство популярности этого зрелища. Пред­ставление в ярмарочном балагане было для зрителя ослепитель­ным калейдоскопом художественных впечатлений. Здесь он полу­чал первое представление о театре, эстраде и цирке. Остросюжет­ные, полные динамики пантомимы, которые, как правило, всегда содержали в себе много смешного — смех в них был организую­щим началом,— вызывали большой интерес.

Балаганы привлекали народ своей демократической направлен­ностью и свободомыслием. Пользуясь тем, что у царских цензо­ров не доходили руки до ярмарочных зрелищ, комедианты смело, а зачастую и дерзко насмехались над духовенством, язвили бар, проезжались по адресу всякого начальства. Стихия пародийно-сатирического осмеяния была сильнейшей стороной тогдашних балаганов. Балаганная вседозволенность являлась тем магнитом, который притягивал публику в стены этих дощатых театриков. «Балаган вечен. Его герои не умирают. Они только меняют личи­ну и принимают новую форму»,— сказал постановщик «Гамлета» и «Короля Лира» Г. М. Козинцев. А Мейерхольд слово «Балаган» писал с большой буквы.

К тому времени жизнь Акима Никитина стала поворачивать в новое русло. Теперь ему, выходцу из низов, неучу, приходилось, как главе зрелищного заведения, вести дела с партнерами иного круга, стоять на одной доске с людьми, которых прежде видел лишь издали и о жизни которых имел лишь смутное представле­ние. И хотя Акиму Никитину нельзя отказать ни в наблюдатель­ности, ни в гибкости ума, все же не раз случалось ему испытать едкий стыд за промахи, которые допускал по недостатку образо­вания.

Эти оплошки больно задевали его самолюбие. Ловя на себе насмешливые взгляды, оправдывался в душе: что поделать, ведь тот человек в другом доме вырос, его не улица лелеяла, а мамки да няньки. А где было учиться тонкостям ему? Ну, кое-что пере­нял у Брукса, у Стуколкина, у того, у другого — вот, пожалуй, и вся наука. А сим иронистам ты хотя и партнер в деле, а все же чужак. Вот и клюют тебя, как белую ворону. Ну ничего, можно и к ним подстроиться.

И Аким с удивительным рвением наверстывает упущенное, старается освоить премудрости этикета, заносит в свой «гроссбух» выражения любезности, обороты речи, приличествующие тому или иному случаю: «Позвольте вам представить моего знакомого (имя)...»; «Очень рад иметь эту честь...»; «Может быть, предста­вится случай лично доказать вам мою искреннюю дружбу...»; «Соблаговолите выслушать...» Записывает образцы различного рода писем: «Милостивейшему государю (имя, отч.)...»; «Благо­дарим за сию чувствительную жертву...»; «С истинным почтением и совершенною моею дружеской к вам любовью...»

Нередко Акиму Никитину вспоминался рассказ об Аврааме Линкольне, услышанный в петербургском «Кабинете редкостей и новостей», о человеке, который сделал себя сам. С тех пор маги­ческое слово «сам» приобрело для него особый смысл: самовоспи­тание... самодисциплина... самоупрек — все это сделалось его жиз­ненными ориентирами. Он контролировал и направлял свои дейст­вия, учился оценивать собственные поступки. И поступки других людей. Знания старался черпать всюду, где удавалось: в книгах (хотя сам не читал, но слушать любил), в устном общении. К лю­дям, от которых мог почерпнуть что-либо неизвестное, тянулся всем существом, не гнушался даже прикинуться простаком, чтобы выведать интересующие сведения. Не отмахивался, как Дмитрий, от непонятного, чего не мог объяснить сразу. Думать и додумываться он приучил себя сызмальства. Шел к своему развитию по отлогому трапу, какой много лет спустя сделает в своем москов­ском цирке из подземной конюшни.

Так день ото дня крепли, наливались его душевные силы, скла­дывалась личность будущего основателя русского цирка. Склады­валась, но, однако, не завершилась, ибо до завершения этого кро­потливого труда еще очень и очень далеко.

Взыскательный к самому себе, Аким Никитин был взыскателен и к своему окружению. И более всего донимал брата Петра. Когда выпадали «пустые недели», приглашал для занятий с ним сту­дентов.

Старший бранчливо выговаривал:

   На кой шут ему эти науки! Только отвлекают.— Петька, корпящий над уроками, вызывал в нем раздражение. Сам он готов был по всякому поводу нагружать свои мускулы, лишь бы не во­рочать мозгами, не напрягать мысль. «Пускай лошадь думает, у нее голова больше,— повторял он.— Чем буквы царапать полдня, лучше бы лишний раз стойку выжал, больше пользы!»

   Много ты понимаешь,— огрызался Аким.

   Понимаю! Что общие денежки на ветер пускаешь! Дмитрий, конечно же, был не прав. Вовсе не попусту тратились

деньги. Занятия принесли свои плоды, судя по сохранившимся письмам Никитина-младшего, будущего гласного саратовской ду­мы, он был человеком вполне грамотным. А к Митькиному тугодумству Аким давно уже притерпелся и махнул рукой: «да что с него возьмешь — дряблая душа...»

Другое дело Петр. Любуясь его заметно возмужалым видом, Аким потирал руки: как на дрожжах поднялся, прежней юноше­ской скованности будто и не бывало, манеры уверенные и в чер­тах лица благообразие. А разденется — так прямо Геркулес: весь мышцами налит. Вот что «кольца» делают. И его, Акима, втянул на трапеции упражняться. Да, парень хоть куда! Немудрено, что барышни заглядываются. Такого и на богатой можно женить, большой куш взять.

Петр в полной мере осознавал свою молодую силу. Жилось ему легко и радостно. Тренировки на трапеции шли успешно. Случалось, конечно, падал, сильно ушибался, но куража не терял. К тому времени он уже научился, вися на подколенках, переле­тать на вторую трапецию, посланную рукой помощника навстре­чу. Все, кто видел,— восхищались. Плохо только, что каждый раз как упражняться, так морока с подвеской аппарата, а того хуже — искать ловкого помощника, кто бы точно, в должную секунду «по­давал» перекладину, именно от этого все зависит. Акиму неког­да — весь в заботах, Митьку не допросишься: балалайкой своей поглощен.

Но в последние месяцы Петр больше стал заниматься рэком, как тогда называли турник. Посоветовал ему это артист негр Абдул Кирим. Встретились на Нижегородской ярмарке; Абдул исколесил весь мир, а на старости обосновался тут; славный чело­век, кроткий, душевный. Когда разговорились за чаркой, спросил: давно ли, мол, тренируется на трапеции? Да уже порядочно. Ну, если так, то советует заодно овладеть и рэком. Работа на нем почти такая же, как и на трапеции. Кто на ней уже умеет, тому не составит труда научиться и на рэке. Рэк, объяснял Абдул, по­игрывая пустым бокалом, слово английское, означает... как пра­вильно сказать?.. Абдул сложил два пальца. Крест? Нет. Оказа­лось — козлы. Раньше, продолжал он, перекладину рэка, по-на­шему гриф, укрепляли на козлах, подобно канату. А теперь — на двух стойках. А вот в Германии не говорят «рэк» — турник. Он, Петр, имеет не длинную фигуру — ему будет легко работать на рэке.

Абдул же помог и смастерить стойки для рэка, а вдобавок — специальные «перчатки»: защищать ладони от кровавых мозо­лей — попробуй-ка, покрутись на грифе! И еще показал несколько трюков. Спасибо Абдулу: дело пошло на лад. «Солнце» научится делать — и можно выступать. Попалась бы только подходящая сцена.

Петру все было интересно—и упражняться и учиться. Следуя по стопам среднего брата, он тоже испытывал жажду самоусовер­шенствования. Ему хотелось во всем походить на Акима.

Сильнейшее воздействие на воспитание личности оказывают ценностные ориентации, говоря другими словами, нравственный авторитет. Но не вообще, а лишь авторитет лица престижного в наших глазах, в ком мы видим свой идеал, чье мнение для нас — высшая инстанция. Таким авторитетом для Петра стал и еще один человек — Краузе, их компаньон, с которым объединились полгода назад.

Выходец из семьи немцев-колонистов, обосновавшихся в Сара­товской губернии на левом берегу Волги, Карл Оттович Краузе — личность во многом примечательная — сочетал в себе передовые по тем временам научные знания и способность придавать неко­торым техническим достижениям зрелищные формы.

Натура творческая, Краузе был целиком поглощен своими опы­тами, изобретал новые эффекты, не вмешивался в административ­ные дела, полностью доверясь Никитину. Себя Краузе именовал не иначе как физиком, так писали и во всех афишах. Репертуар у него был обширный и весьма разнообразный. Главное в этом репертуаре — демонстрация различного рода диапозитивов, кото­рые проецировались с помощью волшебного фонаря на экран, или на театральный задник, или на специальные костюмы бале­рин.

Электрический свет тогда еще не был в употреблении, и физик добывал для освещения фонаря, вернее фонарей, ибо у Краузе было их несколько и все собственной конструкции, так называе­мый Друммондов свет (по имени изобретателя, английского офи­цера Томаса Друммонда). Друммондов свет давал необыкновенно яркий луч, но вместе с тем был чрезвычайно опасен: для его полу­чения Карлу Краузе приходилось тут же на сцене накаливать известь в пламени гремучего газа.

Особенно гордился Краузе своим хромотропом — аппаратом для показа цветных диапозитивов. Эти причудливо расписанные от руки стекла он хранил в «боксе» — так физик называл прочный ящик с рядами мягких гнезд для бережной транспортировки хруп­кого груза. Когда Аким рассказал своему компаньону о движущих­ся— живых — картинах, которые видел в «Кабинете редкостей и новостей», тот заинтересовался: похож, говорите, на ткацкий ста­нок? И добавил, что и сам давно уже мастерил нечто подобное... А некоторое время спустя показал братьям первые свои опыты — «Фантастические живые картины» и «Хрустальный грот наяд».

К. О. Краузе одним из первых познакомит русскую провинцию с электрическими эффектами, а позднее и с живыми картинами, то есть кинематографом.

Деловое компанейство Никитиных и Краузе длилось долгие годы, а дружба — всю жизнь. Человек разносторонне образован­ный, он, бесспорно, оказал положительное влияние на формирова­ние личности каждого из братьев Никитиных.

 

2

 

Многие, очень многие люди примыкали к Никитиным на их крутом пути, кто всего на день, кто на неделю-другую, а Барсуко­вы — семья артистов вчерашнего крепостного цирка — на долгие месяцы.

Их было четверо: отец — Егор Захарович, человек уже пожи­лой, простодушный и разговорчивый, но такой же болезненный, как и Александр Никитин; двое его детей: одногодки Василий и Анна. Четвертой была душа-девица Броня, Бронислава, по национальности полька, дочь познанских циркистов, которые кочева­ли в ту пору по Российской империи. В каком-то из городов, в ка­ком именно — уже забыто, да и не суть важно, Броня и Василий приглянулись друг другу и стали мужем и женой — дело для международного странствующего племени циркистов, в общем-то, самое разобычное.

Егор Барсуков пришел к Никитиным наниматься в Ромнах, в последний день Вознесенской ярмарки. Аким, верный своему пра­вилу доверять только собственным глазам, захотел посмотреть их номера. Старик повел его на другой конец зрелищной линии в ба­лаган Ерохина.

Программа была дивертисментной, номера объявлял сам хо­зяин, он же — недурственный рассказчик. Старик Барсуков пред­стал как звукоподражатель, фокусник, балансер — словом, уме­лец на все руки. Ерохин громко объявил: «Мефистофель. Человек без костей, растягивается, что твоя резина. Завязывает тело двой­ным узлом. Исполнит итальянский артист синьор Альберто Бадуни...» Это был номер Анны, дочери Барсукова, сухопарой и безгрудой девицы, потому, видать, и выдают за мужчину да еще итальянца. На Мефистофеле было красное трико с капюшоном то­го же цвета, облегающим голову, на макушке — два рожка, под носом завивались усики, подрисованные черным гримом. Что ж, и эта сгодится... Не менее потрафил и брат Анны, Василий, собой видный, светловолос и недурственный комик. Больше всего Ники­тину понравилось выступление Брониславы — вот уж кому браво, так ей! Барышня фигуристая, лицом смазлива, а главное — с огоньком и большущая мастерица плясать краковяк на канате. Слов нет, ее номер — лучший в программе. Вот только простору ей тут мало, пришлось «козлики» канатные растянуть перед сце­ной — прямо на земле, что, впрочем, не являлось чем-то особенным, все цирковые артисты, которые работали по балаганам и уве­селительным садам, когда сцена не позволяла, выносили свои выступления в зрительный зал.

В этом незначительном на первый взгляд факте можно усмо­треть социальную проблему: развитие русского цирка сдерживали не только манежи в барских поместьях, где выступали крепостные артисты — артисты-рабы,— но и убогие, сколоченные на скорую руку дощатые балаганы. На тесной сцене с низким потолком не больно-то развернешься. Эти площадки были пригодны лишь для фокусников, звукоподражателей, силачей, «глотателей лягушек», факиров, плясунов, то есть для артистов не чисто цирковых жан­ров. Акробаты же, гимнасты, жонглеры, наездники были начисто лишены условий для профессионального совершенствования. Да в том, собственно, и не было особенной нужды — как правило, не­притязательная, празднично веселящаяся публика довольствова­лась и тем весьма неприглядным зрелищем, какое являли собой выступления балаганных артистов.

Никитин по окончании программы не пошел за кулисы — не­зачем марку терять, сами явятся. Что ж, ежели ценой сговоримся, и возьму.

Вот так и прибилась к ним эта семья.

Между Петром и Анной возникла взаимная симпатия, они от­крыто тянулись друг к другу, без умолку болтали и целовались украдкой. Аким строго предупредил младшего: «Ты гляди, не больно-то женихайся». На Петюху у него другие виды. Такому-то парню посолидней отыщем, чтобы с капитальцем и недвижимым имуществом. Не раз будет он пытаться осуществить эту свою зыбкую идейку... Но Петр лишь отмахивался от братовой привыч­ки предварять события. Жениться он и думать не думал, покамест не станет полетчиком. А так чего не поиграть, если сама виснет... Ему нравилось дурашливо называть Анну синьором Альберто, нравилось слушать рассказы словоохотливой подружки и в осо­бенности о деревне на родной ее орловщине, о помещиках братьях Юрасовских, о крепостном цирке, где прошло ее детство и юность.

  А кто же обучал там акробатиичать? Анна подняла глаза от вязания.

  Кто обучал? А свои же: Барков, Ермолаевский Семен, кто еще? Отец наш...

  А их кто?

   Их?  Итальянец приглашенный...— Тонкие Нюркины губы сложились в улыбку.— Тот самый  «синьор Альберто», фамилия Бадуни, по отчеству Луиджич.

Она его уже не застала. Но труппа — все тридцать девять че­ловек — вспоминала Альберта с чувством благодарности. И в осо­бенности отец: Бадуни выделял его, считал способным.

  Батя-то ведь наш в молодые годы был куда там! За него знаешь какая пошла — мама наша; первая красавица была.

   И тоже у вас в цирке?..

  Что ты, что ты...— замахала Анна руками,— акстись! Вы­шивальщица каких поискать. До отца в особняке барском жила, отдельную комнатку имела — вот ей какой почет был! Юрасовский освободил ее ото всех обязанностей. Ты, говорит, Марфа, та­лант. Ничем не занимайся, только рукоделием. Ее кружева да вы­шивки дорогим подарком шли. Даже в Петербург на выставку мамины работы возили. А вот здоровья не дал бог... Грудная жаба в могилу свела...

Анна повздыхала, а потом заметила скромно, что тоже выши­вает, коли Петя хочет, так на память ему платочек узорный ко дню ангела приготовит. Что ж, платочек, так платочек, однако больше его интересовали гимнасты — были таковые у них? Факт, были. Еще какие гимнасты! Альбертовой выучки. У них там, в усадьбе, манеж был устроен под открытым небом, два столба с перекладиной врыты и полуциркульный канат подвешен («корд-де-волан»,— догадался Петр), на нем и упражнялись... Вы небось думаете, цирк был так себе. Нет уж, любезный Петр Лексаныч, цирк отменный, говорили, не уступал петербургским и московским, тех же графа Апраксина да князя Юсупова... Как содержали? Обычно: кормили, поили... Реквизит — кто? Да свои же крепостные кузнецы и делали. И портные свои. Поглядел бы, какие костюмы для выступлений шили... Стеклярус, блестки, камни — все так и горит.

Бронислава, оказавшаяся рядом, ввернула: пускай Анна лучше расскажет Петру Александровичу, ежели уж так интересно, про лупцовку... Василий метнул на жену суровый взгляд — не суйся! «Пошли. Нечего людям мешать».

  За что же все-таки лупцовка-то была?

Не хотелось Анне ворошить поросшее быльем, но ведь моло­дой хозяин интересуется. А было, значит, так. На масленую пе­делю съехалось к барину видимо-невидимо родни да гостей,— все флигели позанимали, на подворье от карет тесно сделалось. Днем гости гуляют, блинами обжираются, а вечером дивертисмент в театре смотрят. Дивертисмент, Петя, общий: тут тебе и драмати­ческие, тут и балет, и цирковые. В антракте барин прибежал — цап Ваську за камзол паяца: он комиком шел.— «Ты, каналья, такой-сякой, почему нынче постный? Все дело мне портишь! Смотри, заработаешь горячих! Выкинь коленце посмешней!..» А какое коленце, Петя, когда на душе кошки скребут: брата на­шего старшего, Захара,— мать честная, видал бы ты, Петя, какой гимнаст! — нынешним же утром барин на двух псов гончих об­менял. И уже со двора увезли бог знает куда. До коленцев ли тут? Ну и вот, значит, после антракта Васька наш опять пошел на сцену... И чего с ним стряслось!.. Реприза у него, видишь ли, бы­ла: на двух стульях шагал этак комично, как на ходулях, так он, понимаешь, влез на стулья да заместо того, чтобы шагать, сел на спинку и — навзрыд... Потом сказывал: «душа зашлась»... Ну а дальше, известное дело, как дивертисмент закончился, сызнова барин во гневе явился. Отец бух на колени, ручку ему целует: «Христом-богом помилуй сынка...» Куда там! Барии ногой его вот этак отпихнул, а холуям скомандовал — валяйте! Тут прямо на сцене, как повелось, и произвели экзекуцию...

Петр, сын крепостного, нахмурился, по лицу пробежала тень: чужая боль отозвалась в нем братским сочувствием.

   Ну а как царь волю дал,— оживилась Анна,— по-другому пошло. Хотя, правду сказать, первое время все наши цирковые растерялись: батюшки-светы, куда же нам теперь? Кошт барский кончился. Сам об себе думай. Помозговали, помозговали да и раз­брелись кто куда...

  А почему же не вместе?

  Цельной-то труппой, ясное дело, лучше. Да, понимаешь,— Анна кончиком пальца поклевала копчик другого пальца,— стол­коваться не сумели: кто в лес, кто по дрова... Зачинщика, вишь ли, не нашлось, вон как у вас Аким Лексаныч.

«Да, верно,— подумал Петр.— Главарь во всяком деле, что боек в ружье: ударит по пистону, и полетит пуля куда надо. В том-то и суть, что вожак знает, куда посылать пулю. Знает, в каком направлении вести за собой, знает, как вызволить людей из всякой беды».

  Таких,  Петя, как мы, нынче, сам знаешь, полным-полно по всей России-матушке.

И опять же верно, согласился Петр, много ихнего брата, быв­ших крепостных артистов, встречалось ему, благо, гуляний на­родных прибавилось — есть где кувыркаться, где продавать, за­метил бы учетный экономист, свою рабочую силу.

Принято считать, что крепостные цирки не имели широкого распространения. Материалы последних лет опровергают это мне­ние. На необъятных просторах Российской империи во многих помещичьих имениях наряду с балетными и драматическими со­держались и труппы акробатов, гимнастов, паяцев. Какие таланты томились под гнетом крепостников!

Цирки были двух видов: «дворовые» и «оброчные». (Семья Барсуковых, о которых идет речь, принадлежала к первым.) Труппы оброчных цирков кочевали повсюду с такими же кратко­срочными паспортами, как и отец Никитиных, и в определенный срок обязаны были доставить своему господину оговоренную сумму.

Вчерашние рабы, получив права гражданства, пополнили ряды «увеселителей подлого сословия», как в то время официально име­новались артисты эстрадно-цирковых жанров. Российский зре­лищный рынок нуждался в притоке свежих сил, пополнение было принято, что называется, с распростертыми объятиями. В эпоху энергично развивающегося капитализма работы хватало всем. Вчерашние подневольные артисты, осознавшие свое человеческое достоинство, обрели отныне иную публику: вместо узкого круга помещичьей усадьбы — простолюдины, ремесленный и рабочий люд, студенты, разночинцы. Эту перемену зрительского состава верно подметил Некрасов: «Довольно бар вы тешили, потешьте мужиков...»

Было бы, однако, неверно думать, будто после обнародования манифеста 19 февраля для крепостных артистов сразу же насту­пила божья благодать. Нет, увеселители по-прежнему занимали низкое социальное положение, подвергались произволу уже не помещика, а содержателя зрелищного заведения; жизнь не бало­вала этих людей — вечных странников, над ними постоянно висе­ла угроза остаться без работы, необеспеченность существования была их всегдашним уделом. Эти люди были париями общества.

Где же выступала вся эта актерская масса? Таких мест было всего три: ярмарочный балаган, тот же тесный балаган на празд­ничных гуляньях и сцены увеселительных садов. Ну и, пожалуй, еще одно место, где подвизались уж самые неудачливые,— улица.

В таких условиях цирковое искусство развивалось крайне мед­ленно, а главное — однобоко: воздушная гимнастика, например, и все виды конного цирка находились в самом зачаточном состоянии. А ведь гимнастика, наездничество и клоунада — это три кита, на которых держится цирк.

Невольно напрашивается вопрос: почему смогли столь быстро выдвинуться русские наездники, о которых говорилось выше: Фе­дорова, Натарова, Лаврова, Стуколкин, блиставшие на арене сто­личного цирка в первой половине прошлого столетия? Да потому, что имели возможность оттачивать свое мастерство на манеже ста­ционара.

А уже после того недолгого и, как показало время, случайного взлета русские артисты на цирковую арену почти не попадали. Путь туда был закрыт для них.

Сложилась поистине парадоксальная ситуация: цирки в России принадлежали тогда исключительно иностранцам, а они русских артистов с их номерами не брали. А если и брали, то лишь как партнеров в свои номера.

Выход из этого тупикового положения существовал только один — создать свой национальный цирк.

 

НА ИСХОДНОМ РУБЕЖЕ

1

 

Началось восьмое десятилетие XIX века. Какими же интереса­ми в это время живет русское общество? Что волнует людей, о чем они толкуют? Чаще всего тогда говорили и спорили о недав­нем разгроме Парижской коммуны — первой пролетарской рево­люции и первого правительства рабочего класса. Одни восприня­ли это сообщение с ликованием, другие же, а таких было большин­ство,— с горечью. Привлекали к себе внимание и англо-русские дипломатические переговоры. Лондон и Петербург искали путей сближения мнений по вопросу о разграничении сфер влияния в Средней Азии. Наметившееся смягчение в отношениях между Англией и Россией вызывало повсеместный энтузиазм. Еще один центр притяжения — Италия: оплот Ватикана — Рим, только что захваченный правительственными войсками и гарибальдийцами, объявлен столицей. Папа лишен светской власти — все это будо­ражило умы не менее, чем неожиданное пробуждение Везувия, огненные лавы которого с огромнейшей силой хлынули в том году на плодородные долины, причиняя крестьянам неисчислимые бедствия. Газеты писали, что подобное извержение отмечалось лишь во время гибели древней Помпеи. Громкий резонанс имели и русско-японские отношения. На переговорах, которые велись с весны того же года, царское правительство пообещало Японии Курильские острова, при условии, что та откажется от притязаний на Сахалин.

Но, конечно, главное, что занимало мыслящую Россию,— внут­ренняя политика царского правительства; в основном она была сосредоточена на подавлении разрастающегося народно-демокра­тического движения, которое в эти годы переходило от тактики заговоров к массовой борьбе. В 1872 году на русском языке вышел в свет первый том «Капитала» Маркса, оказавший огромное воз­действие на формирование мировоззрения революционно настро­енных слоев интеллигенции и пролетариата.

В своем стремлении отвлечь умы от политики власти поощряли всякого рода массовые развлечения и празднества. С небывалым размахом проводились в том году торжества по случаю двухсот­летия русского театра, которое отмечалось повсеместно. В угоду обывательско-мещанской среде в изобилии сооружались подмостки для легких зрелищ, в моду входили театр оперетты, кафешантан, увеселительная эстрада, потакавшие буржуазным вкусам. В одном из таких кафешантанов — «Орфеуме» в Астраханском саду Давы­дова — Никитины выступали целую неделю летом того года.

 Внимание зрелищного агента привлекла к ним не «лестница смерти» Петра и не «комический клишник» Акима, а балалайка Дмитрия, что было для братьев совершенно неожиданным.

Рассудив, что как атлету успеха ему не достичь (маловато си­лы и вес не тот), Дмитрий все внимание стал уделять не двухпу­довым гирям, а струнам. От природы музыкальный и к тому же усидчивый, он занимался с необычайным упорством. Целыми днями сидел с инструментом и десятки раз повторял какую-ни­будь музыкальную фразу, шлифовал, оттачивал, добивался ее полноценного звучания. И вот плоды — успех, какой выпал здесь на его долю в качестве балалаечника. До того Митяю еще не случа­лось пожинать таких лавров, и Аким с Петром удивленно на­блюдали, как возомнил о себе их брательник, как задрал нос.

Среди записей упомянутого уже «гроссбуха» А. А. Никитина сохранились пометки, которые дают полное представление, где и когда выступали они в том году: «1872. тракт был: из Саратова в Уральск; из Уральска в Саратов; из Саратова в Баланду* и обратно; из Саратова в Астрахань (играли в первых числах июня по 28 августа); из Астрахани по Волге до Нижнего и на машине (то есть на поезде) до Иванова (давали представления в местном театре с 7 сентября по 24 сентября)». Тогда же Никитины побы­вали во Владимире (дважды), в Муроме, в Коврове. Кроме того, Аким в конце года посетил Москву один — с целью разведать об­становку и подготовить почву для будущих выступлений. На этот город он возлагал большие надежды, словно предчувствуя, как много с ним будет связано у пего впоследствии.

* Баланда — поселок в Аткарском районе Саратовской области.

В старой столице в те дни только и разговору было, что об открывшейся недавно первой здесь конно-железной дороге. Аким с интересом наблюдал, как по рельсам катит двухэтажный вагон, влекомый парой упитанных лошадей-тяжеловозов. У задней - входной — двери кондуктор в форме, у передней — выходной — тоже в казенной форме важничающий возница. И Никитину очень захотелось прокатиться, он поднялся по боковой лестнице на «империал», как назывались открытые места верхнего этажа, и, обозревая город, проехал по всей линии: от Смоленского вокзала (теперь Белорусского) и до Иверских ворот.

А когда возвращался домой, в Саратов, то испытал глубочай­шее огорчение, о чем свидетельствует запись в том же «гроссбу­хе»: «Из Москвы выехал 16 декабря, на вокзале украли бумажник с деньгами...»

Таким же насыщенным гастролями был и следующий, 1873 год. В разгар весны братья Никитины приехали в Москву и начали выступления в Сокольниках. И там гулена Петр повстречал знакомого балаганщика Юзефа. Когда-то он преуспевал, разъ­езжая со своим фургоном по всему Подмосковью, ходил щего­лем, был весел и общителен. А ныне Юзефа не узнать: осунулся, на щеках седая щетина и весь какой-то увядший, словно осенний сад. Оказывается, недавно похоронил жену: на ней держалось все его заведение, она была украшением программы, главной ее при­манкой, и по сему случаю Юзеф пребывал в унылом бездействии. Он предложил братьям купить у него фургон и пару лошадей: «Будете, пан Никитин, довольны их результатами». Ему очень хотелось избавиться от бесполезного имущества, а главное — от животных: кто же станет кормить дармоедов. «Звеняйте, пожалуста, но з убедительностью кажу: последние два года здес работали и на полный профит» (доход). Аким подумал: «А может, и впрямь приобрести?» Наведался в Юзефову халупу, внимательно осмотрел убогое имущество, лошадей-одров, посаженных на скуд­ный паек, и от покупки отказался.

-  А вот ежели будет угодно, в аренду — возьму.

  Аренда?

-  Да, в аренду, ну, скажем, на три месяца. А там поглядим. Юзеф замотал головой и закрыл ладонями уши.

  О-о, то не есть интересно!.. Половина года. И деньги напе­ред.— А в придачу он, Юзеф, передаст им еще и свой испытанный маршрут.  Маршрут замечательный, тут недалеко, вокруг Моск­вы...

Поторговавшись, как и положено при совершении любой сдел­ки, уговор закрепили контрактом у нотариуса. И вот фургон Ни­китиных покатил на юг от Москвы: сперва дали одно представле­ние в Люблино, потом двинулись в Царицыно, оттуда — в Лопасню, из Лопасни — в Подольск, а далее — Серпухов, Таруса... Все шло как нельзя лучше, и вдруг зачастили дожди. Случалось, фургон увязал в грязи по самую ступицу, и братьям стоило боль­шого труда вызволять из плена свой дом на колесах. Но главная беда — в этакую непогодь жалкий Юзефов шатер пустовал, пуб­лику и калачом не заманить. И Никитины, уповая на лучшее, двигались все дальше и дальше в южном направлении. Не о та­ких ли вот скитальцах-балаганщиках написал Александр Блок свои пронзительные строки:

«Над черной слякотью дороги Не поднимается туман. Везут, покряхтывая, дроги Мой полинялый балаган.

Тащитесь, траурные клячи! Актеры, правьте ремесло, Чтобы от истины ходячей Всем стало больно и светло!»

И братья Никитины ревностно правили свое ремесло, ибо лю­били его и стали к топ поре уже достаточно в нем искусны. И надо полагать, что от веселых шуток Акима и виртуозной игры на балалайке Дмитрия, от бесстрашного эквилибра Петра, от их захва­тывающих пантомим публике и впрямь было светло и радостно.

Небезуспешно отработав в Тульской и Рязанской губерниях, Никитины в середине июня взяли, как шутил Петр, «курс на Курск», спеша попасть на Коренную ярмарку, одну из самых крупных в России, третью по значению в стране. (Коренная яр­марка привлекала даже иноземных купцов, которые привозили туда главным образом ткани.) Две недели шумело торжище, две недели братья Никитины давали представления в своем убогом балагане.

...И вот последний день ярмарочной круговерти. Начинается лихорадочная распродажа остатков (везти товар назад накладнее, чем продать его дешевле). Наторелый покупатель выжидал этого момента, зная, что все пойдет по бросовым ценам. Потому-то этот день — мало что самый горячий, но и самый многолюдный. Тут и балаганщикам выпадает пожива. Представления начинаются на рассвете и даются до двенадцати ночи.

Никитиным не впервой сталкиваться с дешевой ярмарочной распродажей, они тоже накупили домашним подарков, затем вер­нулись в Москву, рассчитались с Юзефом и в августе были уже дома, в Саратове, не догадываясь, однако, что здесь их ждет собы­тие чрезвычайной важности.

Мать сообщила сыновьям, что в их отсутствие приходил ка­кой-то господин, солидный, обходительный, по-нашему говорит плохо, но понять можно. Спрашивал: где, мол, вы? Когда возвернетесь? Дело у него к вам. Выгодное.

Как выяснилось на следующий день, это был Эмануэль Беранек, содержатель цирка. Никитины уже слышали о нем.

В нашей специальной литературе было принято считать Беранека австрийцем. Такую же ошибку совершал и я в своих публи­кациях. А произошла ошибка по той причине, что в документах, сохранившихся у нас, Э. Беранек значится как австрийский под­данный. Следует вспомнить, что Чехия в ту пору входила в состав Австро-Венгерской империи, отсюда и недоразумение с его нацио­нальностью. По новым сведениям, Беранек — чех, потомственный артист, свою цирковую карьеру начинал наездником, позднее дрессировал лошадей. «Первое его выступление в качестве дирек­тора,— читаем в очерке чехословацкого историка цирка Ж. Грабеца,— состоялось 22 июня 1851 года в Праге, на площади Карла... Свою труппу он называл «Чешским национальным цирком», который долгое время был лучшим цирком Австрийской монар­хии».

Исколесив всю свою страну, Эмануэль, полный сил и энтузи­азма, перебрался в Польшу, где с переменным успехом проработал целых три года, затем гастроли по Румынии, оттуда морем добрал­ся до Турции. Царствовавший в то время султан Абдул-Азиз слыл большим любителем циркового искусства, иноземцы из Европы были им щедро обласканы. Правитель сделал Беранека даже шталмейстером султанской конюшни. Через два года следы чеха обнаруживаются на Кавказе, а в начале 70-х — на Волге. Уже в преклонном возрасте усталый кочевник застрял в Саратове. Дела шли из рук вон плохо: кругом задолжал, держался на векселях. Лошади почти все распроданы, имущество и костюмы износились. Труппа сборов не делала — положение прямо-таки пиковое. Об­щительный чех случайно узнал о братьях Никитиных: втроем дают целую программу. И к тому же весьма разнообразную. Пуб­лике они нравятся — вот, мол, кто может его выручить.

Трехчасовая встреча Беранека с Акимом Никитиным окончи­лась соглашением, по которому братья входили в дело в качестве компаньонов-половинщиков, то есть получали половину сбора. Чтобы не иметь обременительных расходов на большие переезды, цирк по настоянию Акима работал в уездных городах вокруг Са­ратова.

Сохранилась программка бенефисного представления «любимца публики, русского гимнаста Петра Александровича Никитина». В свой бенефис он исполнял следующие номера: «американский рэк» (так назывался тогда турник), «японскую лестницу» (лест­ницу, балансируемую на ногах), «упражнения на трапеции» (без сетки), пел «малороссийские куплеты — «Ставочек». Но гвоздем выступления бенефицианта была «перетяжка с двумя быками». На арену выводили двух крупных быков с длинными постромка­ми, оканчивающимися ременными петлями. Эти петли артист на­девал себе на локтевые суставы и, крепко сцепив руки, удержи­вал на месте животных, которые рвались в разные стороны, по­нуждаемые ударами кнутов и криками. А силач, широко расста­вив ноги, казалось, изо всех сил старался противостоять быкам. Зрелище весьма впечатляющее, хотя, по совести говоря, шарла­танское: постромки незаметно скреплялись между собой, и таким образом быки лишь перетягивали друг друга.

В той же самой программке встречается имя «дев. (девицы) Юлии». Юлия — наездница. В первом отделении она исполняла «На-де-шаль на лошади». (На-де-шаль — один из самых грациоз­ных конных номеров. Артистка, стоя на лошади, проделывает под соответствующую музыку различные танцевально-пластические

эволюции с большим газовым шарфом в руках.) Во втором отде­лении она же предстает как «смелая наездница на неоседланной лошади в полном карьере». Пройдет не так уж много времени, и Юлию свяжут с семьей Никитиных тесные узы.

Когда бы дела у компаньонов шли более успешно — меньше было бы поводов для ссор. А так станут составлять программу — спорят, намечают маршрут — препираются, афишу набросать -и тут склока, ни в чем не находили общего языка. Никитины были в расцвете сил и жаждали активной деятельности, но деятельно­сти самостоятельной, Беранек же, натруженный превратностями долгой кочевой жизни, мечтал лишь о покое, о милой сердцу Пра­ге, куда рвался всей душой.

Однажды, когда цирк стоял в Покровске, небольшом городке на левом берегу Волги, Никитин и Беранек заспорили — оставать­ся здесь или переехать в другое место. Сборы уже к концу первой недели пошли на убыль, и Аким настоятельно предлагал — не­медля сниматься с якоря,

  Объявим в субботу и воскресенье два гала-представлении — и айда.

Беранек вяло возражал: опять волнения, опять разбирай шапитон, грузись, опять дорога, деньги... Зачем? Дадим пантомиму «Роберт и Бертрам», Аким Александрович неподражаем в роли вора Роберта. И публикуй не то что придет, а, вот увидите,— по­валит.

  Да поймите же, Эмануэль Йозефович, останемся здесь — вылетим в трубу. Из Покровска уже ничего не выжать...

   Вы... Выжать? Что есть то?

  Ну я говорю в том смысле, что сбора уж настоящего не взять... Я нынче же поднимусь вверх по Волге до Николаевска, арендую место и выброшу рекламу. А вы в воскресенье ночью разберетесь и — на баржу.

- Нет, нет! Ехать — нет! Даем «Роберт и Бертрам».

  В таком случае, любезнейший господин Беранек,— в Акимовом голосе звучала суровая жесткость,— мы не сможем про­должать. Командовать   надобно   кому-то   одному.   А  вы  и  сами дело не делаете и мне руки связали.

В красных опухших глазах Эмануэля стояли слезы, и одна скатилась по одутловатой щеке. Он всхлипывал, шмыгал носом и причитал: устарел, совсем устарел... Прошло его время... Только бы добраться до дома... Но на что? Где взять деньги? Быть мо­жет, братья Никитины выручат? Он задешево, совсем задешево отдаст все свое добро. Дальше ему просто не вытянуть.

Стать единоличными хозяевами цирка — такая мысль прихо­дила к Акиму еще там, на Коренной ярмарке. Но тогда в их рас­поряжении был всего лишь жалкий Юзефоп балаган. Теперь же - настоящий цирк. Там обе лошади были только тягловой силой, здесь все пять — артисты, выходят на манеж. А кроме того, ящи­ки с костюмами и бутафорией для пантомим. Вот только цену бы сбить...

Знакомый приказчик из фуражного лабаза — к Митьке ходит гирьками баловаться,— подговоренный Акимом, явился к Эману­элю Беранеку и припугнул описью и долговым отделением, «еже­ли немедля не будет оплачен весь долг сполна...». А чтобы совсем уложить австрияку на лопатки и чтобы сбить с него форс, а зна­чит и цену, Аким подослал под видом покупателя дружка Княжича, поклонника хорошеньких наездниц. Ничего не скажешь, славно провел свою роль этот прощелыга, мотающий денежки вдо­вы-купчихи. С шиком подкатил на лихаче к прогоревшему цирку, расфранченный, при цилиндре. Вставил в глаз стекляшку, огля­дел Беранеково добро и, ткнув тростью в бязевую крышу, пред­ложил половинную цену. Аким улыбался еле заметно уголками губ, вспомнив, как Эмануэльчик аж крякнул от такого каму­флета.

Отправляясь к нотариусу подписывать купчую крепость *, Аким Никитин тщательно выбрился, нафабрил щегольские усы и принялся завивать свою рыжую шевелюру. К нему подсел отец, охваченный сомнениями. Что-то беспокойно у него на душе.

* В   дореволюционной   России   договор   купли-продажи   недвижимости, оформленный в нотариальном порядке.

С Беранеком вроде бы обо всем договорено в малейших деталях — и сумма при подписании купчей и сроки последующих плате­жей,— а там кто его знает, человек он капризный, мало ли ка­кой неожиданный фортель выкинет, с таким ухо держи востро. Аким отстранил щипцы и строго посмотрел на отца, забормотав­шего вдруг:

- Ну правда, и то сказать, что ты, Акимушка, и сам не про­мах, вокруг пальца не дашь себя обвести... А может, все ж таки не стоит связываться с цирком? А, сынок? Как с балаганом-то славно пошло.

Александра Никитовича обожгло вдруг опасение: а что как не соберем очередной взнос? Тогда как? Тогда пиши пропало. Ему ли, оброчнику, не знать, каково это —не отдать деньги к сроку... Теперь-то все ему завидуют: «Орлы — сыновья у Никитина!»-а тогда последышу Петюньке еще и двух не было, когда поме­щик Кропотов отпустил его на отхожий промысел. Отпустить-то отпустил, да накинул на шею удавку оброка: умри, а принеси без малого двадцать рублей серебром. А ты попробовал бы треклятую шарманку потаскать день-деньской. Добро б собственная, а то ведь почти всю жизнь с чужой горбил, с арендованной...

А сколько, бывало, горя примешь от своего же брата шар­манщика. Есть ли еще где такая грызня из-за куска хлеба... Эх, жизнь горемычная! Одно счастье — жена попалась с понятием. Лишь богу известно, как умудрялась семью прокормить...

Дмитрий докуривает цигарку, щуря от дыма веки с белесы­ми, как у отца и братьев, ресницами, и мысленно корит Акима: «И что за человек? Чего добивается? Забыл уже, как газировали да тележку с органом по дачам волокли... Только было разжи­ваться начали, так он, нате вам, все до последнего гроша вбухал в этот цирк. А зачем? Чтобы прогореть, как этот же Беранек. И куда все прет и прет, шалая голова. Плохо им, что ли, было в компании с Краузе. Не какой-то там магик-фокусник, а физик, человек ученый, он свои опыты всякие показывает, они — атле­тику, гимнастику и пантомимы, любо-дорого...»

-  Да что вы все!..—вмешался Петр.— Мать давеча: «Не про­гореть бы». Митька: «А я бы и задарма не взял...» Купим ло­шадей — буду парфорс-езде обучаться.

Сильный, ладный, разрумянившийся с мороза, тридцатилет­ний крепыш Аким Никитин входит в контору нотариуса Н. М. Амосова уверенный в себе, полный достоинства — кто ска­жет, что сын крепостного?

-  Господин Никитин,— почтительно обращается к нему по­мощник нотариуса,—партнер ваш еще не изволили явиться.

Аким весь подобрался, как пойнтер в стойке. Ожгла опаска: а вдруг свильнул? Нет, не должно, не может быть — ему все одно: так и так деваться некуда. Доподлинно известно, сколько этот самый Бераиек задолжал хозяину гостиницы, сколько арти­стам, выведал Аким и про долги за керосин, за печатание афиш, за сено и овес.

«Нет, господин Беранек, дело-то надо с умом вести. А вы, су­дарь, об нашей публике никакого понятия не имеете. Вы русско­го человека на свой аршин мерите. А ныне-то ведь мода на ино­земное заметно на убыль пошла, ныне русский потянулся к сво­ему, родному. Вот оперимся — и взлетим, высоко взлетим».

Аким Никитин ощущал себя богатырски сильным, и сила эта казалась ему беспредельной, неиссякаемой. Цирковое дело он с уверенностью считает серьезным и важным. И вести его намерен по-иному. И перво-наперво — огромный зверинец при цирке. Он давно уже подметил: русская душа ко всякой живой твари тянет­ся, что твои дети, медом не корми — дай поглазеть на зверушек. Встанем на ноги — будем выписывать тигров, львов и, конечно, слона, даже двух — самку и самца. А вот надзор за зверинцем поручить... кому? Петюхе. Нет, Петра на это пускать не резон,

пусть своим артистическим делом занимается, здесь он на месте. А к зверям — Митьку, чтобы и корма обеспечивал и за служа­щими следил. И батю тоже к делу определить, хотя бы за иму­ществом приглядывать, эвон его сколько: опись на трех листах в кармане лежит. Вот только бы Петька гулянки из головы выки­нул... Женить его надобно. Да и самому пора... Он с нежностью подумал о Юленьке, увидел ее застенчиво прячущей улыбку на крупных, красиво вырезанных губах...

Она приметилась Акиму еще в прошлый приезд Беранека. Грациозная, с отменной фигурой и вдохновенным лицом, Юлия заметно выделялась среди других наездниц и танцорок. Когда она кружила, стоя на лошади и держа воздушный голубой шарф, который в ее гибких руках оживал и порхал, Юлия была так женственна, лучилась таким обаянием, что не у одного Акима вызывала трепетный восторг... Позднее, встретясь в одной про­грамме, оказывал ей знаки внимания. Однако Юлия, как он ви­дел, предпочтение отдавала Петру. Гордость сдерживала Акима. Боялся предстать назойливым, но все же в душе питал надежду, что она еще сумеет разглядеть его получше, поймет, что он впол­не достоин ее. Быть может, это случится, когда он станет владель­цем настоящего цирка, какой уже давно рисовался его воображе­нию...

По всему фасаду фонари электрического освещения,— такие он видел на днях в журнале. Публика на одни фонари будет при­ходить смотреть — кому не в диковинку. По приезде в новый го­род вся труппа пройдет главной улицей. Это будет кавалькада: артисты в красочных костюмах, гаеры на ходулях, оркестр в оран­жевых венгерках с тамбурмажором впереди, а следом — лошади в дорогих попонах, слоны, зебры, верблюды, и у всех на головах пышные султаны...

Эти мысли настроили будущего директора цирка на припод­нятый лад. Его уже подхлестывал нетерпеливый зуд, сердце жа­ждало больших дел, хотелось ворочать глыбы...

- О-о, господа,— Бераиек ввалился, шумно отдуваясь, в пальто нараспашку и прямо с порога полез в жилетный карман на часами — на сколько же он опоздал? Но спохватился — часы-то ведь тоже в закладе. И переиграл жест — вытащил платок, вы­тер розовое лоснящееся лицо и, коверкая слова, помогая себе жестами, принялся одышливо объяснять, что причина опоздания исключительно в этом — он поводил кистью руки перед горлом, замотанным желтой повязкой,— фурункул...

Четким, каллиграфическим почерком нотариус пишет на большом листе гербовой бумаги: «...австрийский подданный Эма­нуэль Беранек и саратовский мещанин Аким Александрович Никитин...»  Беранек достает из кожаного портсигара папиросу, не

сводя глаз с пера, которое со скрипом выводит: «...продаю при­надлежащее мне заведение цирка, состоящее из лошадей, фурго­нов, шапитона. костюмов и прочих принадлежностей, относящих­ся до сего заведения...» Беранек склоняется над столом. «...Дол­жен заплатить мне,—пишет нотариус,—1075 рублей серебром». С розового лица Эмануэля сошла напряженность, он первым ста­вит свою подпись слегка дрожащей рукой. Никитин по обыкно­вению после твердого знака в конце своей фамилии выписывает щеголеватый завиток.

Беранек вышел на середину комнаты и, нервно перекатывая во рту папиросу, извлек из кармана бумажник сафьяновой кожи. Поворотясь всем корпусом к нотариусу, как бы приглашая его в свидетели, он постучал пальцем по сафьяну и похвастал, что куплена вещь в Париже. Бумажник описал полукруг и остано­вился перед лицом Акима: «Вы иметь моя презент...» С церемон­ным поклоном бывший владелец цирка вручил своему преемнику бумажник и крепко пожал его руку. «Ай да он! — растроган­но подумал Аким.— Вот уж не ожидал. Что ж, надобно отда­риться». Аким снял с пальца перстень и собственноручно надел его на палец Беранеку. И угостить бы еще по-божески. Вот толь­ко, черт побери, на какие шиши? Придется опять у Краузе зани­мать.

Новоиспеченный владелец цирка отомкнул дорожный баул, до­стал заветный «гроссбух» и, обмакнув перо в чернила, размаши­сто, с завитушками вывел: «1873 года, декабря 5-го дня, среда, при­нял цирк от г-на Беранека в полное владение...»

Написал и задумался: впереди его ждало неизвестное. Нет, сомнений в себе не было. И все же, как ни храбрись, а дело-то малознакомое. Не разочаруем ли публику? Ведь вся программа — четыре человека: их трое да Юлия. Не мало ли? Может, опять Карлушу пригласить? Ведь Юлины-то номера, хотя и хороши, да уж больно коротки...

Думая о ней. Аким рассеянно перелистывает конторскую кни­гу... Среди вкривь и вкось разбросанных заметок, схематических зарисовок и чертежей ему попадаются на глаза столбики стара­тельно переписанных стихов...

Стихов много. По всей вероятности, что связано с лирическим настроем Акима Никитина в ту пору. Чувства его искали выхода в поэзии, душа жаждала красоты и возвышенных слов.

«Как сладостно!., но, боги, как опасно

Тебе внимать, твой видеть милый взор!..

Забуду ли улыбку, взор прекрасный

И огненный волшебный разговор!»

 

5

 

С детства Юлия была способной к танцам и всяческим кувырканиям. Легко давались ей и цирковые премудрости. Любое упражнение выходило быстрее и чище, чем у других учениц. На­деленная к тому же редкостным упорством, она преуспевала даже в трудных экзерсисах. Юлию ставили в пример. Со време­нем это вселило в нее ту уверенность в себе, которая умножает силы и без которой невозможно или, во всяком случае, трудно подниматься выше.

Случалось, что в тренировках она падала с лошади — не без того. Но никогда не показывала вида, что сильно ушиблась. А по­сле падения самым трудным было снова сесть на лошадь и, превозмогая боль, отважиться на трюк. Берейтор, выставив перед мордой лошади удилище шамбарьера, чтобы держала ровный ход, поторапливал ученицу: «Алле!» Объятая страхом, она пыталась оттянуть время: «Еще полкруга, а потом поднимусь...» И вдруг обжигающий удар по икрам кончиком шамбарьера, и, как подки­нутая пружиной, она вскакивала на ноги... Но эти горькие мину­ты с лихвой окупались радостью успеха.

Выступать перед публикой ей нравилось. Редкий случай, что­бы после номера она не испытала довольства собой и горделиво­го подъема духа. Свою профессию наездницы Юлия любит пре­данно и ни за что не сменяла бы ни на какую другую.

Сегодня с утра она в некотором смятении: Никитин Аким Александрович предложил ей, одной из всей труппы Беранека, контракт на целых три месяца. И условия назначил лучше преж­них. Поехать с Никитиными хорошо бы, слов нет. Все трое ей по душе, простые, славные. Ну Митя, положим, не в счет: жена­тый. Сказывали, примак — в дом к жене вошел... А Петька — ду­шенька. И собой пригож. Вот уж с кем не заскучаешь... Да и Аким Александрович тоже ничего. Правда, суров и важничает слегка, а все же неплох. И, кажись, благоволит к ней, она это чувствует. Но что это такое: когда он разговаривает с ней и стоит вот так лицом к лицу, в сердце почему-то тревога разливается, будто она сто немного боится?..

Да, поехать с Никитиными — лучшего и желать не приходит­ся, и к Жамилю привыкла. Добрый конь, хорошо выезжен. А на новом-то месте еще неизвестно, какой попадется. Все это так, да йот Густава с ними не будет. А ведь такого берейтора встретишь нескоро. Вот если б и Густава пригласили, тогда и минуты бы не раздумывала. «Отчего же, можно и пригласить»,— уверил ее год вечер Петр: тон, каким это было сказано, сразу же убедил Юлию, что все обойдется. И на душе опять легко и радостно.

 

6

 

Морозная улица взбодрила Акима. Давешней усталости как не бывало. Шагается легко, во всем теле ощущение молодеческом силы. Метру, идущему рядом, приходится поторапливаться, чтобы не отстать. На ходу Акиму думается отчетливо, проясненно. И все о том же — о новом владении, о конюшие — шутка ли: пять лошадей. Ухода требуют. И корма в достатке. И к тому ж не для красы ведь их в стойлах содержать. Заниматься с ними кто-то должен. А заболеет какая, встревожился Аким, с лечением мороки не оберешься. Самому придется во все вникать. Конюхов проверить — кого взять, кому отказать. Прежде-то к ним не при­глядывался. И тарантас надо бы приобресть или бричку какую. Разве дело, чтобы директор пешедралом, вот как сейчас, через весь город. Ничего, со временем, бог даст, и пароконный выезд заведем. А еще с утра завтра поглядеть, что из багажа с собой та­щить, а что оставить и где? У нас места нету. Разве что у Митькиных прасолов. И то ежели сумеешь умаслить их по-родствен­ному...

Братья завернули за угол, и разом захолодило лицо от ветра, под усами защекотало, в ноздри ударило дымом. «На ночь зато­пили,—подумал Петр.— В доме-то сейчас, поди, теплынь...». Те­перь самый раз сказать ему про Густава. Без берейтора, мол, все одно не обойтись. Намекну, что Юлька может не поехать. Нет, этим его не проймешь. Какое ему до нее дело. Лучше скажу, что сам буду обучаться у Густава. В конце концов, он, Петр, директор или не директор...

-  Конечно, директор,— спокойно отвечает Аким.— Такой же, как и я, как и Митяй. А только Густава, пойми, не могу взять. Тебе известно, сколько он получает? А-а-а, вот то-то. Ему нет заботы, какой у нас с тобой сбор, а понедельник подошел — вынь да положь.

-  А   кто же   лошадей   будет   гонять? — запальчиво   спраши­вает Петр.

-  На первых порах обойдемся Зотовым. А что Юля,  гово­ришь, может не поехать, так это пустяки. Поедет, улажу все.

И у Петра отлегло от души. А он-то, чудило, собрался спо­рить, доказывать.

«Да, завтра же с ней и поговорю», — решил Аким и уже до самого дома не мог размышлять ни о чем другом. Она возникала перед ним то сидящая на малиновом чепраке с вытянутыми нож­ками, отдыхая между репризами, а то в танце — легкая, осанис­тая, плывет как лебедушка, а то просто виделась во дворе улы­бающаяся по-детски открыто. Думал о Юлии и на следующее утро и очень обрадовался, издали увидев ее в глубине конюшни.

Громко окликнул: «Юль Михална!» Она помахала ему с приветственной улыбкой, однако на зов не пошла, а скрылась в деннике. «Знает себе цену». И тут же осекся. «Но и ты, обалдуй, хорош, кричишь, как все равно девчонке...».

Аким подошел к стойлу и увидел, что Юлия кормит своего любимца — светло-гнедого Шамиля, держа на ладони в лиловой перчатке длинные дольки моркови. Она повернула к нему голо­ву и сказала:

  Манеж сломали, а... Аким перебил ее:

   По контракту обязаны были площадь очистить.

  Я понимаю... Я, Аким Александрович, вовсе не в упрек. Я имела в виду, что репетировать теперь негде. А без трени­ровки,— взгляд   Юлии   устремлен   вдаль,— разучишься,   что   и умела.

«Петра высматривает»,— не без досады подумал Аким. Они медленно идут по проходу. Юлия достает из потертой муфты пла­ток и вытирает перчатки. Эта старенькая муфта и жидким люст­риновый салопчик, старательно поддерживаемый в приличном со­стоянии, укололи Акима. «По ней ли все это... Такую-то кралю, как царевну, обрядить бы... Быть может, еще и голодала до того, как с ней рассчитались никитинскими деньгами».

Аким вспомнил: до чего же не хотелось давеча Беранеку, чтобы еще и Юлия переходила к ним. Доверительным тоном Эма­нуэль высказался в том смысле, что как наездница она, спору нет, хороша, но как человек... Розовое лицо бывшего директора стало кислым, углы поджатых губ опустились к низу, он скло­нился к уху Никитина и прошипел: «Нет хорошо. Есть — фу-фу-Ф»— изобразил он фыркающую кошку. Аким сочувственно кив­нул, думая про себя: «Зря стараешься!» В памяти всплыло, с ка­ким достоинством поглядела вчера Юлия на хозяина, когда тот пренебрежительно швырнул на ящик положенное жалованье. Аким восхищенно сказал тогда себе: «Ишь какая! Эту не уни­зишь. Силу в себе чувствует...» Ему правилась ее строгая стать, особенно в разговоре с незнакомыми людьми. Подмечал, как лас­кова бывает, забавляясь на цирковом дворе с конем...

Юлия обернулась:

-   С вами уже говорил Петр Александрович?

-  О чем? Ах, про Густава. Да, говорил.

  Ну и как?

Он стал объяснять, почему не может пригласить старого бе­рейтора. Старался говорить мягко, внушительно, однако не от­крывая, что отказывается из-за экономии. Сослался на обеща­ние, которое уже дал близкому человеку, почти члену семьи, Зо­тову.

Когда-то он был недурным наездником. Конное дело зна­ет. И, надеюсь, будет хорошо помогать вам. Правда...— Аким по­низил голос,— случаются... (слово «запои» говорить не хотелось) случаются... казусы, но будем надеяться, любезная Юлия Михайловна...

И вдруг она выпалила с неожиданной резкостью:

Нет уж, сохрани бог от этаких казусов! Было бы вам из­вестно, Аким Александрович, что я могу согласиться работать только с Густавом. Он великолепный тренер, он знает меня, я знаю его и ни с кем другим работать не намерена.

Мог ли Аким предположить, что кроткая Юлия так взор­вется. Кажется, Беранек был прав относительно «фу-фу-фу!»... И вес же Густав не поедет. А Юлия сперва пусть остынет, пусть ей кажется, что я принимаю ее отказ.

-  Что ж,— голос у него спокойный, даже шутливый,— воль­ному, как говорится, воля... Однако смею думать, почтеннейшая, что вы совершаете опрометчивый шаг. Ваши дела не настолько хороши, чтобы, извините, капризничать.  В тех двух предложе­ниях, которые вы получили от Каррэ в Харьков и в Сибирь от какого-то Нейбера, о котором, кстати сказать, никто ничего не слыхал, вам   назначено   жалованье, честно   признайтесь, гораздо меньшее,  чем   дают   братья   Никитины.  И  контракт   всего  на месяц.

«Господи, откуда ему известно...— удивилась она.— Уж не читал ли телеграмму». Чем дальше она его слушает, тем больше находит и его словах подтверждения своим тревожным мыслям. Да, он прав: в новом городе может попасться дурноезжий конь. И ей действительно страшно тащиться на зиму глядя к черту на кулички, к неизвестному хозяину; уж сколько раз оказывалась на бобах! Взять хоть бы тот же Екатеринодар... Ехала туда от такого же, как и Беранек, прогоревшего в пух и прах хозяйчика. С превеликими трудностями наскребла на дорогу... Добралась на­конец до места, а цирк уже доламывают за долги. Боже мой, да что же это такое... Где господин Пустовойтов? А Пустовойтова и след простыл... И что было делать? Распродала последнее... Как только дотянула тогда до нового контракта — лучше не вспоми­нать...

А разве забудется Царицын... Какому-то мошеннику Шварцкопфу взбрело в голову стать директором цирка. Труппу выписал первоклассную. От субботы до воскресенья отработали, а в ночь на понедельник все продул в карты—и цирк и выручку. А новому владельцу — заводчику — цирк не нужен. Артистам объявили, чтобы убирались куда угодно... Она-то еще, славу богу, одна, а были семейные с кучей детишек.

...О каком еще расположении толкует этот рыжий дьявол? Ах об особом расположении к ней братьев Никитиных!

— Клянусь, дорогая Юлия Михайловна, мы будем почитать вас, как сестру. И ни разу не заставим пожалеть о принятом ре­шении.

Ей передаются задушевные интонации его голоса, искреннее участие в ее судьбе, и Юлия уже думает, что напрасно погорячи­лась. И как верно говорит о ее предчувствии. Да-да, и в самом деле внутренний голос подсказывает ей — с братьями Никитиными в ее судьбе связано что-то очень значительное... А когда он ув­леченно заговорил о своей мечте, о том, что они еще будут вы­ступать в большом прекрасном цирке, Юлия сдалась под натис­ком его твердой убежденности.

 

7

 

Собираясь на свидание, Петр решил побриться. Примостился, как всегда, на подоконнике, с пристрастием взглянул на себя в треугольный осколок, подобранный отцом еще когда бродили с шарманкой по дворам. Поправил кончиком пальца аккуратно подстриженные рыжие усики. Свои узкие, будто сонные глаза, какими наделена вся никитинская порода, серо-голубые, с набрякшими веками и словно выгоревшими ресницами он ненави­дел. Другое дело зубы. Чтобы лишний раз погордиться ими, ши­роко растянул рот — ровные, один к одному, без щербин, не то что у Митьки и Акима. Да и волосы, если на то пошло, тоже не­дурны — золотистые, красиво вьются.

-   Как думаешь, не прогорим? — спросил с тревогой в голосе отец, подсаживаясь рядом.

-   Чего панику-то поднимать?  Первый  раз,  что ли,  Акиму дела вести...

«Министерская голова»,— говорит про пего Зотов, а Зотов зря не скажет... Об учителе Петр подумал с теплотой. Профессио­нальную выучку он, Петр, по сути, получил от Зотова Василия Васильевича—«Вас-Васа». «Он в тебя всю душу вложил»,—без конца повторяет мать. Уж это, что и говорить, Зотов сделал из пего настоящего артиста. Это же надо, как повезло — встретили такого замечательного циркиста! Весь свет, почитай, объездил с итальянскими, с французскими и со всякими немецкими труппа­ми. На любом языке объяснится. А по старости лет застрял тут, никому не нужный, бездомный горемыка. «Изжевали да выплю­нули»,— сказал о себе, когда братья Никитины из жалости подо­брали его на саратовской пристани. Так возле них и ютится. И когда трезв, цены ему нет. Спокойный, добродушный, любую цирковую премудрость тебе так объяснит, что потом все будто само собой получается. Неожиданно Петру припомнился давниш­ний рассказ старика о своем детстве: «Отец подарил меня, шести­летнего мальца, французскому циркисту Луи Сулье». «Это как же — подарил?»—оторопело поинтересовался Митька. «А так и подарил, навсегда, как дарят щенят, когда их много народи­лось...» Во чудеса!

Начало темнеть, когда Юлия и Петр вышли на Московскую площадь. Он обернулся и заглянул в румяное девичье лицо.

-  Я нарочно свернул сюда — попрощаться. Бог знает, когда теперь приведется побывать тут.

Они стоят посреди площади — искони излюбленного места праздничных гуляний саратовцев. Пустынная, без звуков и кра­сок, сейчас Московская площадь кажется малознакомой, Петр смотрит на бурую стену городской тюрьмы, выходящую сюда, внимание его привлекли строгие ряды зарешеченных окон. Пе­ред взором возникли вдруг не эти мертвые квадраты, а те, что видел всякий раз на пасхальной неделе: окна, сплошь облеплен­ные арестантами. Облитые лучами вешнего солнца, они глазели из-за решеток с необыкновенной жадностью на праздничное стол­потворение «вольных». И тюремные окна весело оживали, утра­чивая казенную холодность.

Петр перевел взгляд на свою спутницу: Юлия рассматривала огромные чаны, стоящие на сваях. Противопожарные чаны эти, всегда пустые и рассохшиеся, знакомы ему с детства. Как люби­ли они мальчишками, помогая друг другу, забираться в них!

Бывало, очистим от мусора дно, и — это наша квартира.— Глаза его с заиндевевшими ресницами   заискрились.— И   никто тебя не видит, играй вволю. А над тобой высокая голубая-голу­бая крыша...

Юлии, знавшей Петра не иначе как неуемного балагура, не­привычно видеть его задумчиво-притихшим. А он стоял отрешен­ный, захваченный воспоминаниями. Ведь с этими местами так много связано у братьев Никитиных.

...Едва только Волга очищалась ото льда, едва на пригретых холмиках зазеленеет первая травка, все трое уже несутся на Мос­ковскую площадь. Почти весь великий пост, когда шарманщики и прочий актерствующий народец томится от вынужденного пе­рерыва, братья целыми днями околачивались тут среди дробного перестука молотков, визга пил, среди гомона артельных плотни­ков, сооружающих в преддверии пасхального веселья торговые строения, всевозможные паноптикумы, балаганы. Молодым ру­кам всегда находилась какая-нибудь работа — без горсти медяков домой не возвращались.

И, наконец, вот оно, первое пасхальное утро. Московскую площадь не узнать, как по волшебству вся преобразилась, взорвалась, словно фейерверк яркими красками, музыкой, громыханьем бара­банов, возбужденным гомоном толпы. Голова кругом идет от всей этой праздничной кутерьмы. Но самое-то, самое заманчивое — балаганы. Даже просто толкаться перед раусом, хохотать над ра­ешными прибаутками — и то какое удовольствие! А разглядывать на фасаде картинки, яркие, многоаршинные и такие завлекатель­ные: красивая укротительница отбивается от огромного свирепо­го тигра... Силач борется с удавом, который обвил его шею свои­ми страшными кольцами. «Только здесь. Только у нас...», «Един­ственные в мире», «Повсеместный фурор!», «Дама в воздухе», «Человек-муха», «Самый маленький человек на свете», «Чудо природы: женщина со стальной челюстью. Поднимает зубами 6 пудов», «Экстраординарные представления», «666 секунд в за­колдованном царстве», «Гала-сеансы», «Спешите видеть» — эти необычные надписи прочно сидят в голове Петра с детской поры.

Случалось, что они попадали как зрители в балаган. На взгляд мальчишек, бредящих цирком, это был целый мир волшебства и чудес. Глядели на сцену во все глаза: что да как делают артисты, среди которых встречались и весьма искусные. Накрепко — сло­во в слово — запоминали пантомимы, смешные куплеты, шутки паяцев. В сущности говоря, первые уроки будущие знаменитые циркнсты получили именно здесь, в балаганах.

- Вы знаете, Юля,— он заглянул ей в глаза,— когда я смот­рел представление в балагане, все эти люди на сцене казались мне не здешними, а из какого-то другого, неизвестного царства. Будто существует такой особенный народ: ловкий, веселый, ост­роумный... И все они там как один красивые. И каждый нес в себе какую-то тайну. Боже, как я хотел походить на этих люден!.. Са­мой-то вам, поди, в балагане не приходилось...

— Почему не приходилось.. В хоре пела, девочкой. Танцева­ла. Детство мое, Петя, было очень грустным...

Петру хотелось, чтобы Юля рассказала и об отце и о своей матери, но она зябко повела плечами, огляделась и медленно по­шла с ветреной голи к высокому забору. Шагая рядом, Петр встревожился: а ведь и ей, поди, холодно, коли его самого бьет ознобной дрожью. Он решительно взял Юлию об руку, ощутив приятное тепло, и торопливым шагом повел к ее дому.

«Хорошо бы пригласить его к себе, чаем отогреть,— подумала она.— Но нельзя. Перед хозяйкой совестно». К ней, к Юлии, еще никто не приходил.

Утром следующего дня Петр направлялся к дому Мусы-Нагиева. у которого Краузе снимал квартиру, обдумывая по дороге, что скажет Карлу на прощание. Петр тянулся к нему, любил слу­шать его увлекательные рассказы о природе, о технических от­крытиях.

Несмотря на разницу в семь лет, они с Карлом были на дру­жеской ноге. Петр старался улучить каждый удобный момент, чтобы наведаться в лабораторию физика, как тот называл свою большую комнату, сплошь заставленную приборами, инструмен­тами, склянками непонятного назначения, множеством ящичков и коробок, аккуратно размещенных по полкам. И когда бы он ни при­шел сюда, заставал Карла что-то мастерящим.

Если бы Петру Никитину, пересекающему сейчас Немецкую улицу, кто-то предрек, что вот здесь, на углу, будет стоять его собственный роскошный каменный дом, разве он поверил бы это­му. Да ни за что! В отличие от Акима Петрово честолюбие про­стиралось не слишком-то далеко. Хотя его давно уже занимает, почему одних фортуна вдруг возносит и они достигают положе­ния в обществе, приобретают капитал, а некоторые делаются даже знаменитыми. Другие же, нередко более одаренные, умные, благородные, остаются в тени. И таких большинство.

-  Все  зависит от   того,— объяснял   Краузе,— как   человек заряжен, какой у него внутри запас энергии. Я имею в виду не эту энергию.— Краузе нажал кнопку, и на приборе засверкала с треском зелено-голубая искра.— Это энергия физическая. Я гово­рю про энергию духа, какую вложила в человека природа.— По-русски  Карл изъяснялся довольно свободно.— Взять,  допустим, ваших братьев. Начнем с Дмитрия Александровича. Ему приро­да дала много энергии тут,— пальцем Краузе постучал по своему бицепсу,— он сильный, но гору он не сдвинет. Да ему и не хочет­ся этого. Вот ваш брат Аким Александрович, тот — другое дело. Он имеет очень, очень большой, колоссальный дух. Вот он сдвинет гору...

Петру хочется, чтобы Краузе сказал и про него, однако спро­сить не решался. Он снова с завистью смотрит на умелые руки друга и думает над его словами.

-  А почему же Зотов не достиг? Ведь вы-то знаете, какой это талант?

— И Зотов и я, ваш покорный слуга, смею думать, имеем от природы кое-какие способности. Но не имеем тот заряд духа, ко­торый есть у Акима Александровича. Я уже на этот счет много мыслей держал в голове. Вы говорите «занять положение навер­ху»...— Краузе вскинул глаза.— Для этого нужно иметь столько... Как это сказать?.. Столько качеств, сколько есть на этой руке паль­цев. Вы спросите, какие это качества? Извольте: первое, большой палец — талант. Это ясно, да? Второй палец — иметь цель. И очень сильно, невероятно сильно стремиться к ней. И ни в коем случае не сходить с дороги.— Краузе оживился. Каждый раз, перед тем как загнуть очередной палец, он постукивает по нему тоненьким напильником.— Третий палец — уверенность в себе и упорство.

Колоссальное упорство. Тебя вышвырнули в дверь, ты лезешь в окно. Тебе свернули этот... э-э, скула... но ты все равно идешь и идешь. Это тоже понятно, да? Четвертый палец — благоприятное стечение обстоятельств. Это играет большую роль.— Напильничек пригнул пятый палец.— И при всем при том иметь...— Краузе улыбнулся,— удачу, иметь везение. И когда налицо есть все пять,— его пальцы сжались в кулак,— тогда и только тогда — полная виктория.

Краузе сиял пенсне, вставил в глаз лупу и, стачивая какую-то мелкую деталь, увлеченно рассказывает Петру о последней сенса­ции: в Петербурге на улице только что зажглись вместо газовых фонарей электрические — лампы накаливания Лодыгина. «Это уже новая эра!» — произносит Карл торжественным тоном.

Да, Петру будет так недоставать Карла Краузе! А почему, собственно, они должны расстаться? Разве что у пего у самого другое на уме...

Петр с пристрастием допрашивает друга о его планах. Оказы­вается, и тому жаль порывать с Никитиными. Они были хороши­ми сотоварищами.

-  Но ведь теперь к Акиму Александровичу   не подступись: столько забот в голове...

  Почему — не подступись? Один, что ли, он хозяин в деле.

   Кто говорит — один? — Едва заметная улыбка тронула тон­кие губы Карла.— А все-таки последнее слово за ним...

Петр вспыхнул. Расчетливо подхлестнутое самолюбие взы­грало: «Но и другие кое-что значат». А про себя решил: «Все рав­но Карлуша поедет с нами. Подговорю Митяя, в две-то глотки пе­респорим».

-   Но поймите,— устало отбивался от братьев Аким,— ведь на жалованье он не пойдет, а четыре марки я теперь ему не дам. Не могу. При всем моем желании.

«Вот те раз! — подумал Петр.— Ведь о деньгах-то я с Краузе и не толковал. Совсем упустил. Приведу его, пускай сами и дого­вариваются».

Долго шел торг между бывшими компаньонами. Оба расчет­ливы и неуступчивы. И хоть с трудом, а все же поладили, на ра­дость Петру и на пользу делу.

 

8

 

  А ежели в Самару?..— допытывался Аким, заглядывая в глубину старческих, уже замутненных глаз  Вас-Васа.— Значит, не одобряешь? А вниз податься, скажем, в Камышин?..

Вторые сутки цепко держит его эта думка — куда ехать? Но старик верно говорит, надо танцевать от ярмарки. Этот вечный скиталец все ярмарки знает наперечет: где какая, когда откро­ется, какой главный товар.

-  А всего их, коли желаете знать, без малого семь тыщ. «Ого! — думает Аким.— Неужто   возможно   все   запомнить?»

-  В Харькове, к примеру, целых четыре ярманки,— продол­жает Зотов.— Троицкая — главная по всей Малороссии шерстя­ная ярманка. Сколь нашего брата кормится на ней, и не сочтешь. Да еще, почитай, четыре Роменских в Полтавской губернии... по­том в Воронежской губернии ба-альшущие скотские ярманки. Как сейчас помню, на третий день...

Воспоминания нахлынули на старика и растеклись извилисты­ми ручейками. Аким нетерпеливо досадует на своих: а эти и ра­ды — уши развесили. Оно, конечно, интересно, да только не ко времени. Куда же все-таки ехать? Одно уже и теперь ему ясно — на Крещенскую ярмарку в Харьков подаваться не резон. Пер­вое — что уже поздно, а второе и главное — слишком большой риск начинать в таком крупном городе. Еще неизвестно, как пой­дет у них дело, понравятся ли публике. В труппе всего пятеро. А у Беранека было... Аким подсчитал в уме — двадцать два чело­века. И прогорел. А кстати, посадить Юлию в свой фургон, а Петьку-ухажера в другой. И не забыть сказать матери, чтобы кипяченой воды жбан заготовила: брюшняк, слышно, опять сви­репствует. Да, вот еще, с огорчением подумал Аким,— провизия в дорогу не заготовлена... И как только мать обернется до пер­вой кассы?.. А ведь предстоит еще и овса подкупать. На место приедем — афиши заказывай. В чужой-то типографии о кредите и слушать не станут. И чиновникам сунуть, чтобы место отвели... Не начали еще, а расходы уже капают. Да что — капают! Это до­ход капает, а расходы рекой льются... Думай, Аким, думай! Так выбирай место для начала, чтобы дорога не слишком дальняя, не­накладистая.

— Вот так, ангел мой, с хорошим хозяином кольцом от ярман­ки до ярманки и ездили,— заключил Зотов.

И сразу же все шумно загалдели, заспорили с жаром, напе­ребой. Это касалось всех, и потому каждый гомонил свое, не слу­шая другого, каждый уверен, что его предложение самое наи­лучшее. И даже, чего давно уже не было, отец включился в спор. И только Аким молчал. Он слушал и прикидывал. Да, по всем статьям выходило в Пензу.

Аким встал, и галдеж прекратился. Ждали его слова. И он сказал о своем выборе и по обыкновению понятно объяснил, по­чему им выгоднее всего начинать именно в Пензе. «Ежели не мешкать с отъездом, то, чаю, к рождеству в аккурат поспеем». Мать истово помолилась святой Параскеве-пятнице, прося ее воспомоществовать в их новом деле.

...Рано утром 12 декабря оба фургона братьев Никитиных вы­ехали на Пензенский тракт. Им предстояло отмерить по вьюж­ным дорогам 199 верст.

 

9

 

До открытия ярмарки, приуроченной к рождеству, оставалось всего шесть дней. А у них полная неудача, ошеломительный форс-мажор. Шуточное ли дело: отмахать такой путь — и уез­жай несолоно хлебавши.

Еще какой-нибудь час назад Аким Никитин в приподнятом расположении духа шагал в ярмарочное управление, заранее предвкушая, как будет распоряжаться постройкой цирка. И вдруг — на тебе: «Мест уже нету»... Чиновник, одиноко сидев­ший в тесной комнатенке, как отшельник в келье, любезно, даже будто сожалея, втолковывал ему, онемелому, что вышло поста­новление: на ярмарочном землевладении участков не отводить.

Никитин понуро бредет, сам не зная куда, напряженно обду­мывая, как выйти из пикового положения? Ведь он в ответе не только за свою семью, но и за чужих людей, доверившихся ему. Как быть? Поклониться содержателям балаганов — возьмите Хри­ста ради? Так и это пустое: труппы у всех набраны. А ежели и возьмут, так за копейки. Наезднице же, впрочем, без манежа и вообще не работать... От чего ушли, к тому и воротились.

«На землевладении участков не отводить...» — звучит в ушах приговор чиновника. Ноги сами собой ведут под гору, подальше от хлопотливой ярмарочной суеты, вызывающей досаду. И вдруг — что такое? Перед ним широко расстелилось снежное поле, игристо поблескивающее на солнце свежей порошей. «Река»,— промелькнуло в голове. Поодаль увидел: наезжена дорога на противоположный берег, и по ней в оба конца густо движутся возки и люди. Справа, почти у самого берега, мастеровые закан­чивают навес над торговым рядом. Внезапно его осенило: места нет на земле, но ведь на реку-то, на лед запрет не распростра­няется— вот он и выход! С чувством радостного освобождения вздохнул полной грудью, словно выбрался на свет из глухого удушливого подземелья.

Однако идти в управление с пустыми руками негоже. Карл Краузе, у которого Никитин снова попросил взаймы, вытащил без дальних слов из толстого бумажника три «барашка» *. Их сладостное «блеяние» придало резвости чиновничьему перу, вы­писывающему надлежащий документ.

* В дореволюционной России жаргонное название казначейского билета достоинством в пять рублем"!.

 

10

 

Оба расшатанных скрипучих фургона и фуру перегнали к бе­регу. Юлия ловко выпрыгнула из двери. Оглядевшись, она ука­зала рукой, просунутой в муфту, на снежный наст и спросила с наивным простодушием:

-  Это что же, вот тут прямо на снегу и будет манеж?.. Как интересно! Ни разу еще не работала в таком цирке...

Она вовремя заметила летящий в нее снежок и ловко уверну­лась. Снежок блином прирос к щеке Дмитрия. Петр раскатисто хохочет, сминая новый...

-  Будя, будя!   Чисто   дети,— ворчит   мать — второе   лицо   в семье Никитиных, женщина крутого нрава   с твердой   мужской рукой.

Она бегло оглядела отведенный участок, обозначенный вешка­ми, воткнутыми в примятый снег, покачала головой, дескать «ну и ну...», и бранчливо скомандовала:

-   Чего рты поразевали! А ну, марш за дело!

Аким поспешал с лесной биржи, хмельной от удачи: уговорил хозяина отпустить весь материал в кредит. По дороге нанял и привел четырех плотников-бородачей. К нему вернулась его ухар­ская замашка, как всегда, при удачных оборотах.

Еще издали, с подхода, он объял своим скорым взглядом всю панораму целиком: костер на берегу, мать, склонившуюся над котлом, окутанным паром, лошадей, выпряженных и возле фур­гонов вскидывающих головы с торбами. На реке большой, акку­ратно вырезанный в снегу квадрат, выметенный до голубеющего льда.

«Славно расчищено,— удовлетворенно отметил он.— А выдер­жит? — мгновенно пронеслось в мозгу.— Помилуй бог: семь сотен мест. А с галеркой — и вся тыща. Не провалится под ло­шадьми?»

Перед глазами возникли зеленоватые кубы льда, которые во­зили в конце зимы с Волги. В память врезалась картина: лоша­ди гуськом натужно тянут в гору сани с ледяными кубами, посверкивающими на солнце стеклянистыми гранями. Лед тол­стый — до аршина и более. Выдержит, сомневаться не приходит­ся... И снег они с умом покидали. Дворик позади отгородить бы. И прорубь свою — лошадей поить. Где ей место? Как удобнее ко­нюшни поставить? Как фургоны? Посоветоваться бы с Краузе, на этот счет он головаст.

-  Может, не теперь, а утром,— сказал Карл, протирая пенс­не платком, порозовевшим в отблеске костра.

-  Действительно,— поддержал   его   Дмитрий.— Чего  потемну колупаться.

Господи, да неужели неясно — каждая минута на учете. Ут­ром своя работа — лес возить.

  Хозяин,— деликатно постучал по спине рукавицей пожилой плотник в опрятном зипуне,— фонари найдутся? Али смола?

Да, вот, кстати, фонари. Аким велел отцу почистить с конюхом Егором стекла, заправить керосином все фонари и передать масте­рам. Потом подхватил старый чемоданишко, в котором хранится немудрящий набор инструментов и разные железяки, и скорее на лед. Примерился, где быть манежу. Опустился на колени и вколо­тил в ледяной пол по центру будущей арены большой гвоздь, при­вязал к нему длинную веревку с заостренной железякой на кон­це — самодельный циркуль, каким испокон прочерчивают окруж­ности.

Первый гвоздь первого цирка братьев Никитиных,— с весе­лой улыбкой сказала Юлия, опускаясь рядом на подложенную под колени муфту. И так же весело спросила: может ли быть чем-либо полезной?

-  Станете потом жаловаться, что Никитин поставил вас на ко­лени.— Аким указал кивком на ее позу.

Юлия подхватила шутку:

  Нет, Аким Александрович, ни за что. Я и так уже встала на скользкий путь...— Девичья рукавичка поутюжила лед, как бы в пояснение своей остроты.

В серо-голубых глазах Акима метнулись озорноватые искорки. Он уже складывал в уме ответный каламбур, как вдруг на берегу послышались громкие голоса. Петр привез глину... Теперь еще воза два песку да опилок — и с манежем все в порядке.

Юлия следит, как острый клюв железки прочерчивает на суме­речном льду бороздку — круг будущего манежа, нужного, в сущ­ности, лишь ей одной. Остальные ведь могли бы и без него.

Что-то вроде бы мал. А? — сказала она, щурясь и склоняя голову то к левому плечу, то к правому.

-   Почему «мал»? — Аким вскинул глаза.— Семнадцать аршин, как положено.

Листая при свете костра записную книжку, отыскал план уста­новки шапитона и, сверяясь с ним, начал размечать долотом места для несущих мачт и растяжечиых кольев.

Брызги ледяных осколков веером вылетают из-под ломов и ло­пат — Никитины долбят лунки. Мерцающие огоньки фонарей и ламп не в силах пробить сгустившуюся тьму, они высвечивают лишь небольшие пятна. И только когда Краузе смастерил в двух жестян­ках керосиновые факелы, на участке сразу же развиднелось и ста­ло по-праздничному весело. Мать обносит работающих поощри­тельной чаркой. Выплывет неожиданно из полутьмы, ткнет заго­ворщицки локтем в бок: «Ну-кась, подкрепись». И нальет из фляги, обтянутой шинельным сукном, а в придачу — кусок сала с чес­ноком на ломте хлеба. Аким залюбовался матерью. Ее сияющее лицо вроде бы даже помолодело. Давно уже не видел родимую та­кой счастливой.

Вдоль берега уже маячат фигуры ротозеев и вездесущих маль­чишек, глазеющих на этот загадочный островок, причудливо высве­ченный колеблющимся на ветру пламенем.

-   А ну, пшли! — с угрозой в голосе зашумел на зевак Дмит­рий.— Кому   говорят! — С   ломом   наперевес   подступал   он   к берегу.

Аким тотчас осадил брата зловещим шепотом:

-  Уймись, обалдуй. Токо портить мастак.— И громко бросил на берег, как бывало на раусе, петрушечную складешину:

«А вот, а вот, честной народ,

Не спеши, остановись, подходи и подавись.

Чудеса узрите и в рай не захотите...

А кто не подойдет, тот в ад попадет:

Сковородку лизать, тещу в зад целовать...»

Окруженный толпой, клоун-директор весело, с озорными ужим­ками разъяснял, что строят цирк, какого тут и не видывали, заманчиво описывал номера и трюки программы, приглашал посе­тить представление. А Дмитрию уже миролюбиво заметил: как не понять — это живая реклама. Пускай разносят по городу,

Вдруг кто-то робко тронул его за рукав. Аким поднял гла­за: мальчишка в сползающей на глаза лисьей шапке. Махнул рукавичкой в сторону берега, сказал, шмыгнув носом: «Зовут тебя».

Высокий, темноусый околоточный надзиратель в форменной бе­кеше выжидательно стоял, заложив руки за спину. «Не испортил бы нам кашу»,— подумал Аким, приближаясь. Околоточный заорал, сверля Никитина черными глазами:

-   Что за иллюминация? Кто разрешил?!

Аким напустил на себя испуганно-подобострастный вид: — Ваше благородие...

-   Молчать!   Вы что!..  Вы что это—неужели город спалить вздумали?

Никак нет, ваше высокородие.— Никитин изобразил, что ест начальство глазами, и по-солдатски, как в пантомиме «Рекрутский набор», игранной бессчетно, отрапортовал, что работают с дозволе­ния ярмарочного комитета. Вот и бумага при нем. Не угодно ли взглянуть. И добавил, пока «бекеша» читала контракт, что побли­зости никаких строений не имеется, а посему угрозы пожара не предвидится.

Околоточный не сдавался и, распаляя себя, пригрозил вышвыр­нуть паршивых комедиантов из города.

- Господин надзиратель,— неожиданно запела Юлия медото­чивым голосом — войдите, Христа ради, и в наше положение. Будь­те благодетелем. Братья Никитины впервые открывают дело. На­род веселить. Помилуйте, какая же ярмарка без цирка. У нас пая­цы первой руки... Электрические опыты — уверяю вас, совершенно невиданная вещь. У нас шпаги глотают, да-да... «Человек без кос­тей»... Верите ли, совсем без единой косточки... У нас еще и наезд­ники и опять же прекрасные лошади. А ведь они, извините, корм требуют каждый день. Однако мы надеемся понравиться пуб­лике...

Юлия говорила складно, свободно, смело глядя в начальствен­ные глаза. В тоне ее слышалось легкое кокетство, какое может по­зволить себе привлекательная женщина, осознающая силу своей красоты. Игриво мурлыча, она пригласила его высокоблагородие на представление и, снизив голос до шепота, посулила отблагода­рить его должным образом, когда откроется касса.

Юлия легонько потянула надзирателя за рукав: господину Ни­китину надобно распоряжаться по строительству, и в участок пой­дет она, если, разумеется, их высокоблагородие ничего не имеют против...

Вернулась Юлия довольно скоро, веселая и горделивая. Сказа­ла, что разговор был с самим полицмейстером, оказавшимся там. Расспрашивал: какова программа цирка, много ли лошадей? Хо­роши ли? Она пожаловалась на нехватку рабочих рук, и тот по­обещал прикомандировать арестантов. Однако поставил условие, чтобы для его семьи была отведена ложа.

Юлия втянулась в общий ритм работы, жаркой и дружной. Здесь все делалось с пониманием важности и срочности предприя­тия. Все вокруг работали без понуканий, работали, охваченные ра­достным, сызмальства выношенным ожиданием рождественского праздника, работали, забывая себя, не зная устали. И все спори­лось под руками, все выходило быстро, ладно, надежно. Да, тако­го ей еще не случалось испытать за вою свою двадцати/двухлетнюю жизнь.

Весь следующий день Юлия тоже была на ногах: таскала в огромных Акимовых рукавицах доски и шесты, тянула вместе со всеми под гиканье и шуточки за веревки, когда ставили растяжки, кому-то помогала, что-то поддерживала, толкла глину и смешива­ла ее с песком для покрытия манежа, взяла в усердные помощники стайку мальчишек. И лишь на короткие минуты прерывалась от горячей работы, чтобы, примостясь на досках, наскоро съесть в артельном кругу похлебки, приправленной побасками Пети и Дми­трия; от их забавных шуток она закатывалась звонким молодым

- смехом, не замечая, впрочем, как хмурится Аким. А под вечер он с одобреннием наблюдал, как Юлия, шутливо кокетничая, угощала из фляги сперва конвоиров, а потом и команду: «Подкрепись-ка, арестантик... Согрейся, миленький...»

Аким оценил находчивость матери, передавшей флягу именно ей — красивой барышне. И ведь в самый раз, когда жар общей ра­боты начал уже спадать.

В наползшей темени гигантский шатер высился посреди ледя­ного поля будто громадный воздушный шар перед взлетом. Нико­гда прежде ни один шапитон не радовал Юлию и не веселил душу, как сейчас этот, причудливо высвеченный изнутри, с огнисто-золо­тыми стежками на шнуровках и швах.

Ну а больше всего, конечно, ее радовало, что была конюшня — вместительная палатка с покатой крышей, распертая шестами, ко­торые ветер лениво раскачивал с легким поскрипыванием... Нако­нец-то лошади размещены в денниках. Правда, пришлось изрядно поспорить — чуть ли не до ссоры дошло. Она уверяла, что держать лошадей на льду, пусть даже и на соломенной подстилке, нельзя. Аким же Александрович отбивался, божась, что досок и так не хватает, что ввиду экономии да отчасти по неопытности недоста­точно завезли, что даже для сцены и то маловато. Но тут вмешал­ся Митя, сказал хмуро:

— Пускай берут из напиленных.

И Петя поддержал:

- Все одно подкупать.— И, предупреждая возражения Акима, добавил: — Не губить же лошадей.

И сами же Митя с Петей настил сколотили.

 

11

 

Досок и подтоварника явно не хватало. На исходе сено и керо­син. Но где взять денег? Все, что было у матери, он забрал. У Краузе свободных ни пятерки, не то он бы дал.

— Придется тебе, Митяй, прощаться с портсигаром,— сказал Аким, торопливо поднявшись по шаткой лесенке в теплый фургон.

Братья, наездница Юлия и оба конюха беспечно резались в карты, примостясь на поленьях неподалеку от чугунной печки. На кону — кучка медных полушек и грошиков. Дмитрий молчал, пе поднимая головы. За него запальчиво пробасил Петр:

-  Портсигар дареный. Именной. Сам знаешь. Аким ответил устало:

-  У   нас   нету, Петя, другого   выхода. Дело   наше   совсем швах.

В тоне, каким это сказано, все уловили непривычно грустную ноту, больно кольнувшую в самое сердце. Тишину нарушил Дмит­рий, сказал осипло, с вызовом в голосе:

  А я наперед знал, что проку не будет. Как только въехали в эту Пензу и первое что — монах встречный...

  Ладно тебе! — цыкнул Аким.— Вытаскивай портсигар.

-   А почему все я да я? Багаж оставить — я у тестя проси. Сундуки таскать — сызнова я. В дороге остановились, на молоко зара­ботать, на картошку — опять Митька гири ворочай. А тут уже до­шло — свадебный подарок отдай.

-  С себя все поснимал и других раздеть норовит,— петушась, поддержал его младший.—Не отдавай, Митька, не отдавай!

   И не подумаю.

  Да поймите же вы, дурьи головы, в этом все спасение! При­дет время, таких вещей себе понакупаете, что и не снилось, не то что  какой-то   золотой   портсигар.   А  то—«именной...   именной». Была бы вещь, а написать чего хочешь можно...— Он с жаром объ­яснял им свой план, заманчиво рисуя картины обогащения. Одна­ко на этот раз — осечка: братья уперлись — и ни в какую...

И тут Юлия тихо встала и ушла за ситцевую занавеску, отгоро­дившую «женскую спальню», как шутил Петр. Она вынесла и по­ставила на край стола свою шкатулочку, достала оттуда браслет, кулон на золотой цепочке, брошь с драгоценным камнем и выложи­ла все это перед Акимом. А вдобавок прибавила снятое с пальца колечко с бирюзовым глазком. И как ни протестовали братья — на­стояла на своем.

Рядом с ее добром лег и портсигар Дмитрия.

Растроганный Аким горячо уверил Юлию и братьев:

  Все вернется. Не беспокойтесь. Я только заложу в ссудную кассу. Под любые проценты. И скоро, незамедлительно выкуплю.

 

12

 

Отец устало присел на смолисто пахнущую скамью, щуро гля­дит на сцену — плотники вколачивают последние гвозди. Аким сказал, что орган будет стоять там, и ему, старику, придется перед каждым сеансом карабкаться по шаткой лесенке — это с его-то глазами: совсем ведь никудышные стали.

За спиной Александра Никитовича что-то громыхнуло. Обер­нулся и скорее догадался, чем увидел: Петруша перемахнул через барьер галерки и размашистыми шагами спускается по наклонно­му проходу, как с холма, громко стуча сапожищами о гулкие дос­ки. Не останавливаясь, бросил отцу через плечо: «Послал люки проверить...»

- Заряжать люки — квадратные отверстия в полу сцены, тща­тельно скрытые от глаз публики узорно расписанной холщовой подстилкои, до недавнего времени было на обязанности отца. Хло­пот с ними доставало. Хитрые пружины для таинственных исчез­новении (Краузе мастерил) — клапаны, трубки, резиновые груши с пудрой — дым производить — все изволь держать в полной го­товности к действию. И так для каждого сеанса. А ведь их, сеансов-то, праздничным днем в балагане, почитай, не меньше десяти, а случалось и более того. Под одной крышкой люка он подвязывал петарды, чтобы толстяк полицейский проваливался в преисподнюю с оглушительным выстрелом, однако по старческому недомоганию дважды не успел устроить взрыв по ходу пантомимы, и Аким, рассердясь, отстранил отца от люков.

Мысли Александра Никитовича сменяют одна другую, и все о том же — о сыновьях и особливо об Акиме, которого журит по-от­цовски строго, но справедливо, пеняет за неуемный, не знающий меры нрав, за то, что и себя изводит и другим ни спуску, ни пере­дыху не дает. В деле для него ни отца с матерью, ни родни... Прош­лой-то ночью барьер кумачом обивали, все уже с ног валятся, а он заладил: «Пока не закончим — ни один не уйдет». Ну до чего на­стырный уродился! А тоже ведь и жаль сыночка, совсем вымотал­ся. Хоть и семижильный — а что как свалится? И все. И встало дело.

Сквозь дрему услышал — появился Аким. И старик сразу же взбодрился, сел прямее. И все вокруг прекратили зубоскалить, смахнули с лиц улыбки и невольно подтянулись. Аким с места в карьер, еще от дверей, начал громко распоряжаться.

Сообща стали втягивать на сцену веревками тележку с «англе­зе». С замиранием сердца следит старик за органом, плывущим по воздуху,— боже милостивый, только бы не уронили, только бы не уронили. Он перекрестился и осенил крестом тележку.

Петруха-озорник, закончив работу, свесился сверху и дурашли­вым тоном зовет: «Лезьте, папаня, наверх, вы теперь высокопостав­ленное лицо, паки возвышенное...» И вместе с Митькой заходятся гоготом.

Бережно протирает Александр Никитович серебристо сверкаю­щие трубы органа, красоты, на взгляд старого шарманщика, не­обыкновенной. И голосище какой, голосище, что симфонический оркестр!

Тряпка скользит по малиновой тележке, по рычажкам, по мед­ным бляхам, которые при свете ламп так и горят. В слезящихся глазах уже рябит, а он все начищает и начищает запотевший металл...

 

13

 

Аким возвращается верхом через ярмарочную площадь — об­ширный многолюдный табор. Он едет по улочкам-проходам между сколоченных на скорую руку лавок, палаток, балаганов, зверинца, паноптикумов - как все это знакомо ему. Снега почти не видно, все засыпано сеном, оно лежит под ногами темно-серым слоем. По­всюду скопище возков, кибиток, розвальней, и все нагружены по­клажей, все обвязаны веревками и у всех оглобли задраны в небо - целый лес. И костры, костры, костры... Вечерняя площадь полна звуков: конского ржания, собачьего лая. В загонах мычат быки и коровы, жалобно мекают овцы, стучат молотки — вколачиваются последние гвозди. Здесь все живет, все дышит ожиданием завтраш­него ярмарочного торжища.

В седле Никитину непривычно, всадник он никудышный. И конь это знал. Шел неспокойно, вывертывался, нервно пританцовывал, взматывал головой и все время жевал оскаленными зуба­ми беспокоящую железку трензеля. Не первый день сверлит Аки­ма тревога: а что как публика не пойдет в холодным цирк? И по­ставлен к тому же на отшибе. Может, все-таки раус пустить для страховки? Как назло и конкуренты нынче подобрались опасные: не считая паноптикумов и музеев всяческих, во всех трех бала­ганах сильная приманка. Эйгус весь фасад завесил плакатами с изображением огромной змеи. У Розенцвейга ставка на лилипутов: «Самая маленькая женщина в мире — мисс Виолетт»... Зуев? Тот своим медведем-великаном возьмет... Положим, и у них, у Ники­тиных, тоже есть что предъявить. Во-первых, лошади, во-вторых, пантомима, и в-третьих — фонтаны Краузе. Кого хошь удивят... Да и вывеска свое сделает. Вот, кстати: послать Петьку к живо­писцу выяснить, почему до сих пор нет.

Перед фасадом цирка, еще не убранного красочными плаката­ми, Никитин спешился и передал Ворона подбежавшему Егору, а сам торопливым шагом прошел внутрь. Он вытащил из-за пазухи матерчатый сверток. Один край развернутого квадрата держит Юлия широко раскинутыми руками, а другой он сам. Все молча любуются флагом, аккуратно подрубленным и стаченным белошвейкой.

- Прекрасно, конечно, но к чему такой большой...— пожимая плечами, сказала Юлия.

Дмитрий ввернул заносчиво: Таких уж ни у кого не будет.

На это, собственно, он, Аким, и рассчитывал, чтобы всех за пояс заткнуть.

Весь день, не зная отдыха, снует Аким по участку своей скорой походкой: из фургона, поставленного позади конюший, ныряет в полутьму шапитона, в дробный перестук молотков — плотники под началом Краузе заканчивают ложи; оттуда — к фасаду, где об­клеивают афишами тесную каморку для матери — кассу. Ничто не ускользает от приметливых глаз Акима.

Утром открытие, а несделанного еще целая прорва. Вот разве только что конюшня его не тревожит. Лошади на самый придирчи­вый взгляд в довольстве, стоят под теплыми шинельными попона­ми, ухожены, шерсть так и лоснится, а ведь сколько на них за эти дни бревен да глины перевозили. Оголовье аккуратно развешано на столбах. И все делалось без подсказа, по ее личному разуме­нию.

Как ни занят директор, а все же из его сердца не уходит тепло­та, какую он испытывает к миловидной наезднице. Нынче споза­ранку заметил мальчишку в засаленной поддевке с полной торбой в руках. Смущенно озираясь у входа на конюшню, мальчишка кого-то искал. Никитин окликнул его:

  Ты чего?

  Тетенька за морковью посылала...

Это ко мне, господин Никитин, ко мне,—выглянула из ден­ника улыбающаяся хлопотунья.

Часом позже Аким Александрович увидел: Юлия в старом тем­но-зеленом халате, надетом поверх салопа, мыла в ведре морковь красными от студеной воды руками. Уважительно подумал: «Опять потратилась на наших коней...»

Она кормила своего любимца Жамиля, шепча ему что-то неж­ное, а остальные лошади, ожидая очереди, нетерпеливо пофырки­вали, переминались с ноги на ногу, постукивали копытами о на­стил. Никого не обделила. Одной рукой подносит гостинец, а дру­гой оглаживает шею коня, и казалось, у животных играет на губах улыбка.

 

14

 

В конце дня Никитин вернулся из редакции — дал объявление в газете об открытии цирка и пригласил репортеров на премьеру. У широких входных дверей, не останавливаясь, поинтересовался:

  Лошадей гоняли?

  Только манеж заправляют,—ответил отец  и надсадно   за­кашлялся.

Своим скорым взглядом Аким увидел, как слаженно брат и Вас-Вас в двое грабель ровняют тырсу: смесь опилок, глины и зем­ли — покрытие арены. В нос ударил смолистый запах свежепиле­ного дерева. Проходя через конюшню, спросил у Юлии строгим то­пом — почему снаряжает коня сама. «Неужели некому?»

  Да я уже почти управилась, Аким Алексаныч.

Никитин хотел еще что-то сказать, да передумал и вышел во двор.

...Шамиль круто поворачивает шею и глядит, кося синий глаз, как Юлия сильной рукой утягивает на нем подпругу. Ласковый го­лос безошибочно говорит ему: хозяйка в добром расположении. Из­давна Шамиль знает, если надели на него панно — плоское седло для упражнений наездницы,— значит, выведут в манеж. А ;>то ра­дость. Ему, порядком уже застоявшемуся, побегать по кругу одно удовольствие. И к тому же всласть поваляешься, перекатываясь в мягких опилках с боку на бок. Шамиль нетерпеливо переступает и озорно подталкивает хозяйку в плечо, словно бы поторапливая: «Ну скорей! Скорей же!»

Занавес над артистическим выходом еще не повешен, и Юлии, удерживающей Шамиля за недоуздок, виден отсюда, из затененно­го прохода, гладко причесанный граблями желтый круг, окрапленный веселыми солнечными бликами, тот самый круг, который еще позавчера был неуютным, серым ледяным пятачком.

Юлии хотелось бы самой погонять Шамиля, но придется усту­пить Зотову — не огорчать же старика. А кроме того, не терпелось поглядеть, как он будет действовать шамбарьером. Управление цирковым конем — штука чрезвычайно тонкая. Ведь роль шамбарьера, этого бича на длинном удилище, примерно та же, что и дири­жерской палочки в оркестре. Человеку опытному достаточно беглого взгляда, чтобы определить, насколько ты искусен в этом деле.

Петр, лихо прыгнув с граблями на барьер, озорно крикнул: «Пожалте!» Чернявый губастый Микола услужливо подбежал, что­бы вывести лошадь в манеж, но Юлия вместо того передала ему шамбарьер и тихо приказала: «Василь Василичу», а сама, еле сдерживая рвущегося вперед Шамиля, влекомая им, вбежала в манеж и, как полагается, направила ход коня в правую сторону.

Зотов под ревнивым взглядом Юлии дал Шамилю несколько кругов разминки, а потом послал в галоп... И вдруг лошадь резко повело вбок, она грузно упала на землю, конвульсивно задергав йо­гами. Нервно всхрапывая, Шамиль, утянутый ремнями, попытался подняться, но копыта, сбивая опилки, разъехались на льду, и он снова повалился, беспомощно мотая головой. Объятое ужасом, жи­вотное отчаянно забилось. Быстрее всех пришла в себя Юлия, она подбежала к лошади, ухватила ее за узду и, приговаривая ласко­вые слова, помогла встать. Гнедой, роняя пену с губ, возбужденно прядает ушами и учащенно дышит. «Ну что ты, мой красавчик, что ты, мой мальчишечка, видишь, я же с тобой...» Наездница похло­пывает его по судорожно вздрагивающей груди.

В манеж вбежали Аким и Краузе: «Что случилось?» Впрочем, и без слов ясно: в бурой взрытой тырсе обнажились выщербленные

подковами прогалины льда. Носком сапога Краузе сдвинул опил­ки и, глядя на скользкую поверхность, покачал головой. Вот неза­дача, сокрушается Аким Александрович, утром открытие, а как будешь без конных номеров... Лошади — их главный козырь, то, чего не увидишь в балаганах. Надо что-то делать. Он заглянул в растерянное лицо Зотова, потом в посуровевшие глаза Юлии со сдвинутыми у переносья бровями,— нет, они тоже не знают.

-  Быть может, это... досками? — Краузе провел тростью, изо­бражая деревянный настил.

-  Да  вы  что! — вскипел  Аким.— И  так уже  прорва  досок ушла! — Голос его резок и неуступчив.— Будем скалывать лед.

Дмитрий спросил:

-   Как это скалывать?

-  Как, как,— гнусавя,   передразнил   брата   Аким.— Обыкно­венно.

Всю тырсу по его указанию сгребли на одну половину манежа. Дробно застучали, зацокали железные лопаты, ломы и даже доло­то в руках у Зотова, мелко выщербляя ледяную поверхность. Рабо­та не ахти как хитра, да уж больно нудная. И когда Аким ушел, увидав, что все идет как надо, на братьев напала беспечная весе­лость. Расходившийся Петр по-мальчишески озорно повел атаку на брата: колотя лед под углом, он обдавал Митьку потоком оскол­ков и басовито хохотал над своей выдумкой. Но и тот не оставался в долгу... И вот уже братья-резвуны, объединясь и гогоча во все горло, направили «огонь» на визжащую Юлию, на смущенно улы­бающегося Краузе, на кого попадя... И вдруг Дмитрий увидел Акима. Он стоит в полутьме прохода и укоризненно глядит на братьев. Манеж притих, как шумный класс при входе учителя. «Вот прокуды! Ни на минуту нельзя оставить. Придется в ущерб делу торчать тут».

Исщербленный лед засыпали слоем песка и обрызгали водой, поручив морозу завершить дело. Через какой-нибудь час манеж покрылся крепкой шершавой коркой наподобие наждачного круга. Теперь нужно опробовать арену, вновь покрытую тырсой. Однако Юлия с удивившей всех решимостью отказалась пустить Жамиля: «Не дело рисковать такой лошадью».

Темномастный Ворон безо всяких помех пробежал несколько кругов быстрой рысью, вальсировал, прыгал через барьер, а под конец Зотов поднял его на свечу, и он прошел полкруга на задних ногах. У Акима Никитина стало спокойней на душе.

Вывеску и оба флага устанавливали уже за полночь, из послед­них сил, при свете костров на берегу.

 

15

 

Мать растормошила Акима, прикорнувшего на сундуке как был, в полушубке, сапогах и шапке, упрятав голову в поднятый воротник. «Пора, сынок, пора!..» Пробудился разом, бодрый и свежий. Разделся по пояс и стал натираться снегом.

- Мог бы, кажется, нонче и без этого,— ворчит мать.— Вот-вот батюшка явятся молебен служить!

И тут Акиму вспомнился вчерашний неприятный разговор с от­цом Василием, сурово отвергшим просьбу о молебне: «Театр, рав­но как и ваше заведение — цирк,— не что иное, как блуд, сиречь — капище сатаны! — Поповские глаза так и сверкали правед­ным гневом.— А вы комедьянты — служители беса, соблазнители народа. И не пристало духовному лицу давать благословение блуду сему». Сколько ни просил его Аким с наигранным подобострасти­ем, однако склонить на молебен так и не удалось. Повезло, что свя­щенник кладбищенской церкви оказался посговорчивей.

...Утро этого незабываемого дня выдалось солнечным и не слишком морозным, по ветреным. И первое, что захотелось Аки­му,— взглянуть при свете дня на вывеску и флаги. По его сердцу разлилось необычное волнение: над цирком на фойе голубого неба, шурша и потрескивая, полоскались во всю длину трехцветные флаги. И вывеска на фронтоне, грубо сколоченная из досок, ще­лястая и аляповатая, представлялась ему замечательно красивой. «Русский цирк братьев Никитиных» — было выведено большими красными буквами по желтому фону. А по краям вывески — две огромные подковы и в них конские головы...

Много возведет Аким Никитин цирковых зданий — больших и дорогостоящих, но никогда не повторится это глубокое волне­ние, этот испытанный им теперь благоговей шли трепет, будто скло­нился над колыбелью первого желанного ребенка, рожденного лю­бимой женщиной. Не улегся этот душевный подъем, это приятное возбуждение и во время молебна но случаю открытия цирка и позднее, когда проводил священника и на ходу крикнул отцу: «Давай!» И тотчас вместительный шатер наполнился громким бравурным маршем, а сам Аким влетел в кассу к матери и вы­дохнул: «Ну! С богом!»—и метнулся наружу, чтобы своими глазами удостовериться — будут ли брать билеты.

Развеселый и счастливый, с горящими глазами вспорхнул по ступенькам в жарко натопленный фургон — наскоро приготовить­ся к выходу — и, переполненный радостью, улыбающийся, отве­сил мимоходом младшему дружеский тумак по голой мускулис­той спине... И в этот миг пронзительно, на весь белый свет, заверещал голосистый электрически звонок. быть может, единственный на всю пензенскую ярмарку — гордость башковитого Карла Краузе. Началось первое представление «Русского цирка».

Произошло это 26 декабря 1873 года.

Этот день принято считать днем рождения русского цирка.

Может возникнуть вопрос: а что же, разве до Никитиных в России не было цирков? Нет, отчего же — были. И очень много. Издавна наезжали к нам «короли черной магии», канатоходцы, эквилибристы, дрессировщики собак, «конные искусники» и давали в домах знати «особенно блестящие представления». Позднее поч­ти в каждом русском городе из сезона в сезон плотницкие артели возводили деревянные сооружения с шатровым верхом и круглой площадкой внутри. Но только хозяевами всех этих цирков были опять же расторопные иностранцы. Понятно, не все из них были алчными стяжателями, приехавшими сюда снимать пенки. Многие из гастролеров остались у нас на всю жизнь. Обрусевшие семьи Труцци, Феррони, Безано, Маниоп, Фабри, Кремзер, Мази, Геро-ни, Жеймо и другие пустили здесь, как говорится, корни и оказы­вали благотворное влияние на развитие циркового искусства.

А разве до Никитиных не находилось в профессиональной сре­де смекалистых предприимчивых людей, чтобы учредить русский цирк? Вероятно, находились. Однако нужно было, чтобы прежде созрели объективные условия, чтобы общественное сознание до­стигло такого уровня, когда становится возможным качественный скачок. Ведь вот, скажем, греческие мудрецы еще тысячелетия на­зад знали, что пар могучая сила. Но паровой котел с поршнем по­ставили в цеху лишь в XVIII столетии. Это произошло только то­гда, когда развивающаяся промышленность сделала свой «заказ» на него.

Чтобы лучше попять события, происходившие сто лет назад, необходимо вспомнить, какой была атмосфера общественной жизни России в ту пору, вспомнить социальные, политические и эко­номические условия, в которых Никитины начинали свою деятель­ность, ибо они, эти условия, имели решающее значение.

Крестьянская реформа 1861 года, формально отменившая кре­постное право в России, подтолкнула процесс капитализации стра­ны. Энергично начинает расти промышленность. И особенно — мелкое товарное производство. На смену ручному труду приходят машины. Огромный размах приобретает строительство железных дорог. На крупных реках одна за другой возникают пароходные компании. (На речном транспорте в то время было занято самое большое число работающих.) Перестраивается на новый лад —«ка­питализируется» — сельское хозяйство. На путь предприниматель­ства встают и выходцы из крестьян, «крепкие мужички» — Арта­моновы и Буслаевы. Не случайно этот период известен как «век бурного предпринимательства», «век людей практических». Начинали карьеру «новые хозяева жизни: дельцы и биржевики— «ры­цари накопительства».

В истории нашего отечества 70-е годы XIX века характеризу­ются крутым подъемом общественного самосознания, который происходил главным образом под воздействием звучавших наба­том революционных идей народничества. «Время теперь по пере­лому и реформам чуть ли не важнее Петровского»,— заметит в письме к другу Федор Достоевский, определив ту атмосферу взбудораженности, какая охватила все слои русского общества. Жгу­чие проблемы, которые глубоко волновали современников, нахо­дили живое отражение в произведениях передовых писателей, композиторов, художников. 70-е годы — расцвет критической мысли. Событием первостатейной важности в духовной жизни рус­ского общества явилось создание Товарищества передвижных художественных выставок. Сближение искусства с пародом — так «передвижники» сформулировали свою главную задачу.

В семидесятые годы во множестве возникают частные теат­ральные коллективы, пропагандирующие реалистическое направ­ление в искусстве: «Артистический кружок», возглавляемый А. Н. Островским, «Народный театр на Политехнической выстав­ке». Учреждается «Общество русских драматических писателей и оперных композиторов». Выдвигаются талантливые режиссеры — организаторы театрального дела, такие, как А. Ф. Федотов, И. М. Медведев. Тогда же начало раскрываться редкостное орга­низаторское дарованием. В. Лентовского, земляка Никитиных, ро­весника и друга Акима. Вот как Станиславский охарактеризовал Лентовского: «Энергией этого исключительного человека было создано летнее театральное предприятие, невиданное нигде в мире по разнообразию, богатству и широте». Полем деятельности Лен­товского была в основном Москва, а в Петербурге известный устроитель народных гуляний А. Я. Алексеев-Яковлев открыл те­атр «Развлечение и польза».

Вот в таком общественном климате и ступили братья Никити­ны на стезю циркового предпринимательства. Их подхватил могу­чий поток «делового века» и на гребне волны вынес к берегу пре­успевания. Аким Никитин, смекалистый хват-мужик, подшлифованный жизнью, чутко уловил веяние времени: увлечение всем иностранным пошло на спад — самая, самая пора заявить о рус­ском цирке.

 

16

 

Отшумела пензенская ярмарка, разобраны торговые ряды, очи­щена площадь. Цирковая ватага сняла шапитон, свернула и уло­жила. И лишь конюшня да фургоны стоят на прежнем месте. А перед ними среди утоптанного снега лежит семнадцатиаршинный бурый круг — недавний манеж. К колесам фуры прислонена желто-красная вывеска «Русский цирк братьев Никитиных». Аким еще не решил: бросит ее или возьмет с собой... Сейчас тяж­ким гнетом лежит на его душе другая забота: еще до окончания ярмарки надо было выехать и обеспечить цирку новое место для работы, но он не решился оставить дело на братьев и вот теперь оказался безоружным перед теснящимися в голове вопросами: где, в каком из городов можно поставить цирк? Нет ли там конку­рентов? Какое отношение городских властей к зрелищам? Кто и когда из цирковых был там в последний раз?.. На письма, посланные знакомым, ответа до сих пор не было.

Труппа бездействует уже четыре дня, даже тренироваться не­где. От скуки братья заглядывают в рюмки да режутся в карты, втянув в это непотребство и конюхов, и отца, и даже Юлию. Ему казалось, что все смотрят на него с осуждением, лишь мать ста­ралась утешить: «Все обойдется, сынок...» Спать она ложилась всегда последней. Долго возилась у печурки: грохотала чугунами и наконец-то задувала лампу.

Братья и отец засыпали сразу, а к нему сон не шел. Ворочаясь с боку на бок, он перебирает в полудреме города, ярмарки, сроки. Тревога его набухает, громоздится, душит тяжелым кошмаром. Усилием воли он останавливает эту призрачную карусель, обсту­пившие его страхи исчезают, он вновь ухватывает обрывок мысли, и вот уже опять потянулась из темноты, словно из цилиндра фо­кусника, бесконечная лента неотвязных забот...

Нет, без расторопного управляющего, который бы загодя под­готавливал новый город, проку не будет, решает он утром. Теперь Аким мыслит четко, доводя начатое до логического завершения, не то что ночью. Всем своим существом он испытывает жажду де­ятельности. В тайниках души лелеет мечту о цирке небывалом, какого братьям и не снилось. Но для того нужны деньги. Много денег. Первая выручка обнадеживает, вот только Митька с Пет­ром наседают, дележа требуют. Делить... А того не ведают, слеп­цы, что без капитала и думать нечего о крупном деле. Капитал нужен, как трамплин для высокого прыжка. Скопить же капитал они могут не иначе, как жестоко отказывая себе во всем.

«Скупердяй», «жмот», «выжига»... Каких только слов не на­слышался от обоих. У, неблагодарный народец! «Кабы не мое ра­дение, так и по сю пору ходили бы с шарманкой, а теперь каж­дый— господин директор!» Ну как не понять: нет у них ни род­ственных связей, ни протекций, ничто не исполнится для них по щучьему веленью. Надеяться можно лишь на свою бережли­вость... Вот ежели бы привалило вдруг наследство... Фу, что за вздор! От кого наследство? Жениться на богатой уродке? Многие так начинали... Сердце у Акима тоскливо защемило: а Юлия?..

Да пойдет ли она еще за тебя? Может, Петьку выбрала? А может, и повыше метит? Оно конечно, такая жена, как Юлия,— тоже капитал...

Нет, Аким, не об том, не об том должно тебе думать. Думай, как передать братьям свою одержимость. Чтоб они и в самую тяж­кую годину не отреклись от мечты — имя Никитиных вознести выше колокольни Ивана Великого.

 

17

 

На Юлии тот самый открытый костюм, в котором она выходит на «На-де-шаль». И поза та же — аттитюд на полупальцах. Моло­денькие художники, почти мальчики, расположились полукругом, одни за мольбертами, другие с альбомами в руках. Юлии понра­вилось здесь. По душе ей и вся обстановка студии, как назвали сами художники свою просторную теплую комнату, увитую соч­ной зеленью плюща.

Растения повсюду — и по стенам, и на подоконниках, и по углам, и свешиваются из плошек, прикрепленных цепочками к потолку. После заснеженной улицы это так необычно. Ей объяс­нили, что цветник завел еще основатель пензенского художествен­ного училища Кузьма Александрович Макаров, одаренный худож­ник из крепостных. Тот же порядок поддерживается и его преем­никами. Вперемежку с зеленью на полукруглых полочках стоят, сияя белизной, гипсы. Юлия, скашивая глаза, разглядывает бю­сты каких-то людей далекого прошлого и слепки причудливых узоров.

Она чувствует, как тяжелеет нога, откинутая назад, как зате­кают руки, держащие на отлете газовый шарф. Однако усилием воли понуждает себя оставаться в неудобной позе. А чтобы от­влечься, вспоминает, с каким шумным радушием встретили ее, густо запорошенную снегом, эти приветливые юноши, будущие художники. «Настоящая Снегурочка!» — веселились они, рассы­пая восторги. «Вот бы так и писать!..» И чего, глупая, струхнула, когда Костя просил ее сделать честь, пойти в училище позировать ученикам: «Это совсем недалеко, возле церкви Рождества Хри­стова»...

Натурщица... В ее представлении с этим связано что-то непри­личное, постыдное... Они там обнажаются... Фу! Нет, ни за что! И к тому же идти неизвестно куда и неизвестно с кем... Правда, Костю она не раз видела в цирке: во время представления он сто­ял обычно в боковом проходе, пальто нараспашку, на шее бордо-ни и шарф, в руках огромный альбом. По его словам, он имел сюда свободный доступ «с разрешения господина Никитина, за вывес­ку, которую написал». Юлия с интересом подмечала, как он, прислонясь плечом к опорному столбу, то и дело вскидывает глаза на нее, когда она танцует на лошади, и торопливыми мелкими взмахами чертит что-то на бумаге.

Ее отказ позировать так огорчил художника, он был так не­поддельно смущен, что Юлия, охваченная жалостью, согласилась, тем паче что ее изрядно томило вынужденное бездействие: цирк Никитиных уже шестой день задерживался в Пензе, ожидая от­ветной депеши о начале работы в другом городе.

Юлия тогда отметила про себя, что юноша скромный, застен­чивый и, в общем, очень мил. Сразу видать, из приличной семьи.., И с лица славный. Кожа нежная, девичья, с первым пушком на верхней губе... Вспомнила, как по дороге, когда Костя вел ее под снегопадом глухой улочкой, не обуял ужасный страх. Бранила себя, называла дурой, неужели не хватило соображения попросить Петю или Карла, да, господи, Миколу, наконец, чтобы проводи­ли... Давешние страхи казались ей теперь просто смешными... И одно только смущает: увидят штопку на розовом трико.

Юлия почувствовала, что больше не выдержит, что сейчас опу­стит онемевшие руки... И в этот самый миг кто-то, нарушив напряженную тишину, объявил перерыв. Юлия сошла с возвышеньица, застланного домотканым ковриком. С любезной преду­предительностью ей накинули на обнаженные плечи салоп. Обер­нулась — Костя. Не терпится увидеть, как она вышла? С любопыт­ством искоса взглядывает на мольберты. Словно угадав желание натурщицы, молодой художник сам повернул к ней лист. Каран­дашный набросок запечатлел наездницу во весь рост будто бы па­рящей с раскрытыми крыльями. Юлия перевела взгляд с рисунка на юношу и благодарно улыбнулась. «Восхитительно!» — проле­петала она в смущении и перешла к соседнему мольберту.

Сеанс закончился лишь когда сгустились сумерки. Юлия пе­реоделась. Художники всем скопом, шумно, наперебой просят ее прийти к ним и завтра — они еще не управились... «Под услови­ем,— отвечает она,— если не уедем...».— «Мы вас встретим». Она весело улыбается и согласно кивает. «А в залог костюм свой оставьте...» «Никаких залогов!» — вмешался Костя. Он уже в пальто с бордовым шарфом на шее. Галантно забрал у нее узелок, толчком распахнул дверь и пропустил гостью вперед.

Всю дорогу Костя в восторженных выражениях говорил о сво­их любимых живописцах и картинах, о колорите и композиции. Слушать его занимательно, хотя и не все понятно. Краузе тоже часто разговаривает с ней об электричестве или о технике, по там она слушает чуть рассеянно, не стремясь понять и запомнить. Чувствовалось, что Карл говорит на выхвалку: ученость показы­вает. А здесь другое. Костя сам глубоко увлечен. И во-вторых, к художеству у нее давний интерес. Где только встретит — покупает репродукции с картин, лубки, вырезает из журналов. У нее уже порядочно накоплено.

Костя так поглощен предметом своих рассуждений, что совер­шенно забыл, что она-то не художник, что ей все это внове: названия картин, сюжеты, фамилии мастеров, малопонятные слова «колер», «пленэр» — все перемешалось в ее голове.

И в особенности провожатый оживился, когда стал рассказы­вать о выставке, которую недавно посетил в столице, гостя у ба­бушки.

Подробно пересказал содержание живописных работ, останав­ливался на поразивших его деталях, так что Юлии казалось, буд­то она воочию видит и Петра Великого, как он допрашивает сво­его сына, царевича Алексея, и бедного студента в плохонькой оде­жонке, вконец озябшего, который едет домой на каникулы в порожних крестьянских розвальнях.

Костин голос звенит от волнения, изо рта вылетают клубы мо­розного пара.

- Или взять,— продолжает он, повернув к ней голову,— Сав­расова Алексея Кондратьевича. Вот уж талант так талант. До его полотна «Грачи прилетели» в русской пейзажной живописи, смею вас уверить, ничего подобного не было. Не было ни по содержа­нию, ни по колориту. И прежде всего не было — по глубине... «Гра­чи прилетели» — это, Юлия Михайловна, шедевр. «Грачи» внесли в пейзаж небывалую дотоле поэзию. В картине все просто, все бесхитростно, и вместе с тем какая мощь! Боже ты мой, как слав­но! А ведь казалось бы, ну что особенного... ну, березка на первом плане, старая березка, уже согнутая жизнью, с пеньком-обглоды­шем. А рядом еще березки, но уже молоденькие. Как символ про­должающейся жизни. И на всех грачи, темными, очень живопис­ными пятнами... Представьте себе: грачи, эти вечные странники... («Вроде нас»,—подумала Юлия) только что вернулись с юга. Там было много солнца, много пищи, а вот поди ж, вернулись... И куда? К снегу. Да потому что тут они дома, тут родились, тут родные места... Грачи расселяются в своих старых гнездах. А мо­жет, вьют новые. Но суть не в этом. Суть в настроении. Вы стоите, смотрите, и чем-то родным, близким веет на вас... так и накатит, и даже сердце защемит. У этой картины есть... Как бы это выра­зить? Есть душа. Я так скажу: у Саврасова на полотне все к ме­сту и все призвано создавать настроение... Старая шатровая коло­коленка, серые заборы, серые покосившиеся сараи и первая проталина, первая лужа в снегу, таком живом, ноздрястом... Вы даже вроде бы вдыхаете запахи весны...— Костя снова повернул к ней лицо, и Юлия увидела в его темных глазах влажное поблескивание,— Да вы, положим, и сами знаете, как по-особенному пахнет воздух ранней весной...

Костя помолчал немного, словно обдумывал что-то.

-  Моя бабушка, а она, доложу вам, женщина мудрая, так вот она сказала о «Грачах»: «Через эту картину открывается доброе сердце художника. Горячо любит этот человек родную природу...» Я  так разумею,— Костя  порывисто  повернулся к ней,— прилет грачей возвестил не только весну как время года, но и весну в искусстве русской живописи... Выставка, Юлия Михайловна, те­перь ездит по городам. Буде случится — побывайте, всенепременнейше. Не пожалеете. У нас нынче только об ней и разговору.

Они уже подошли по снежной пороше к фургонам. Из-за две­ри доносятся звуки мандолины, печально-трогательные: Краузе играет. Расставаться не хотелось. Костя стал рассказывать о сво­ем посещении в столице на Караванной цирка Гиине.

-  Я тогда был еще мальчиком...

Юлия улыбнулась про себя: «Ты и сейчас еще мальчишечка...»

-   Восхитительно, знаете ли, что-то необыкновенное... Конеч­но, братьев Никитиных цирк...  (Юлия вся внимание) будет... э... победнее. Это уж, простите, так. Не согласны? — Их глаза встре­тились. Юлия согласилась великодушным кивком.—Но кое в чем и не уступает.   Сказать   по   чести,   впечатление   разрушается... (Юлия улавливает в его голосе извинения) оттого, что музыка... как бы сказать... шарманка... Что?.. Орган? Пусть орган. А все ж таки извините за прямоту, скудно. Только прошу, бога ради, не обижайтесь, Юль Михална. Главное — не совпадает: орган сам по себе, а там у вас... на арене, тоже само но себе... Воля ваша, ко­нечно, но вот если бы на худой конец сносное музицирование на фортепьяно, и то куда благозвучней...

«Да уж, слов нет,— думает Юлия,— под орган матлот на лоша­ди танцевать хуже некуда... Но что поделаешь...» Юлия отвлек­лась мыслями, а Костя уже говорит о чем-то другом.

-   ...Поэтому многие рисовальщики являются истыми охотни­ками до сего зрелища. Любят делать наброски, допустим, лоша­дей, гаеров, наездников   («и  наездниц»,—плутовски улыбнулась она своим мыслям). Полагаю, Юль Михална, что вы знакомы с офортом гениального испанца Гойи «Королева цирка»? Прелюбо­пытная, однако ж, вещица. Коли не приводилось видеть, почту за удовольствие передать содержание.

Юлия поощрительно улыбнулась.

— Представьте себе: белая лошадь, великолепно схваченная мастером, а на ее спине — наездница, грациозная, с тонкой точе­ной шейкой. Наездница в длинном легком платье, светлых, сере­бристых тонов... Она стоит, вот как вы, на крупе и балансирует, держась за тонкий поводок...

Хотя рассказ художника интересен Юлии, все же чувствует она себя неловко: «Что подумают наши, коли встретят здесь».

Улыбнулась виновато и сказала тихо своим грудным голосом: (Пора уже». Вынула из муфты руку, взяла узелок и протянула Косте теплую ладонь. «Пойду...». И снова улыбнулась, обаятель­но сощурив веки: «Лошадушки меня, поди, уж заждались...».

 

18

 

Еще в сенях послышались громкие голоса спорящих. Костя подумал: «Опять сцепились». И едва вошел в класс, как горла­стый Чернышев тотчас пригласил его в союзники:

— Объясни, Кузнечик, хоть ты этому олуху царя небесно­го,— Чернышев с насмешливой гримасой кивнул на своего про­тивника, кучерявого Маламьянца,— ведь смешно и глупо относить цирк к области прекрасного. Цирк — это низменное зрелище для толпы. И только.

Маламьянц с пылкостью южанина отпарировал:

-  Фу, какая дичь! Не для толпы, как вы изволили выра­зиться, пан Чернышевич, а для публики, для людей. А иначе по-нашему выходит, что и столбовой дворянин Кока Кузнецов — тол­па. А  Кока  Кузнецов, было бы вам известно, неравнодушен к цирку.

-  И особенно к хорошеньким наездницам,— ввернул Черны­шев под взрыв смеха.

Вешая пальто и неторопливо снимая валяные полусапожки, Костя заинтересованно слушает стоя спиной и улыбается про себя, но в спор до поры не ввязывается.

-  Как вам угодно, милостивый государь,— сказал запальчиво Клейнгольц, худой, с очень бледным лицом и впалой грудью ша­тен, прозванный в студии Баталистом, ибо никаких других жан­ров не признавал,—но я тоже считаю: цирк — суть одно развле­чение. Ходят туда исключительно для отдыха. И где там наш до­сточтимый Гургоша увидел красоту, только ему одному, пожалуй, и ведомо.

Гурген Маламьянц не сдавался. Сверкнув глазами, он произ­нес с вызовом, вразбивку:

-   Да, повторяю, красота.

Долговязый, крупнотелый Чернышев навис над Гургеном. Насмешливо ухмыляясь, он глядит сверху вниз петухом на тщедуш­ного противника:

-  Ха, красота...— глумится он.— Уж не на конюшне ли, сэр, у конских хвостов померещилась вам эта самая красота?

Константин Кузнецов понял — настал момент вмешаться:

-  Зачем зря шуметь? Да, смею уверить, в цирковом зрелище все ж таки есть своя красота. Надеюсь...

-   Нету! — капризно выпалил Баталист.

Кузнецов обернулся в его сторону, а в это время с другого бока — Чернышев: «Нет и не было!»

По лицу Кости пробежала тень неудовольствия, но он сдер­жался. Ответил миролюбивым тоном:

  Помилуйте, да вы, поди, настоящего-то цирка и не вида­ли... Нет, господа хорошие, в цирк, все равно как и на берег ка­кой-нибудь живописной речушки, как и на вернисаж, как и в ба­лет, приходят за красотой. Вряд ли надо пояснять, что прекрас­ное — это   насущная   потребность человеческой   души.— Костю слушали с уважительным вниманием.— Только разница та, что в балете, на мой взгляд, красота изнеженная... На арене же кра­сота мужественная. Но именно красота. Так что уж извините, но приходят в цирк все-таки и за красотой.— Костя на секунду за­думался.— Ну разве что еще и посмеяться.

  Вот! — подхватил Маламьянц.— Посмеяться.   Но   ведь   ко­мизм,— выкрикнул он задорным тоном,— это тоже область пре­красного! Тоже эстетическая   категория.— И   насмешливо   доба­вил: — Это ведь у нас только одному маэстро Чернышеску неиз­вестно.

Костя поддержал его:

-  Навряд ли кто станет спорить, что смех — потребность че­ловеческого духа. И что субъект, не испытывающий этой потреб­ности, все равно что калека — глухой или там кривой. Да как можно русскому человеку не любить березку, не любить жеребен­ка или, скажем, вишню в цвету! Помилуйте, да это же аномалия какая-то! Положим, я знаю людей — и немало, кои гнушаются... Я говорю касательно цирка. Но это их дело, господь с ними. Как я наблюдал, это большей частью фанфароны...

Щеголеватый Чернышев заносчиво хмыкнул и, посвистывая, пошел к вешалке. Спор иссяк. За Чернышевым стали собираться по домам и остальные. В студии остались только Костя да Гурген.

В комнате тепло, на стене среди зелени плюща уютно горит двенадцатилинейная лампа, покрытая зеленым абажуром. Под ти­хое бренчание Костиной гитары Гурген принялся отделывать свой набросок, склоняя голову то на один бок, то на другой или откиды­ваясь от мольберта. И вдруг спросил:

-  А почему ты рисовал ее не в рост, как все, а только го­ловку? А?

Костя взял еще несколько аккордов и умолк, привалясь щекой к гитарному боку.

-  Ну дак что? — повторил Гурген.— Соблаговолите, синьор, ответить...

Ты же знаешь, что я сделал много набросков во время пред­ставления. А на этот раз хотел портрет... Да вот не вышло...

-  Покажи.

Костя грустно покачал головой:

  Не получилось так и не получилось...

  Что, сходства нету? Не уловил?..

  Да разве суть во внешнем сходстве.— Костины щеки зарде­лись легким румянцем.— И может, не во мне дело... Может, в том суть, что уж очень изменчивы ее черты, все равно как облака ветреным утром.— В досадливом порыве Костя шлепнул по гитар­ной деке.— А главное — глаза... Ну не даются — и все!

  Да-с, глаза у нее что-то особенное...

  Хочешь верь, хочешь нет. а я даже, когда обратно шел, по­думал — уж не бросить ли все. коль таланту не дано...

-   Господь с тобой! — пылко   встрепенулся   Гурген.— Да   ты что! Не получилось с первого абцуга, так и побоку любимое дело... Хорош гусь, нечего сказать!

-  Да это я так, от досады.— Костя упрямо тряхнул своими светлыми волосами до плеч.— Портачишь, и сам путем не знаешь, почему портачишь...

  Да уж! Передавать на полотне жизни» человеческого духа — это ведь и есть вершина искусства... А чтобы написать такое жи­вое лицо, как у этой особы, это еще надобно как следует пому­читься.,.

Костя слушает рассеянно, он думает о своей сегодняшней не­удаче: глаза наездницы на холсте получились немыми. Нет, не ее глаза. В тех — глубина, то они ласково-нежные, то колючие, те смеющиеся, то вдруг испытующие — в самую душу тебе пропи­нают...

-  Нет,— говорит    он    вслух,— тут, брат, только Крамскому под    силу.— И, видимо, смутившись    столь    бурного проявления чувств, свел на шутку: — А нам, грешным, остается одно — кон­ские головы на вывесках...

 

19

 

Карл пристально взглянул на вошедшую. Игроки в лото тоже остановились. Дмитрию и Миколе пришлось даже обернуться че­рез плечо, чтобы рассмотреть Юлию. Спасаясь от смущения, она сразу же с места в карьер начала пересказывать услышанное от Кости:

-  Один художник... испанский, нарисовал картину из нашей цирковой жизни.— Юлия подала Краузе в протянутую руку сня­тый с плеч салоп.— «Королева цирка» называется. Не видели? — спросила у Карла, стоящего спиной,— он вешал на гвоздь Юлину одежку.— Изумительно...  Представьте  себе:  наездница  стоит  на лошади, а лошадь — не на манеже, а... в воздухе... на канате.

— Лошадь на канате? — переспросил Петр.— Быть того не может.

Неужто конь устоит на канате? — усомнился Дмитрий сво­им грубоватым тоном и вопрошающе посмотрел на Зотова.

Зотов не ответил, а Краузе, взглянув на Юлию из-под пенсне, сказал:

-  Если б еще не картина, а реклама, тогда понятно, а так — глубоко сомневаюсь.— Он скривил тонкие губы и снова склонился к мандолине.

-  И я сомневалась. Но меня уверяли, что тот испанец был любитель цирка. Не пропускал ни одного представления... И даже, говорят, ездил в другие города смотреть. И рисовал, говорят, с на­туры...

Переполненная впечатлениями, Юлия, признанная рассказчи­ца, пускается передавать обитателям фургона в лицах содержа­ние картин, о которых услышала от Кости...

-   А с чего же ему было чинить допрос родному сыну? -спросил из дальнего угла, с лежака Александр Никитович.

Не впервой замечает Юлия жадный интерес Никитиных к рус­ской старине, к событиям минувших лет, как вот теперь — к исто­рии сложных отношений царя Петра со своим старшим сыном. И Юлия, наделенная пылким воображением, старается передать фургонщикам все, что помнила из читанного и что услышала от Кости. Рассказывая, она увлекается сама, импровизирует; речь ее льется свободно, без запинки, ей легко, как птице, подхваченной воздушным потоком и парящей в вышине. К тому же в фургоне нет хозяина (при нем она почему-то чувствует себя скованно). Юлия искусно пользуется своим голосом, богатым интонациями. Чуть ли не шепотом рассказывает о заговоре, в который вступил царевич против отца, о поспешном бегстве Алексея под защиту австрийского императора, о сокрытии беглого царевича в стро­жайше охраняемых секретных местах. Ее красивое лицо ожив­ляется необычайно выразительной мимикой. Юлия давно знает, что способна увлечь слушателей даже немудрящей историей, даже небылицей, а тут — повесть о хитроумном и коварном плане заманить блудного сына в Россию и о его злодейском удушении.

Для Зотова, полжизни проведшего вне родины, эта страница российской истории прозвучала ошеломляющим откровением. «Вон, оказывается, как это делалось-то раньше!.. Раз —и нету! Убрали с дороги цареву кровь царевы же сатрапы»...

Напряженное внимание Юлия разбавляет шуткой: привычно актерствуя, заговорила вдруг голосом Зотова, ухватив себя, как он, за подбородок: «Вот ба пантониму про это, про царевича Алек­сея и Петра Великого! Публикум так ба и ломилась!» И сама первой    рассмеялась, и смех ее слился с гоготом    остальных —уж очень похоже и очень неожиданно это вышло.

Петруша разом, будто принял от партнерши долгожданную карту на игорном столе, в том же пародийном тоне, мгновенно преобразился в Миколу: шмыгнул носом, скособочился и голосом с хрипотцой закричал угрожающе: «Стребайте отселева! Ось я кыш!» Пародист делает пугающее движение, словно хочет погнать­ся за мальчишками. И вдруг на его лице и во всей расхлябанной фигуре — почтение: «Вы пытаете, Яким Ляксаныч, що я тут роблю? Я тут, Яким Ляксаныч этих гонял... байструкив, що б не лезли... А то, гляди, завтра им схочется унутрь...» Переждав, пока отсмеются, Петр (сам он не выходит из образа) с новым выраже­нием лица бранчливым тоном обращается теперь уже к Юлии:

-  А вы, Юль Михалиа, хучь и актерка, а негоже вам не у свое дило   устрявать... Не след Жамильку двумя чапракамы   покры-вати...

-  Но-но,    Микола!    Не    забывайся! — неожиданно    говорит Юлия носовым Акимовым звуком. И все даже затаились на миг — до чего сходственно и до чего комично-дерзко...— Я,    кажется, тебе уже строго наказывал, Микола, слушаться Юлию Михайлов­ну...

Дальше говорить ей не дали — покатывались от хохота...

Дверь резко распахнулась. Вошел Аким. Всем ясно — слышал. Немая картина чуть покороче, чем в последнем акте «Ревизора». И вдруг Юлия вильнула по-лисьи, подкатилась к господину ди­ректору, медово улыбаясь, взяла за пуговицу и, поигрывая ею, за­пела наивно-детским голоском:

-  Мы тут баловались немножко, Аким Александрович, шути­ли... и я вот... право... глупо получилось, я... в шарже изобразила вас. Дружески, поверьте... но вы же и сами любитель пошутить...

Боже мой, да разве можно обидеться на такую-то ласковую лиску. И Аким успокаивает ее, добродушно улыбаясь, он ведь ноне и сам в отличном расположении духа, можете даже, коли есть охота, продолжать, а он послушает.

-  Ну а коли нет,— сказал, посерьезнев,— тогда обрадую: по­лучена депеша. Завтра отправляемся в Тулу.

 

20

 

Прошло два года с небольшим, до отказа заполненных собы­тиями, испытаниями, дорожными неурядицами, когда в осеннюю пли весеннюю распутицу надолго застревали с фургонами в непро­лазной грязи. Случалось проезжать через охваченные голодом гу­бернии, от бескормицы пали две лошади. Особенно тяжко приходилось зимой, в неотапливаемом шапито: холод пробирает до костей, а тебе нужно, сбросив с плеч шубейку, выйти на промерз­ший манеж в открытом костюме и, приветливо улыбаясь, проде­лать свой номер.

А сколько за два года выпало неожиданных происшествий, вроде камышинского. По семейному преданию, в один из дней вы­дался такой силы снегопад, что брезентовый купол не выдержал тяжести и, разодранный на куски, рухнул вниз, прикрыв манеж, как саваном. Деревянный барабан цирка с местами, сбегающими горкой, превратился в огромную снежную воронку. Казалось, что не станет никаких человеческих сил вернуть к жизни погребен­ное под заносом. Вся цирковая семья взялась за лопаты. Краузе шутил: «Откапываем Помпею». Отвозили снег на санках, на ли­стах железа, на ковровых дорожках. Потом штопали, чинили бре­зентовую крышу. И сделали чудо: работу, которой хватило бы на несколько дней, выполнили в считанные часы. Было и радостное: женился Аким. Наездница Юлия, которая так всем полюбилась, стала госпожой директрисой. Краузе, по доброму соглашению с Никитиными, то отделялся на некоторое время, работал самостоя­тельно, то вновь примыкал к старым компаньонам.

Проколесив по захолустным уездам не то чтобы совсем бездо­ходно, но и не слишком разживисто, Никитины надумали масленную неделю отработать в Москве.

Было, конечно, страшновато. Ведь здесь, на Воздвиженке, уже действовал цирк, шикарный, теплый, которым, как знали Никити­ны, успешно руководил энергичный Гаэтано Чинизелли. И все-таки решили рискнуть. Тот цирк им не препона, он держится на иностранных артистах, и публика у них другая — купечество да аристократия. Никитины же ориентируются на простую празднично-гуляющую публику, уж ей-то братья сумеют потрафить, дадут зрелище свое, русское.

Аким Александрович прибыл в Москву загодя: разнюхать, что да как... Еще до публичных торгов выяснил, что тес в цене и по­тому постройка влетит в копеечку. Кинулся к подрядчикам — не знают ли где зданий, подлежащих сносу? Ответ был неутешите­лен: надобно подождать. Но ведь масленая-то не ждет... Стал уже с беспокойством колебаться: есть ли в таком разе смысл вообще идти на торга за место драться.

И опять, как тогда в Пензе, выручила смекалка: проходил по длинному ряду лубяных товаров на привозе и вдруг припомнил, что иногда балаганщики строили свои заведения из пластин луб­ка. Прошелся среди санных возков и раз и два и опытным глазом высмотрел степенного бородача-лубочника, с которым сторговался на поставку вязовых и частично липовых лубков. Теперь надле­жало выбрать участок: хорошее место — половина успеха.

Когда Петр прямо с вокзала явился на Девичье иоле и отыскал среди строительного шума, грохота и сумятицы брата, у того уже почти готов был барабан. (Экономя на досках, Никитины решили ставить лишь три ряда — для чистой публики, все остальные ме­ста стоячие за барьером.)

Масленичные гулянья на Девичьем поле собирали всю «про­стонародную» Москву: фабричный и ремесленный люд, лавочных сидельцев, амбарных, подмастерье, мелкое чиновничество, толпы огородников из окрестных деревень. И вся эта празднично оде­тая публика, шумная, хохочущая, румяная, лузгающая семечки, толпилась с утра до вечера перед пестрым входом в лубяной цирк братьев Никитиных, сплошь увешанный плакатами и зазывными картинками. Никитины давали по восемь-девять сеансов в день. И только последний, вечерний (уже по иной цене), шел в трех от­делениях. Хотя труппа к концу масленой совсем выбилась из сил, настроение было приподнятое: радовала солидная выручка.

И снова встал извечный для всех цыганствующих комедиантов вопрос — куда ехать дальше? На этот раз он был решен без особенных разногласий — двигаться к Саратову. Все рвались домой: без малого, почитай, три года не были. Тем паче что там девятого мая, в день Николы-чудотворца, зашумит, разольется, как Волга в половодье, трехнедельная Никольская ярмарка.

В Саратов приехали в конце апреля 1876 года. Аким Никитин положил семье наказ: в родном городе зарекомендовать себя с наилучшей стороны. Именно здесь наметил он в недалеком буду­щем поставить свой первый стационар: добротный, красивый, теп­лый. Потому и решил идти, что называется, ва-банк, напропалую. «Вложим все и возьмем много,— убеждал он братьев.— А ежели и «прогар», так под музыку, чтобы потом звон слышался несколько лет, до следующего приезда, более везучего». Вот почему не захо­тел начинать в николины дни: кто там в ярмарочной сутолоке обратит на них внимание. Нет, не на цыпочках войдут, а с трезво­ном— бум! Тра-ра-рах!

Строили цирк, не жались. Соответственно старинному присловию: «Все заложи, а себя покажи». Труппу подобрали, какую сюда еще не привозили: номер к номеру. Полностью заменили потре­панное Беранеково имущество: костюмы, униформу, ковры, дорож­ки, занавес, оборудование. И настолько заметно выделялась обнова, что скупой на похвалы «Саратовский листок» специально от­метил в рецензии, что вся обстановка выгодно отличается и не напоминает «собою гардеробы прежде бывших здесь некоторых цирков, в которых приходилось встречать довольно подержанные костюмы... Что касается лошадей, то они также не выглядят каки­ми-нибудь клячами, а сытые, красивые и хорошо приспособленные езде».

Та же газета в другой заметке выразила сожаление, что «цирк г.г. Никитиных пробудет здесь очень короткое время... побудь он подолее, он не переставал бы интересовать публику, тем более что это единственный в России цирк, директора которого — наши же саратовцы, что доказывает, что и в этом деле русаки нисколько не отстают от иностранцев. Поболее русских цирков, и мы избавимся от посещения наших городов иностранцами».

После сорока дней выступлений в переполненном цирке труппа Никитиных поднялась пароходом вверх по Волге и в конце июля начала гастроли в Симбирске. Самый боль­шой успех у местной публики выпал на долю Петра Никити­на, выступления которого стали «гвоздем» программы. 8 августа в свой бенефис Петр пообещал в афишах и летучках почтеннейшей симбирской публике употребить все «усилия, дабы доставить при­ятное развлечение бенефисным представлением». Семь раз появ­лялся в этот вечер на манеже бенефициант. Исполнял сценки на лошади, глотал шпаги, разыгрывал клоунское антре, баланси­ровал на ногах лестницу с юным партнером на вершине, пел куп­леты и танцевал — публика восторженно принимала даровитого артиста, такого искусного и обаятельного, так блеснувшего в са­мых различных цирковых амплуа.

Популярность Петра Никитина росла день ото дня. Симбирцы чуть ли не на руках носили своего любимца. Это не могло не льстить его взыгравшему актерскому самолюбию. Живой, общи­тельный, неизменно веселый, он притягивал к себе людей и сразу же становился душой компании. Особенно его любило офицерст­во. Двадцатитрехлетний Петр, войдя в силу, жизнь повел легкую, беззаботную: бражничал, буянил, а там и совсем завихрился...

Конфликт зрел исподволь. Еще задолго до Симбирска Петр и Дмитрий подступали к Акиму с требованием делить выручку на три части. Им не нужен какой-то там солидный цирк, заявляли братья, их вполне устраивает и тот, что есть. Аким же, окрылен­ный успехом, гнул свое: «Раздувать кадило...»

Скандал разыгрался вскоре после бенефиса. Дмитрий и Петр, настроенные воинственно, под хмельком, ввалились к брату.

-  Желаем,— сказал    Дмитрий, кривя губы,— потолковать   о деле.

Аким попытался отговориться шуткой, но его оборвали.

Ты это брось! Ты сказками нас не улещай! — Дмитрий рас­палял себя, произнося слова громче обычного, почти выкрики­вая.— Ты сказки побереги для тех, кто тебя не знает.

Не ко времени, сынок. Пойдем, Митя...

-  Погоди, мать! Объявляем тебе, Аким: больно у тебя про­екты агромадные, широко размахиваешься. А как денег коснет­ся, только одно и слышишь:  «в дело»,  «в дело»,  «на разжив»...

А весь свет все одно не захватишь.— Дмитрий раздраженно выкрикивает брату в лицо, что им уже обрыдло его скопидомство, что далее заедать свой век не позволит...

— Желаем сами распоряжаться своей наличностью,— запаль­чиво ввернул Петр.

-  Эх, Петя, Петя,— с грустью в голосе тихо сказал Аким.— Меть три коня, да нету тройки...— И уже деловитым тоном добавил: — Обсудим все утром.

И вдруг Дмитрий ударил кулаком по столу. Жалобно звякнула посуда. У матери от страха захолонуло сердце. Охваченный бе­шенством, Дмитрий орал, брызжа слюной и сверля брата ненави­дящими глазами:

Ты, сквалыга, хучь наизнанку вывернись, хучь весь язык источи на посулы, а денежки выложь! Выложь! — Угрожающе за­стучал он по столу.— До копейки выложь!

Аким поднялся со стула. Крылья его носа побелели. Глухо шмякнул об стол пухлый бумажник.

-  Серебро и медь у матери,— отчеканил он, нервически ища шляпу, и уже в дверях отрезал: — И поищите себе другого управ­ляющего...

Дмитрий и Петр сгоряча заявили, что отделяются, что будут самостоятельно вести дело. Однако в последнюю минуту Аким без труда уломал старшего. Петр же, храбрясь и подхлестывая свое самолюбие, забрал двух лошадей, комплект кукол, кое-что из рек­визита и ушел. Мать не захотела покидать любимца, надеясь в душе, что он, поостынув, вернется к своим. А разрыв-то оказался глубже. На целых три года развело братьев по сторонам; каждый из них глубоко переживал разобщенность.

Передо мной редкая групповая фотография, помеченная рукой Акима Никитина 1879 годом. В овальных медальонах, как тогда было модно,— снимок всей труппы цирка Никитиных, Двадцать один человек. Нет здесь только Петра. Следует чуть задержаться на этой полной драматизма странице биографии Никитиных.

Как жил Петр Никитин эти три года, как работал? Известно ли что-нибудь о том? Да, известно. Осталось свидетельство непосред­ственного участника его странствий — Ивана Афиногеиовича Зай­цева. В музее цирка и в музее Центрального театра кукол хранятся рукописные воспоминания Зайцева, потомственного цирково­го артиста, а в последние годы жизни петрушечника. «Мы стояли в городе с цирком-балаганом И. А. Никитина — от двух недель до месяца... Ездило нас шестнадцать человек артистов, шесть музы­кантов, пять человек технического персонала, из них один конюх и один реквизитор... Зимой балаган закрывался, и мы втроем - мать Никитина, я и шарманщик — отправлялись с театром марио­неток в низовья Волги».

Юлия Никитина, видя, как терзается муж разрывом с братом, разведала его местопребывание и съездила туда. Уговором ли, мольбой ли, а может, и добрым задушевным словом она вернула деверя к братьям. С этого времени начинается новый период их деятельности.

Счастливые оттого, что опять вместе, опять — сила-мощь, бра­тья Никитины, словно бы наверстывая упущенное, разом навали­лись, наддали и — полным ходом вперед, что твоя тройка, «бой­кая, необгонимая», воспетая Гоголем, несущаяся вперед так, что «летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих киби­ток... и косясь постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

В эти годы Никитины вынуждены были пускаться во все тяж­кие. Лишь бы иметь доход. В программах, афишах и газетных объявлениях тех лет встречаешь то некую «заклинательницу змей, красавицу креолку, танцующую с четырехметровым уда­вом», то «диких женщин из дагомейской колонии под предводи­тельством принцессы Гуммы», то выставку самых маленьких и красивых людей в мире, которая, как гласили объявления, «пока­зывалась в Петербурге, в Москве и во всех столицах Европы».

Акнму Никитину пришлось научиться составлять завлекатель­ную рекламу, не слишком-то заботясь, чтобы она строго соответ­ствовала фактам. Долгие годы в их цирке выступала «голландская артистка мисс Ван-Дер-Вельде». Однако, по рассказам, «иностран­ка» в недавнем прошлом — отчаянная одесская девчонка, дитя порта; ее подобрал директор провинциальных цирков Лар, нато­релый делец. Этот-то Пигмалион и превратил уличную Галатею в мисс. Броский иностранный псевдоним пристал к ней настолько прочно, что ее собственное имя уже забылось. В цирк братьев Ни­китиных она попала в самом начале карьеры. Не жалея красок, ее рекламировали как «королеву воздуха и воды», исполнительни­цу «сатанинского огненного полета или прыжка Мефистофеля и ад» (артистка прыгала из-под купола цирка с высоты 80 футов в небольшую яму, вырытую посреди манежа. Для пущего эффект поджигали керосин, налитый поверх воды, так что в момент прыж­ка брызги взметывались огненными снопами). В погоне за кассо­вым успехом директорам не приходилось быть слишком-то щепе­тильными...

Как-то в Костроме Аким Никитин прослышал о великане - лесном жителе. Шла молва, будто он появляется иногда на базаре. Народ дивится чудищу, ахает, судачит. Аким — нос по вет­ру— быстро смекнул: хорошо   бы   такого   показывать в манеже, добрая была бы приманка. Бойкие подручные Никитина привели к нему великана. Оказалось, и в самом деле живет в лесу, в шалаше. Разговаривали с детинушкой, вскидывая головы  (росту в нем 2 метра 45 сантиметров). Аким с поддакивателями долго уговаривал лесовика поступить к нему в артисты, а он никак не мог взять в толк, чего от него хотят.

Натаскивать новоиспеченного богатыря на атлетические пре­мудрости приставили Дмитрия, который показывал ему упражне­ния с гирями, втолковывал секрет, как рвать цепи и пробивать гвоздем, зажатым в кулаке, с одного удара вершковую доску... в афише его объявляли: «Силач великан, лесной дикий человек. Питается исключительно сырым мясом».

Беспокойные странствия этих лет вместили в себя и стычки с класть имущими, и кипение страстей, и новые распри между братьями. Но главным было — изматывающие поиски городов, где можно поставить цирк без риска прогореть.

 

БИТВА ЗА РУССКИЙ ЦИРК

1

 

Самая беспокойная пора для Никитиных — зимние месяцы. И не то было бедой, что под бязевым шапито у артистов зуб на зуб не попадал, а то, что публику не завлечь в холодный цирк. Строить же помещение с печами, с засыпными стенами им, толь­ко-только встающим на ноги, слишком начетисто. Единственный путь — перекочевывать в теплые края.

Однако во всех губернских городах юга обосновались зарубеж­ные содержатели цирка, среди которых наиболее прочно осели то­гда в России Карл Велле, братья Годфруа и Вильгельм Сур — вы­бей-ка их оттуда.

Иностранные артисты издавна находили в России радушный прием. Знаменитые клоуны братья Фрателлини, проработавшие в наших городах целых одиннадцать лет, скажут: «Русский зри­тель— самый чудесный ценитель цирка в мире». Да, Россия для чужеземных циркистов и впрямь была золотоносной жилой. Вот почему они изо всех сил цеплялись за крупные города, вот почему с такой изобретательностью пресекали всякую попытку посяг­нуть на их материальные интересы.

В этой ситуации у братьев Никитиных оставалось только два выхода: либо смириться, довольствуясь уездными городишками, либо выйти на поле брани — умереть или победить. И братья Ни­китины поднялись против алчных чужеземцев, захвативших зре­лищный рынок. Они были первыми из русских предпринимателей, кто энергично атаковал позиции иностранных цирковладельцев. В сущности, это была битва за то, чтобы русский флаг развевался на русской же крепости.

 

2

 

«Мы, несколько инженеров, были пионерами в долголетней борьбе с иностранным засильем на южных заводах»,— читаем в воспоминаниях знаменитого металлурга, академика, Героя Социа­листического Труда М. А. Павлова. Хотя сказанное относится к годам более поздним, тем не менее картина, нарисованная акаде­миком, была характерной для общего положения в царской Рос­сии.

С «иностранным засильем», о котором мы только что прочита­ли, боролись едва ли не на всех участках русской жизни. Войну против него вели русские ученые — сперва Ломоносов, потом Бутлеров, затем Столетов. Сражались с «раболепством барства перед всем иностранным», по выражению поэта-революционера Огаре­ва, и наши деятели музыки. Сражение начал М. И. Глинка, кото­рый смело выступил против господствовавшей тогда в музыкаль­ном искусстве России моды на творения западных композиторов и создал русскую национальную музыку народно-реалистическо­го характера. Духовным преемником Глинки стала «Новая рус­ская музыкальная школа», известная также под названием «Могу­чей кучки». Распространялась эта битва и на книгопечатное дело, которое издавна находилось в руках иноземцев. На арену издательской деятельности вышла целая плеяда талантливых, по словам Куприна, «витязей книги».

В том же русле протекала и борьба за русский цирк.

Битва велась за крупные города, в которых можно ставить цирк, за публику, за ее внимание к искусству русских артистов, за общественное мнение, а главное — за то, чтобы утвердить на манеже национальный характер циркового искусства.

Этим, однако, проблема борьбы с иноземными поставщиками зрелищ не ограничивалась. Она была гораздо шире и многогран­нее и имела первостепенное значение для истории отечественного цирка, а в более широком смысле и для национальной культуры. И потому хотелось бы рассмотреть ее на нескольких уровнях: со­циальном, экономическом, художественном и, возможно, даже нравственном. Такой историко-проблемный подход позволит глуб­же уяснить общественную значимость этого сражения и увидеть его историческую масштабность.

Социально-экономические условия, которые господствовали в царской России, являлись благодатной почвой для опустошитель­ной эксплуатации иноземцами монополизированного ими зрелищ­ного рынка.

Не допуская русских цирковладельцев в большие города, Суры, Годфруа и Велле наносили им не только экономический ущерб, но и — что существеннее — сдерживали развитие нацио­нального предпринимательства. А кроме того, ущемляли становле­ние наших артистических сил, притупляя их творческое самосозна­ние. И это, пожалуй, было главным социально-нравственным уроном зарождающемуся отечественному цирку.

Ради собственных корыстных интересов варяги цирковой аре­ны не брезговали и низкопробным зрелищем, диктовали нашей публике свои вкусы, не всегда безупречные, и тем самым наноси­ли явный ущерб ее эстетическому развитию.

Вообще говоря, образ мыслей и образ действия этих импреса­рио, прикативших в Россию с целью наживы, был по самой своей сути хищническим.

Не гнушались антрепренеры с иностранными паспортами ни мошенничества, ни изощренных афер, ни подлогов, ни спекуля­ции. Основным же методом деятельности циничных стяжателей, наторелых в конкурентной борьбе, был подкуп должностных лиц—без взятки ни шагу. Корыстолюбцы добавляли свою каплю яда в моральное растление общества.

Таковым в основном был социальный и нравственный облик противника, с которым вступали в смертельную схватку храбрые русские ратоборцы.

Само собой разумеется, что борьбу за национальный цирк од­ним Никитиным без сподвижников было бы не выиграть. На флангах столь же смело и решительно отстаивали интересы сооте­чественников товарищи по оружию: семейство даровитых, разно­сторонних артистов Федосеевских, замечательные канатоходцы Егор Васильев и Федор Молодцов, династии Филатовых, Ивано­вых, первоклассные наездники Гавриил Полтавцев, Николай Коз­лов, Ксения Гунгорова, акробаты братья Красуцкие, жонглеры М. и К. Пащенко, эквилибрист Степан Степанов (настоящая фа­милия Кривошеий), атлет Павел Ступин. Своей неповторимой са­мобытностью дарования, своим высоким мастерством они помо­гали успешно состязаться с иноземцами и прочно закреплять за русскими плацдармы на цирковом поприще.

Расправляли крылья для больших полетов клоуны-дрессиров­щики Анатолий и Владимир Дуровы, определившие на долгие годы вперед своеобразный путь развития клоунады, резко отличной от исполняемой заезжими комедиантами, тесно связанной с русской действительностью. По тому же пути пошли Матвей Бекетов, Лав­рентий Селяхин, Сергей Кристов.

В провинции стали возникать цирки, содержателями которых были русские. Одними из первых выбились в директора артисты Николай Васильевич Тюрин. Василий Трофимович Соболевский, Петр Ильич Орлов, Евдоким Захарович Панкратов — собранные, энергичные, наделенные организаторскими способностями. На протяжении долгих лет они успешно вели дела, смело отстаивая свои позиции в борьбе с иностранцами.

Борьба за русский цирк приобретала характер определенного историко-соцнального процесса. Этот процесс активизировался и творческим вкладом последователей Никитиных — одаренных ма­стеров арены.

Эстафета социальных и художественных завоеваний передава­лась одним актерским поколением другому. Ее подхватят цирко­вые семейства Альперовых, Афанасьевых, Бондаренко, Гурских, Ковригиных, Павловых, Лавровых, Соболевских, Сосиных, Старичковых, Юровых; громко заявят о себе талантливый дрессиров­щик Иван Мельников, клоуны М. Высокинский, Д. Бабушкин, И. Брыкин, В. Камбуров, братья Костанди, из рук которых эстафету обличительного смеха, направленного против мракобесия и тирании, примет будущий корифей советского цирка, его гордость и слава Виталий Лазаренко.

 

3

 

Трое суток мчал Аким Никитин до сытой Одессы, а вышел из канцелярии градоначальника огорошенный известием: «Место арендовано господином Годфруа...» Матерь божья, и тут сгорело. Ну прямо наваждение какое-то. Заколдованный круг: куда ни сунься, все уже занято, все арендовано. Верно Брукс говорил: без крупы кашу не сваришь, без денег контракт не подпишешь. Учил же, учил тебя, дурня: первое дело — связи. Ищи, как белый гриб в лесу ищут, через кого связи установить...

Вконец расстроенный, он бродил по улицам, как медведь-ша­тун по зимнему лесу, ничего не видел, никого не замечал, целиком погружен в свои невеселые думы. И что за напасть! Одни злоклю­чения. И прошлый раз даром промыкался двенадцать дней: спер­ва в Полтаву, оттуда в Кременчуг, затем ни с чем в Екатеринослав, и дальше с тем же результатом: Александровская, Кривой Рог, Херсон, Николаев — и всюду не солоно хлебавши... Куда же теперь? Податься на Кавказ? Места, что и говорить, подходящие, одно скверно: Годфруа и там окопались. Зубами держатся. Сыз­нова в Новороссийск? Ну нет! Сыты. Три года назад вот так же искали места на зимний сезон. Город Новороссийск оказался не занят. Приехали, договорились, поставили шапптон. В первые же три дня взяли три приличных сбора, а на четвертый беда и при­ключилась. А ведь предупреждали знающие люди: обходи сторо­ной эту чертову дыру... В полдень ни с того ни с сего такая тьма сделалась, что Юлька даже лампу зажгла в фургоне. И вдруг на­летел чудовищной силы ветер. Фургон с грохотом опрокинуло, лампа — на пол, от разлившегося керосина вспыхнул пожар. Это счастье, что Юлюшка не растерялась и, несмотря на то, что фур­гон волочило по земле, сумела одеялами да подушками сбить огонь. Когда все улеглось, когда выбрались из фургона, потирая синяки да ушибы, то увидели, каких дел натворил этот осатанелый ураган. Шапитон вырвало с корнем, словно те деревья, что валя­лись повсюду вперемежку с телеграфными столбами и снесенны­ми крышами. Превращенный в бесформенную груду, он был отне­сен на несколько десятков сажен; клочья брезента жалко трепы­хались на ветру, как лохмотья на нищем. Ребенка артистки Сорокиной нашли только на следующий день... Одна из лошадей-— жеребец Улан запутался шеей в ремнях и чуть не удушился. Фуру и телеги утянуло к берегу моря... На возмещение убытков не хватило всего заработанного в первые три дня.

Мальчишка-газетчик сунул ему под нос «Одесский листок» и бойко выкрикнул: «Читайте, господин хороший,—убийство же­ны и любовника на почве ревности. Не оторвешься!..» Никитин отвел руку шустряги — тут самому впору застрелиться...

«Куда же, куда же?..» — соображал он, сидя на скамейке воз­ле какого-то окраинного домишки и внимательно разглядывая карту железных дорог — неразлучную спутницу, бережно подкле­енную на марлю. Он изучал ее вершок за вершком в поисках ка­кой-нибудь зацепки для своего изворотливого ума. Измаил, Тирас­поль, Рыбница... Все не то, не то...

Он посчитал за лучшее воротиться домой, передохнуть и снова двинуться уже по другой ветке. Неожиданно с высокого берега ему открылось море. Море Никитин видел впервые. По тропке, петляющей между дачными заборами, он спустился к берегу. «Не больно-то любезно встречаешь гостей. Как и город твой»,— поду­мал Аким, отходя назад и вытирая платком забрызганное лицо.

Море, шумно кипя и пенясь, люто набрасывалось на берег и в бессильной злобе грызло камни... Нет, сейчас ему не это клокота­ние, а водная гладь нужна, вон как Фукудзава Сайсю, знакомый японский артист, говаривал: ум должен быть спокоен, как глад­кая поверхность воды. Тогда, словно в зеркале, правильно отра­зятся все предметы.

И тут Никитин почувствовал, как сильно проголодался. Одна­ко ресторан, который встретился на пути, он миновал, отыскивая кухмистерскую, где цены ниже: в его кровь прочно вошло пра­вило экономить каждый грош.

Когда вплотную приближаешься к исследованию жизни и творчества какого-либо большого мастера, когда погрузишься в архивный материал, а особенно когда начнешь беседовать с совре­менниками своих героев или читать о них в мемуарах, то снова и снова обнаруживаешь — сколько же легенд напластовалось на славном имени! Не миновали этого и Никитины. Одна из легенд как раз об этом — о прижимистости. Будто была у Акима Никити­на старая деревянная ложка, сломанная уже и якобы собственно­ручно сшитая им суровыми нитками. С ложкой той он не расста­вался, носил якобы за голенищем сапога...

В кухмистерской, дожидаясь, когда принесут еду, Никитин, как ни голоден был, а привычке своей не изменил, всегдашнюю наблюдательность не ослабил. Ничто не ускользало от его вни­мания.

Дохлебывая щи, он вдруг услышал: за соседним столиком про­изнесли имя Годфруа. Что такое? Аким насторожился. Долетали обрывки фраз: «...обскакал конкурентов...», «...а уж после Сева­стополя братья Годфруа...» Севастополь... О нем Никитин уже на­слышан — вести о пожарах в цирковых зданиях распространяются среди артистов с телеграфной быстротой. В огне погибло все имущество Годфруа и много лошадей. Никитины тогда решили: ну все! Больше не поднимутся. Но нет, плохо знаете Жана-Бати­ста Годфруа.

Теперь Никитин весь внимание. О чем толкуют эти двое по­жилых мужчин, кто они? Их стол не ломился от яств: перед ними только чашечки с кофе. У того, что сказал про Севастополь, были пышные, седые бакенбарды; по-стариковски жилистая шея жалко торчала из большого стоячего воротничка, сюртук изрядно потерт, и рукава уже пообтерхались. Второй мужчина — толстячок со сверкающей лысиной,— обращаясь к собеседнику, назвал его Ми­хаилом Феликсовичем. Никитин повторил это имя про себя: так он делал, когда требовалось закрепить что-то в памяти.

Надо познакомиться. Но как это сделать надежней? Подсесть за их столик?.. Прислать через официанта бутылку вина?.. Оба варианта тут же отмел. Будь они в подпитии... Впрочем, он сам разыграет из себя добродушного выпивоху. Этот путь самый ближний.

И вот спектакль начался. Аким уже подшофе. Пьяненький взор его блуждает по залу. И вдруг их глаза — его и Михаила Фе­ликсовича — встретились.

-  Михаил Феликсович, голуба вы мой! — радостно запел он с раскинутыми руками. И тотчас подсел к нему со своим стулом. Улыбающееся лицо гуляки сияло добродушием.— Вот уж рад так рад. Сколько же мы не виделись-то, а?

-  Э-э, простите, бога ради, по что-то не...

-  Ну как же не помнить! Бог ты мой, да запрошлым годом знакомили нас господин Годфруа... Ну, припомните, вы еще тогда сказали: «Очень приятно, господин Никитин». Никитин — это моя фамилия. Аким Александрович Никитин,— представился он собе­седнику Михаила Феликсовича.— Извольте, напомню еще: с гос­подином Годфруа я имел дело по фуражной части... Овес, сено, жмых...  Вы еще, любезный Михаил Феликсович, изволили ска­зать: «Очень приятно...» И вы тогда, прошу прощения, мне очень понравились...

Никитин подозвал официанта и заказал вина...

-  Нет, нет,— запротестовал Михаил Феликсович.— Мне нель­зя. Даже глотка нельзя...

Саратовский плут огорченно вздохнул: какая досада... и мах­нул официанту — отменяется. Он знал: главное в такой ситуа­ции — не дать опомниться и скорее завладеть вниманием, расска­зав какую-нибудь интересную историю. На эту наживку кто не клюнет...

С ходу сымпровизировать душещипательную байку Акиму ни­чего не стоило. Вот и сейчас доверительным тоном плел он кружева затейливого рассказа о том, как только что обмишурился в Борисоглебске с большой партией фуража, попав на удочку кра­сивой аферистки... Говорил он о своих передрягах так занятно, с такой подкупающей искренностью выворачивал себя наизнанку и подсмеивался над собой, что к концу рассказа, похоже, вполне расположил слушателей в свою пользу...

Тут же за столом, продолжая беседовать, Аким ловко вызнал, что господин с бакенбардами — прямой потомок вице-адмирала Де Рибаса. Лысый не замедлил пояснить почтительным топом:

  Когда-то Михаил Феликсович состояли в должности...

  Вот это уж зря,— заскромничал тот.

  Отнюдь не зря, дорогой Михаил Феликсович, быть редак­тором не всякому даровала судьба.

С пьяненьким простодушием Никитин полюбопытствовал у лысого:

   Вы изволили сказать «когда-то». Ну а нонешний-то день?, С ответом ие замедлили:

- Ныне Михаил Феликсович заведуют городской библиоте­кою.

«Место, видать, не больн-то доходное»,— подумал Аким и за­ключил: тем лучше, быстрей согласится.

На улицу он вышел вместе со своими новыми знакомцами. Прощаясь с хмельной сердечностью, сказал Дерибасу (так стала писаться фамилия Де Рнбас), что желал бы встретиться завтра, и, придав своей интонации оттенок загадочности, добавил: есть некоторое дельце...

На следующий день, как было условлено, встретились на Ни­колаевском бульваре в семь вечера. Дерибас, видимо, достаточно заинтригованный — какое такое дельце имеется до него у госпо­дина фуражира? — был на этот раз более словоохотлив. Вызвался показать здешние достопримечательности. Они увидят развалины крепости Ходжибея, каковую взял штурмом его славный предок Осип Михайлович Де Рибас.

  Событие сие имело быть,— школярски    пояснял    бывший редактор,— четырнадцатого сентября одна тысяча семьсот восемь­десят девятого года. В этом кровопролитном сражении захвачено в качестве трофеев: двенадцать пушек, двадцать две бочки поро­ху, восемь сотен ядер. И пленен сам Ахмет-паша.

После созерцания величественных развалин бывшей турецкой твердыни Михаил Феликсович вывел его на многолюдную улицу.

По этим же самым местам бродил Никитин вчера, ничего не видя, а теперь к нему вернулась его зоркость. Поражало обилие шикарных витрин, заваленных дразнящими товарами. А вывесок-то, вывесок...

При такой конкуренции не переплюнешь соседа, так и сыт не будешь... Вот и в цирковом деле, давно ли всем хватало и все было тихо. А нынче... Глотку готовы друг другу перегрызть. Губернских городов, в каких можно продержаться сезон, не прибавилось, а конкуренты наезжают и наезжают. Да все клыкастые...

Размышления Никитина прервал торжественный баритон Де­рибаса:

  Извольте    полюбоваться:   наша   красавица,   несравненная Дерибасовская. Названа в честь моего предка вице-адмирала Оси­па Михайловича Де Рибаса,— пустился он велеречиво распростра­няться о заслугах и чинах пращура, испанца по происхождению и   неаполитанца по месту жительства, приглашенного   Екатери­ной II на российскую бранную службу.— Рескриптом от двадцать седьмого мая одна тысяча семьсот девяносто четвертого года,— затверженно вещал библиотекарь,— императрица повелевала побе­дителю Ахмет-папш устроить на месте старого Ходжибея военную гавань, а також торговую пристань для купеческих судов. Вот так, собственно, и был заложен фундамент сего города, нареченного Одессой.

Все это, конечно, интересно и поучительно — пища для любо­знательного ума, но его, Акима, сейчас занимает другое — Годфруа. О нем и надобно вызнать как можно более. Коль ведешь войну, первым делом собери сведения о противнике.

- Годфруа, говорите? — переспросил Дерибас. Ну что он может сообщить о нем? В общем, не так уж и много. В Одессе он выплыл сразу же, как только закончилась Крымская кампания. Тогда я, еще молодой человек, состоял простым сотрудником «Журнала д'Одесса». О чем только не приходилось писать! Даже о цирке. Как сейчас помню свою статью о гаерах, они были из бывших военных, как, впрочем, и вся остальная труппа. Да, так вот гаеры такие, знаете ли, отпускали скабрезные шуточки, что просто уши вяли. Пришлось сделать публичное замечание: госпо­да, не оскорбляйте слуха одесситов, среди них, было бы вам изве­стно, многие знают по-французски.

Никитин предложил: не выпить ли по чашечке кофе? С удо­вольствием, поддержал Дерибас и направил его к ближайшей ве­ранде: кафе под открытым небом встречались тут на каждом шагу.

  Годфруа показал себя человеком весьма ловким: он умуд­рился развернуть здесь колоссальное дело...— Дерибаса явно вос­хищали предпринимательские таланты француза.— Не знаю, так это пли пет, но на афиши своп он всегда ставил крупными литера­ми: «Шталмейстер конюшни Наполеона III».

  Того самого,— ввернул Никитин,— что   затеял   эту   войну.

  Доподлинно верно,— согласился Дерибас, отпивая малень­кими глотками кофе по-турецки.— И посмотрите, как находчиво воспользовался распродажей военного имущества. В Одессу это­го добра навезли видимо-невидимо со всего Крыма...

Михаил Феликсович рассказал, что среди имущества особенно много брезента, доставленного из Евпатории. Господину Никити­ну, безусловно, известно, что в Евпатории высадился десант со­юзников — пятьдесят тысяч человек для осады Севастополя — це­лый палаточный городок... Этот брезент и скупил шталмейстер-ловкач, скупил чуть ли не даром... И заказал сшить из него до­вольно большой шапитон, говорили, что вмещал полторы тысячи человек... Так же по дешевке приобрел много лошадей и фура­жа — это уже по вашей части,— одарил он собеседника любезной улыбкой.— Знающие люди рассказывали, что запасся кормом на несколько лет...

- Свой цирк Годфруа поставил на бойком месте: возле баш­ни с часами... Ах да, вы же человек нездешний... это тут... у ста­рого базара, в конце Александровского проспекта. На открытии - об этом я тоже писал — присутствовало все начальство города. В третьем отделении, как помнится, шла военная пантомима, до­вольно недурственно разыгранная. Номера были преимуществен­но конные. Я еще все удивлялся, каким образом успели подгото­вить в столь короткий срок. Может, и впрямь шталмейстер импе­раторской конюшни мастак по конному делу... В особенности отличались в программе девицы из семейства Годфруа. И прежде всего старшая дочь хозяина, Мария. Не сказать красавица, но что касательно до наездничества,— Дерибас восхищенно зацокал язы­ком,— тут прямо-таки богиня!..—Он отодвинул на край круглого мраморного столика пустую чашечку.— Дело у Годфруа было по­ставлено с размахом. Так же широко раздаться было под силу од­ному лишь господину Суру. Но тот... простите...— Дерибас сму­щенно откашлялся в кулак,— человек, мягко говоря, с душком... С каким душком?.. Ну как сказать... ничем не побрезгует.

В памяти Никитина возникла массивная голова Вильгельма Сура в низко надвинутом на лоб черном котелке, из-под полей которого хищно посверкивал ястребиный глаз, и даже не весь глаз, а какая-то половинка его, ибо до самого переносья упала гу­стая тень... Было это в конце прошлой осени. Цирк Сура только что начал сезон в Екатеринодаре, куда он, Аким, вот так же при­катил в надежде арендовать место, да был опережен этим проны­рой. По своему обыкновению, остался посмотреть программу,— как же упустить случай разведать силы противника! Увидеть на манеже хозяина не рассчитывал, знал, что тот артистом никогда не был. И вдруг, незадолго до начала, возле ложи губернатора воз­никла крупная, полноватая фигура. «Никак, сам?.. Да, он,— сразу же решил Аким.— Так вот ты каков, Вильгельм Сур...» В чертах его лица читались заносчивость и самодовольство! Вспомнилось, как друг-приятель Петра, острослов Сашка Федосеевский, скаламбурил о Вильгельме: «Этого, говорит, на белый свет принес не аист клюве, а коршун в когтях...»

А Дерибас тем временем продолжал рассказывать: в последние годы ему редко случается бывать в цирке, а тогда по роду службы журналистской приходилось смотреть все программы. Семейство Годфруа наезжает в Одессу довольно часто. Тут у них нечто вро­де зимней квартиры. Склад—имущество хранить — арендован. На его, Дерибаса, глазах более чем за двадцать лет семья Год­фруа росла и распадалась. На второй год Жан-Батист выписал из Франции брата Луи, наездника весьма искусного, он тут блистал... Сделался совладельцем. На вывеске стали писать: «Французский цирк братьев Годфруа». Мария из мадемуазель превратилась в мадам. Господину Никитину, вероятно, известно, что она обручи­лась с негром, тоже наездником, если не ошибается, Вильямсом Куком. Впоследствии они отделились от родителей и вели дело самостоятельно. Года три назад приезжали в Одессу, но успеха не имели, несмотря на то, что программа была приличной. Публика бойкотировала ее цирк. По городу ходили слухи, а дыма, как изве­стно, без огня не бывает, будто она жестоко истязает учеников и лошадей, а этого одесситы не терпят.

О крутом нраве Марии Годфруа Никитин уже наслышан. Вез­десущий Саша Федосеевский, одно время работавший у ее отца, пожимал плечами — и как только согласуется в одном лице: фе­номенальная наездница и кнутобой, экстра-класс на лошади и лю­тый зверь на репетициях.

Дерибас продолжал. Но вот когда тут появляется со своим цирком сам папаша — аншлаги... Познакомились они с господи­ном директором в библиотеке. Годфруа оказался человеком начи­танным. Менять книги присылал редко, чаще сам заглядывал, ему, видимо, нравилось потолковать о том, о сем, об истории Одес­сы, о свежем французском романе, в особенности интересовался новинками по конному делу. Специально для него он, Дерибас, выписывал из Франции, из Англии и Германии... Вот и теперь — приедет, непременно наведается.

Аким дал выговориться книжной душе, а затем приступил к осуществлению своего плана: склонить этого старожила Одессы, хорошо осведомленного обо всей ее внутренней жизни, быть полез­ным братьям Никитиным. И надо-то два-три письма в год о цир­ковых новостях. Сперва решил размягчить собеседника, польстив его патриотическому чувству. По первости саратовский хват ска­зал восторженным тоном, что почитает за честь бывать в сем го­роде, прекраснее коего сыщется ли еще в целом свете. А чтобы придать своим словам больше весу, Никитин подозрительно огля­нулся — не слышит ли кто? — и зашептал заговорщицки:

— Откроюсь вам, любезный Михал Феликсыч, решаюсь на это не иначе как по причине абсолютнейшей веры в вашу порядоч­ность. Нет-нет,— пресек он поползновение Дерибаса поскромни­чать,— не возражайте! Так подсказывает мне сердце. А я привык доверять ему... Так вот... -в ближайшее время помышляю попы­тать счастья на стезе антрепренерства: хочу начать собственное дело...

Он пустился завлекательно расписвтвать выгоды, какие сулит сие предприятие, ежели, конечно, вести его с умом. И далее па-мекнул многозначительным тоном, что-де не исключено привле­чение и его, господина Дерибаса, в качестве компаниона... А по­скольку первым городом, где намечено открыть цирк, избрана Одесса, то участие глубокоуважаемого Михал Феликсыча с его ис­ключительным умом и знаниями может сыграть решающую роль.

Уже в поезде, восстанавливая в памяти, чем были заполнены эти двое суток, Никитин отметил: познакомился с Дерибасом, лич­ностью, безусловно, полезной. Второе: узнал много нового о Год-фруа. И третье, самое, почитай, важное: склонил своего «компа­ниона» регулярно снабжать сведениями обо всех приездах в Одес­су цирковых трупп, о сроках их работы и о самих содержателях цирка.

Вообще говоря, вербовать ходатаев для исполнения самых раз­личных поручений было правилом Акима, которому он оставался верным всю свою жизнь. Стоит полистать подшивки газет за те годы или взять в руки старые афиши и программки, в которых Ни­китины помещали объявления о продаже здания цирка на слом, о сдаче внаем буфета при цирке, как увидишь.в них приписку: «...обращаться к такому-то...» У него был нюх на людей, которым можно довериться, которые добросовестно будут выполнять лю­бые его задания. Промашки случались крайне редко.

Подобным образом Аким Никитин нашел и договорился со многими порученцами, как сказали бы сегодня, в большинстве гу­бернских городов Центральной России, Крыма и Закавказья. А вот Сибирь и Урал в круг деловых интересов Никитиных-предприни­мателей не входили пи тогда, ни в будущем, так же, впрочем, как и Петербург.

Но Петербург лишь до поры.

 

4

 

Юлия глубоко переживала мужнины неудачи: опять ни с чем воротился — все места расхватаны чужеземцами... И за что такое невезение! И ладанка не помогла.

Ладанку эту для Акима они произвели со свекровью. Перед его отъездом Арина Ивановна сходила на реку и в тихой завод, нарвала русалочьих цветов. А лепестки, шепча молитву, помести­ла в бархатный мешочек, сшитый ее, Юлии, руками. Надевая сыпу на шею талисман на черном шелковом шнуре, велела снохе: «Почитай заговор-то, почитай на путь-дорогу...»

И Юлия по ее научению стала нараспев творить причет:

  Спрячу я тебя, Одолень-трава, у ретивого сердца, во всем пути и во всей дороженьке...— И уже другим, домашним голосом сказала мужу: — Ой, слушай, повторяй за мной.— И продолжала медленно, выжидая, когда и он произнесет то же самое: — Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяною росою, утираюсь солнцем, облекаюсь облаками, опоясываюсь   чистыми   звездами. Одолень-трава! Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, скверно-* го не мыслили. Отгони ты чародея, ябедника. Одолень-трава! Одо­лей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые..,

Юлия обняла мужа: «С богом, родной». Поцеловала в щеку и пошла проводить до самого вокзала. «Ну, храни тебя Богородица своим святым покровом».

А когда он приехал и еще только в дверях показался, она уже все поняла — не вступилась Одолеиь-трава... Юлия, с болью глядя на изможденное лицо мужа, глубоко вздохнула.

Митька опять истерику закатил:

  Чего было мотаться! Только зря общие деньги транжирить. Надо бросать это дело к чертовой матери!..

   И сызнова по балаганам, так, да?

  А хоть бы и так. Чем плохо?

Аким возбужденно зашагал по комнате.

  Тебя слушать, только злиться. А ты подумал, что ждало нас в той жизни, чего бы мы там добились? Не думал? Тогда я скажу: так бы и прозябали по вонючим ярмаркам. Вон как Федо-сеевские — получше нашего артисты, а так ни с чем и остались, В балагане тебя артисты как называли? Хозяин. А тут — госпо­дин директор. Разница есть?.. Там — по бездорожью плутать, тут, с цирком, мы на большак вышли. Да ты пойми, Митька, ведь ты же умный человек...

Юлия подавила улыбку: это он-то?.. Царица небесная, просто смешно. Ну и дипломат... Впрочем, это такое дело... Скажи самому последнему дурню: «Ты же умный» — и он примет как должное, Аким подошел к младшему, сдавил его плечо и заглянул в глаза,

  И ты, Петро, возьми в толк: разве в балагане ты сможешь полет свой репетировать? А наездничество? Лишь тут, в цирке, до­ведешь до конца все задуманное.

   Все равно,— Петр упрямо повел плечом,— они сильнее нас. •— Сильнее не они, а мы. И все права за нами. Мы в своем

доме, они — в чужом. Только мы, Петя, пока что беднее их.

-  Нету у  нас  выхода,  нету! — снова взорвался  Дмитрий.— И не морочь нам голову своими баснями!

Матерь божья, опять сцепились, опять крик! Чтобы не слы­шать свары, Юлия ушла в дальний конец флигеля — на кухню. «Нету выхода»... А может, он и нрав... Порой ей и самой кажет­ся, что нету, что плетью обуха не перешибить. К чему эта борь­ба, к чему пустая трата сил. Как-то она уже высказала мужу эту мысль: зачем зря лезть на рожон, не лучше ли смириться...

-  Нет, Юля, не будет этого. И заметь: своего все одно до­бьюсь!

И она знала: неудачи лишь азартят его... Знала также и то, что, даже всеми покинутый, он все равно один шел бы тем же са­мым путем... А только уйди Аким, и русский цирк, в таких муках рожденный, кончится... Ои нет, не кончится. Аким не даст погас­нуть этому огню, один будет раздувать костер. Ведь он до та­кой степени одержим своим делом, что отними его — вмиг за­чахнет.

Неожиданно ей пришло на ум: а случись и впрямь Акиму выйти из дела, что сталось бы с братьями? Без него они... чего уж там — беспомощные птенцы. Ну, Петр-то, положим, не пропадет: такие артисты без контрактов не сидят. А вот Митька-тюря...

Юлия прислушалась: из гостиной доносился теперь уже ров­ный голос мужа. Она вернулась туда. Аким доказывал братьям: нельзя им без южных городов, никак нельзя. И надобно старать­ся выкуривать оттуда Суров да Годфруа. А что пока их бьют, так это только к лучшему. Бьют — значит, учат. А за ученье, сами знают, платить надобно. Даром, что ли, говорят: за одного битого трех небитых дают и то не берут. Она соглашалась с мужем: да, правильно, с такой программой, как сейчас у них, сунуться в Киев или, скажем, в Тифлис — только дело испортить.

Аким сказал убежденно, что к прежней жизни возврата нет! Только вперед! А мы от первых же неудач и в панику.

-  Вот увидите,— повеселевший Аким сел между братьями,— мы еще покроем его туза нашим козырем. Погодите, погодите, придет время, и мы пошлем Вильгельмишку:  «А ну-ка, слышь, смотайся-ка за пивком для братьев Никитиных...»

Уже потом, за полночь, в постели, он положил ее голову себе на плечо, как она любила и как уже редко бывало в последнее время, и говорил тихим, ровным голосом о планах своих, о сле­дующей поездке и снова, в который уже раз, о деньгах — без них врага не одолеть! Ведь тут все продается и все покупается. И у кого мошна больше, тот и прав. А с их жаАкими грошами высоко не прыгнешь. «Я же хочу, голуба моя, нестись во весь дух впе­ред, а не подскакивать, как стреноженная лошадь».

Ей ли неизвестно, что, даже молясь богу, прося у небесных сил заступничества, в глубине души он все равно надеется лишь на одного себя. И будет биться с врагами из последней мочи. Истечет кровью, а не сдастся.

 

5

 

Соперничая друг с другом, иноземцы изо всех сил стремились затмить конкурентов, превзойти их ослепительностью своих прог­рамм, изобретательностью и яркостью афиш.

Вчерашние балаганщики отлично понимали, что представление у Годфруа и Сура богаче и пышнее, чем у них. Перевес пока что на стороне противника, а посему все помыслы направил Аким на одно — как и где разжиться лишним рублем.

Только выручка от представлений мало что изменит. Уж это-то ему известно доподлинно, ибо умел считать деньги. Нужен какой-то иной источник дохода. И не один.

Неотвязные размышления привели его к некоторым решениям, которые со временем да вкупе принесут явный прибыток. Ну вот хоть бы комиссионные, или куртаж, как в то время говорили, ко­торый стал брать с артистов за то, что обстряпывал контракты в Различные зрелищные заведения,— тут уж миндальничать не при­ходится, ведь и с них самих когда-то брали, дело-то из самых разобычных. Или приобретенный недавно «Зоотроп».

О «Зоотропе» Никитины узнали от Иогана Самуэля Якова Сининского, шведского подданного, который давно уже обосновался в России. Запомним это имя. По воле слепой судьбы, как тогда было принято говорить, Аким Никитин будет связан впо­следствии с этим человеком родственными узами — женится на его дочери. Но до этого еще далеко. А в ту пору содержатель «Выс­тавки картин и всевозможных чудес» расположился со своим шпитоном на территории шумной Ильинской ярмарки в Полтаве, поблизости от цирка Никитиных.

Сохранилось множество документов, относящихся к Сининским, документы эти дают полное представление о личности главы семейства и его деятельности. Относительно последней сразу же скажем: была она незавидной. Со своим жалким промыслом Сининский кочевал из одного заштатного городишки в другой, влача полунищенское существование. Надо полагать, что на родине у себя он не мог рассчитывать и на такое, иначе что же могло удерживать его здесь... Человек общительный, Сининский помимо с моей выставки занимался мелким маклерством, совершал мизер­ные сделки, посредничал в купле-продаже, в брачных делах. Иоган Самуэль Яков принадлежал к той категории бесправных, но неуто­мимо предприимчивых неудачников, населявших дореволюцион­ную Россию, которых называли «людьми воздуха».

Сининский познакомился с Никитиными и даже сумел распо­ложить их в свою пользу — было в нем что-то привлекательное. Швед зачастил к братьям, а в один из дней пожаловался с груст­ной улыбкой: копии с картин мало привлекают людей. Вот если бы ему «Зоотроп» выписать из Лондона, другое дело, тут бы еще потягались... А что за штука такая этот самый «Зоотроп»? О, за­мечательная новинка! Машина, картины живые демонстрировать, англичанин Хорнер изобрел. А какие же, интересно, картины? Сюжетов у них много: балерина танцует, акробаты выступают, конные скачки, цветок на наших глазах распускается. Ну и все в таком же духе. Прошлой осенью видел он подобный в Санкт-Пе­тербурге — прима-люкс! — публика валом валит. Ну а коли так, и выписали бы себе. О, сейчас это ему не по средствам. А дорого ли стоит тот «Зоотроп»? В общем, четыреста-пятьсот рублей. Но он оправдает себя менее чем за полгода.

Человек осторожный и дотошный, Аким Никитин изучил ка­талог, справки навел об этом самом Самуэле, присмотрелся, как тот дела свои ведет, а затем сладился с будущим тестем на следую­щих условиях: Никитины дают деньги, Сининский выписывает «Зоотроп» и демонстрирует его в своей палатке, разъезжая вместе с ними, за что получает двадцать пять процентов от сбора. Но при­том непременное условие: кассирша и билеты будут их, Никити­ных.

«Зоотроп» оправдал себя. Одержимый неотступной страстью к накоплению средств, Аким отваживался на поступки, которые иначе как отчаянными не назовешь.

Вездесущему Акиму стало известно, что некий воздухоплава­тель разрекламировал прыжок на парашюте с воздушного шара и — вдруг передумал. Вот этот-то шар, лежавший без дела в Ниж­нем Новгороде, Аким и использовал, чтобы привлечь к своему бе­нефису больше публики. Скажем прямо, чтобы решиться на такое, одного бесстрашия мало, нужна еще из ряда вон выходящая от­вага. И еще надо было обладать абсолютной уверенностью в себе, ведь на такой высоте начинает действовать инстинкт самосохра­нения. Мышцы деревенеют, и лишь огромнейшим усилием воли возможно преодолеть страх и заставить себя выполнять гимнасти­ческие упражнения.

Юлия пыталась отговорить мужа — зачем играть со смертью! Но разве его переубедишь! И только Петр не охал — ничего не случится.

Проделав в поднебесье свои трюки, Аким уселся на трапецию и начал разбрасывать летучки с приглашением посетить бенефис отважного гимнаста-воздухоплавателя. Было весело глядеть на стайки квадратиков, парящих в небе; они неторопливо устремля­лись к земле, где их ловили протянутыми руками.

Неугомонный предприниматель нашел и еще один источник дохода — катание детей на пони. Каким счастьем загораются дет­ские глазенки, когда случится сесть верхом даже на неприглядно­го ослика, а тут — маленькие красавицы лошадки...

Дмитрий уж на что натура безразличная, а и он одобрил нов­шество — абы капало... Между прочим, в этом самом капании и его, Дмитрия, немалая доля: вон какие сборы делает борьба с быком!

Разузнав где-то секрет — как эту животину повалить набок, Аким однажды в Кишиневе жарким полднем привел на цирковой двор пожилого молдаванина, который держал на привязи черного быка с длинными рогами и сильной натруженной ярмом шеей. Бык могуч и норовист. «Почти андалузской породы!» — заметил Краузе. Аким с места в карьер потребовал от Дмитрия: «А ну-ка, по­пробуй потренируйся...» Первые же попытки показали, что дело это не из простых. Бык оказался существом норовистым — никак не давал ухватить себя за рога, мотал головой, отбегал, а когда незадачливый борец уж чересчур досаждал — бросался на него, воинственно наклонив голову.

На зрелище с напряжением взирала вся труппа, подавали реп­лики, насмешничали, шарахались на забор, когда рассерженное четвероногое устремлялось в их сторону. Наконец-то самолюбиво­му Дмитрию, доведенному насмешками до дикой ярости, удалось крепко ухватить животину за рога. Петька закричал «ура-а!». Все были очень довольны, кроме быка: он вдруг с такой силой мот-пул шеей, что злополучный «тореадор» отлетел к самым воротам... Бык носился по двору, высоко вскидывая зад, и бодался... Юлия притащила полкаравая и, ласково приговаривая, стала кормить эту недотрогу хлебом.

-  А теперь давай сызнова,— приказал Аким. Дмитрий огрызнулся:

-  Сам бы взял да и попробовал.— Однако начал изо всех сил, как объяснял брат, выкручивать правый рог, одновременно зава­ливая эту неподатливую громадину набок.

С того дня, облаченный в красную атласную рубаху с подло­женными плечами и ватной грудью, он стал проделывать этот шумно рекламируемый номер в каждом новом городе. Изобрета­тельный Аким умел выдаивать из этой скотины полные сборы с помощью новых придуманных им фортелей. Ну вот, к примеру, по городу развешиваются кричащие афиши, которые приглашают местных силачей схватиться с чистокровным андалузским быком. ГЗыходи любой. Победителю — сто рублей премии. И опять цирк ломится от публики. Но попробуй свали его, коль секрета не .шаешь да еще специально разъяренного (перед выходом быка кормили хлебом, смоченным в водке).

А того более публики собирает афиша, обещающая невиданное зрелище — убивание быка. Штука эта уж больно не по нутру Юлии. Но разве Акима переспоришь. Заладил: «В нашем положе­нии ничем брезговать не приходится»...

Тот злополучный выход Дмитрий уж не забудет. В конце программы объявили: «Знаменитый атлет-силач господин Ники­тин!» Оркестр заиграл туш. Дмитрий, сильно волнуясь, почти в трансе, вышел на манеж, весь напыжась, и важно раскланялся. Следом два униформиста вывели животное. Шпрех торжественно объявил:

— Внимание, внимание! Сейчас господин Никитин будут уби­вать сего быка ударом кулака!

Раздались дружные хлопки. Пока Дмитрий подворачивал рука­ва, униформисты, растянув цепь от узды, расступились по сторо­нам. Силач не вдруг бросился вершить свое страшное дело, а спер­ва приноравливался, как бы это ненадежнее нанести смертель­ный удар, заходил то слева, то справа, как показывал Аким, а по­том решительно устремился вперед и изо всей силы ударил живо­тину по лбу. Бык не шелохнулся, только исподлобья недоуменно поглядел на человека. По рядам прокатился шумок. Третью по­пытку Дмитрий делал уже под свист и улюлюканье всего цирка: «Мазурики!», «Деньги назад!» Казалось, вот-вот все кинутся на атлета, не оправдавшего их лучших ожидании.

С большим трудом директору цирка удалось утихоми­рить буйствующую толпу. Приподняв афишный лист, Аким, об­лаченный во фрак, заявил, что никакого обмана нету, здесь ясно сказано: не убьет, а будет убивать. Вот он и пытался. Но, к со­жалению, на этот раз не вышло. Бык оказался живучим... Ожив­ленно переговариваясь и смеясь, публика стала расходиться.

С того раза «убивать» быка они решались только в самых за­штатных городишках, как, впрочем, и показывать другие шарла­танские, в сущности говоря, номера: «Отрубание головы» или «Людоед с островов Полинезии», в котором ему, Дмитрию, прихо­дится изображать дикаря и мазать все тело жженой пробкой, а потом с остервенением набрасываться на какого-нибудь подгуляв­шего зрителя, храбро вызвавшегося быть съеденным на глазах почтенной публики, при этом людоеду надлежало так укусить пьяницу, чтобы тот сбежал с манежа. А вот к номеру «Живой труп», в котором его закапывают в гробу посреди манежа в зара­нее вырытую яму, он, в общем-то, терпим, хотя, конечно, нахо­диться под землей не сладко, зато трюк не такой откровенно мазурнический.

Как-то раз Петру предложили приобрести у владельца паноп­тикума, уезжающего домой, в Чехию, все его добро: зеркала для «Говорящей головы», аквариум «Живую русалку» показывать, паутину, искусно сплетенную,—«Женщина-паук» на ней работает. Вообще-то, дорого запросили, но все равно надобно брать, не то перехватят. Аким же сделал вид, будто все это их мало интере­сует.

  Смотри — упустим.

  Никуда, Петя, ему от нас не деться. Я все разведал. Придет да еще попросит: возьмите Христа ради за полцены.

И ведь прав оказался. Теперь вот возимся, налаживаем с Краузе купленное, производим к делу. Через шесть дней, с 14 сен­тября, на Крестовоздвиженской ярмарке будет стоять у нас шапитон, карусель, «Кривые зеркала» и вдобавок еще паноптикум. И там же детишек будем катать на поньках в новеньких экипажиках. Вот как раздуваем кадило. А то ли еще будет!

А вот Юлии нашей все это не по вкусу. Ну ладно, говорит, на пони катать, хоть удовольствие детишкам, а демонстрировать всех этих гадких пауков — ни в какие, говорит, ворота. Как, говорит, не понять, что это просто позор. Уж как только не урезонивал Аким жену: «Пойми, это же временно, чтобы окрепнуть». Нет, знай свое: «Позор!», «Мерзость!»

 

6

 

Целых девять лет «Французский цирк братьев Годфруа» не встречал сколько-нибудь серьезной конкуренции в городах благо­датного юга России. Но вот на пятки им стал наступать антрепре­нер из Пруссии Вильгельм Сур, человек авантюрного склада и дерзкой хватки.

Жан-Батист Годфруа поделился с братом Луи своими трево­гами: с этим вампиром шутки плохи, ам! — и проглотил... Ну, мо­жет, проглотить не проглотит, а крови попьет предостаточно. Та­кие вероломные типы разве перед чем-нибудь остановятся. Рас­сказывали, что у себя на родине его подручные, и глазом не моргнув, отправили к праотцам конкурента, который мешал ему... Быть может, как-нибудь мирно сговориться с канальей?

И вот Жан-Батист посылает своего управляющего Иониди на переговоры с немцем.

— Передадите ему мои слова: месье Годфруа, мол, глубоко сожалеет, что затрагиваются жизненные интересы друг друга. Происходит это исключительно по причине нашей разобщенности: каждый сам по себе. Не выгоднее ли, мол, действовать согласо­ванно.

Вскоре парламентер привез ответ: герр Сур не против перего­воров. Условились, что местом встречи будет Харьков. Договари­вающиеся стороны поселились в гостинице «Углич».

В результате двухдневных жарких дебатов в густом табачном дыму, который клубился по гостиничному «люксу», словно на поле боя, заправилам циркового дела удалось составить коалицию и по­делить как говорят дипломаты, сферы влияния. Отныне Годфруа не смеет претендовать на города Сура, а тот—вторгаться «во владения» французов. И только было договор стал входить в силу, как в лагере союзников затрубили тревогу: у крепостных стен по­лнился неприятель. Донесли, что это какие-то братья Никитины. Никитины? Кто такие?

В том, что чужеземцы знать не знали о начинающих предпри­нимателях, ничего удивительного не было. Пока Русский цирк разъезжал по уездным городкам, его просто не замечали, точно так же, как и владельцев балаганов,— мало ли их кочует с яр­марки на ярмарку. Разве эти жалкие комедианты — помеха со­лидным предприятиям...

Но когда стало известно, что Никитины выступают в Нижнем Новгороде, содержатели тех самых солидных предприятий вспо­лошились. Начали выяснять: кто такие? Откуда взялись? Вскоре Годфруа узнали, что Никитины добились места на зимний сезон не где-нибудь, а в «их» Баку. Иониди снова помчался к Суру, и снова союзники встретились в гостинице «Углич», снова была опорожнена целая батарея бутылок, которые стояли по всему но­меру, точно гильзы расстрелянных снарядов... Однако на этот раз они съехались не дебатировать, а разрабатывать совместный план боевых действии против этих назойливых балаганщиков.

Вильгельм Сур поделился с соратником собранной информа­цией: оказывается, верховодит там у них рыжеволосый Иохим. Мужлан, понимаете ли, неотесанный, однако хитер, как десять лисиц сразу. Так вот если бы этого обера... того... ну, понимаете... то вражеская армия лишилась бы полководца и полностью была бы деморализована.

Сур прочитал в растерянных глазах партнера, что столь реши­тельные меры его просто напугали. И дьявол с ним! Слизняк не­счастный! Бабник! И пусть катится ко всем чертям! Он, Виль­гельм, знает, что ему делать.

С иными мыслями уезжал из Харькова Годфруа. Суровские раз­бойничьи замашки вызывали в нем отвращение. Сегодня подстре­лит рыжего лиса, а завтра... что ему стоит начать охоту и на фран­цузского конкурента... От такого держись подальше!

 

7

 

— Ну хорошо,— раздраженно возразила мужу Мария Годфруа.— А что бы ты делал, скажи, если бы ночью на темной улице на тебя наставили нож? А?

Вильяме усмехнулся в седеющие усы:   ну   это уж слишком.

  Я ведь только сказал, что им тоже надо зарабатывать на кусок хлеба.

Ты не виляй! — через плечо парировала  Мария, водя по кругу манежа отдыхающую лошадь.— Не виляй, а ответь.

   Нет, Мери, это нечестная игра.

Мужеподобное,  некрасивое лицо наездницы скривилось гри­масой гнева, она хлестнула по воздуху плетью.

  Это я нечестная? Знаешь что...— Она сердито сунула узду подоспевшему конюху, а сама направилась к барьеру и уперлась об него сильной, с крупной ляжкой ногой, обтянутой серым трико. Она стояла, сжав колено пальцами, как раз против мужа и отца, которые сидели во втором ряду.— Так вот я скажу: если бы наста­вили нож, у тебя было бы только два выхода — отдать кошелек или попытаться защитить свое добро силой! — Последнее слово она выкрикнула и, рубанув в сердцах плеткой по барьеру, ушла.

Вильямсу был неприятен этот разговор — зачем затеяли... Под его матово-шоколадным лбом шла напряженная работа мысли. Он вовсе не собирался защищать этих братьев Никитиных, что они ему. Да и что он знает о них? Почти ничего. Ну, правда, в поза­прошлом году довелось посмотреть в Сызрани их представление. Ему всегда интересны другие наездники, школа какая, какой класс, какие трюки, есть ли новинки. Кое-что в их программе ему тогда определенно поправилось. Наездница... эта... Ну... О дьявол, никак не научится запоминать русские имена... Джулли, вот. По их значит Юлия. Очень мила, очень... Конечно, не Мери, Мери - уникум, зато собой до чего же хороша... И какая грация.... Даже на столичном манеже не потерялась бы... Потом этот... Питер, Петр, куда нашему Луи до него... Как полетчик этот русский даст ему десять очков форы. Первое что — дистанция. Трапэ от трапэ за милю. Для таких полетов без сетки нужен огромный кураж. К тому же красив и смел как дьявол... Неплох и в качестве наезд­ника. Запомнилось, что очень много смешил русский клоун, кото­рый имел на манеже народный тип... Но в этом он, Вильяме, не очень-то разбирается. Еще бросилось тогда в глаза, что у Никити­ных все представление шло очень слаженно, живо, весело, раз-два и дальше... Вот это была действительно новинка. Он рассказал тестю о своем впечатлении, и тот захотел увидеть это собственны­ми глазами. А потом стал насаждать этот стиль и у себя... Словом, лично он, Вильяме, против этих Никитиных ничего не имеет. С малых лет ему выпало жить среди немцев, итальянцев, чехов, румын, русских. И жена у него, у негра, француженка. Ну и что такого...

Нет, не может попять Мери или не хочет, что те же самые Ни­китины находятся у себя дома, а мы — гости. А гости должны знать приличия. И если тебя посадили за стол — не набрасывайся на еду, не жадничай, имей совесть... И уж во всяком случае, не обижаться, если хозяева тоже хотят есть и садятся за тот же стол...

«Ах, Мери, Мери... что-то с тобой творится в последнее время: раздражительна, груба...» Он уже устал от ее гневных вспышек. На любом готова злость сорвать. В ярости себя не помнит; даже отец, уж на что души не чает в своей Марии, а и тот стал одерги­вать: «Уймись, бешеная!» И с ним, с мужем, до чего же сурова. И прежде-то ласками не отличалась, а ныне и вовсе — лед. А он так напротив: бурлит пылкая африканская кровь, требует своего... Засматриваться начал на каждую юбку...

Годфруа-отцу мысль дочери показалась занятной. Он отки­нулся, положив вытянутые руки на спинку кресла, и подумал: «Но имеется еще и третий вариант — договориться с конкурентом, перехитрить его...»

Пройдет немного времени, и Жан-Батист попытается осущест­вить свой третий вариант.

 

8

 

Управляющий Французского цирка грек-полиглот Иониди слыл в профессиональной среде первостатейным щеголем. На голове цилиндр, на ногах белые, только что входящие в моду гетры, в зубах неизменная сигара. Во вторник хозяин послал его к рус­ским, поручив непременно убедить их вожака встретиться с гос­подином Годфруа по важному вопросу. А в случае, спросят: «По какому именно?» — отвечайте, не знаю, но намекнуть намекните, речь, мол, о каком-то обоюдно выгодном деле...

В четверг он вернулся из вояжа и, стягивая с рук лайковые перчатки лимонного цвета, весело отчитывался: ну до чего же твердый орешек этот ваш Аким Александрович — еле-еле раз­грыз... Билет на поезд, как месье и наказывал, прислан ему. Бон­боньерка супруге — милейшая, знаете ли, особа — преподнесена от дирекции Французского цирка. Послезавтра встречаю его на вокзале с вечерним поездом и везу прямо туда...

От Новочеркасска, где работали в тот сезон Никитины, до Рос­това-на-Дону — давней фортеции Годфруа — езды несколько ча­сов. Выехали налегке, лишь с маленьким баулом. Всю дорогу Дмит­рий, оторванный от привычной обстановки, тягостно маялся. Мыс­ли нескладно ворочались в его массивной голове с густой шевелю­рой темно-каштанового цвета, мысли эти были тяжелыми, как двухпудовые гири, которыми работал. Хотя он и не из тех, кто любит попусту язык почесать, по бывает, прямо-таки нестерпимо хочется перемолвиться с кем-нибудь словечком, успехами погордиться. Так разве при Акиме позволишь себе такое — сразу же цыкнет: «Опять расхвастался, дуролом чертов...» С чужими не по­говори, а сам, хоть и рядом, молчит как сыч. Ну можно бы и не о себе потолковать. О том у них издавна повелось — едешь ли чугункой, на пароходе ли плывешь — ни одной душе о себе ни слова. Можно бы пошутить, «а иначе скучно жить на этом осквер­ненном глобусе»... Вот еще тоже привязалось откуда-то выраже­ние... Аким, поди, обмозговывает, как этого самого Годфруа во­круг пальца обвести. Но, видать, будет не просто. Об нем чего только не рассказывали... Взять хоть бы Ровны, цирк у него там сгорел: артисты остались без куска хлеба, кинулись к нему на квартиру, а его и след простыл. Ни с кем не рассчитался. Потому Аким и осторожничал, ежели, говорит, у него до нас пропозиция имеется, так пускай сам и явится. А тот чернявый франт: «Пой­мите, глубокоуважаемый Аким Алексаныч, господин Годфруа не могут, они нездоровы». Шоколад Юльке приволок... А она, вишь, как сообразила: чует, говорит, мое сердце что-то недоброе... Пус­кай Митенька тоже поедет, мало ли что... Он у нас все-таки силач. Эти люди, Аким, на все способные. И напомнила про Журавлева, про его конец под конскими копытами конкурентом...

...Когда вышли из вагона, Аким перехватил взгляд управляю­щего Французского цирка, который удивленно таращился на Дмитрия. «Без старшего брата я не предпринимаю в серьезном деле ни одного шага...— объяснил Аким.— Везите нас к господину Годфруа...».

В легких дрожках, рассчитанных всего лишь на двоих седоков, было бы не уместиться, но Иониди быстро нашелся: отпустил ку­чера, а сам, как был в цилиндре, сел на его место.

Дорога оказалась не ближней. Дмитрия смущало, что уже смер­кается, а они едут куда-то в сторону от центра города мимо от­дельных деревянных домиков дачного типа, мимо оград. Время от времени в просветах между деревьями тускло поблескивали поло­сы воды. Река Дон, видать, сообразил Дмитрий. Да, так и есть... Теперь они уже ехали по-над берегом, пустынным и темным - южные ночи надвигаются внезапно. А тут еще заморосил против­ный, колючий дождишко. Дмитрий пожалел, что не прихватил свою гуттаперчевую накидку. Куда везет, холера его возьми... Ежели за делом, на кой ляд в такую глушь забираться... Что-то тут не так... Ему уже стали мерещиться всякие страхи; за каждым кустом таилась опасность: вот-вот выскочат семеро молодцов с но­жами... Или пальнут из-за дерева: бах — и нету... Недаром Юлька беду чуяла...

Лошадь с трусцы перешла на шаг, стала отфыркиваться, как это делают многие из них перед домом, потом завернула вправо, и дорогу неожиданно преградили железные ворота с двумя фонарями на столбах. Из калитки вышел старик в тулупе, вскинул гла­за на цилиндр и пошел открывать ворота. Иониди передал лошадь старику и повел их куда-то по тускло освещенной аллее.

Дмитрий ступал по-звериному настороженный, уши, глаза — все в нем напряглось до предела, все изготовилось к отпору: он нащупал в кармане свинцовый кистенек. Брат строго спросил у провожатого — куда они идут? — и тот пустился вдруг в открове­ния: владелица этой дачи — вдова состоятельного коммерсанта, фамилию называть необязательно. Дама с большим шармом. Ну да в этом они сейчас и сами убедятся. Любительница лошадей. На этой почве, в общем-то, и сблизилась с нашим месье: он давал ей уроки верховой езды.

Они проходили мимо беседок, скамеек, ротонд. И вдруг впереди на фоне реки — большой, ярко освещенный дом с балконами и за­тейливыми башенками; огромные, незанавешенные венецианские окна расстелили по дорожкам и клумбам золотые покрывала. Из дома доносились мелодичные звуки. «На клавесине»,— определил Дмитрий, наделенный хорошим музыкальным слухом. Все его страхи как рукой сняло.

Провожатый не преувеличил — хозяйка и впрямь была обворожительна: встретила их как самых дорогих гостей, каждого назвала по имени, отчеству, что немало удивило Дмитрия. Гляди какую ля фаму защучил... Чуть тронутое увяданием, но все еще красивое, с мягкими чертами, лицо ее светилось радушием. Незаметно возникшая горничная в белом переднике и кружевной на­колке учтиво забрала головные уборы гостей и баул из рук Дмит­рия. Приветливо улыбаясь, хозяйка предложила прибывшим: не угодно ли будет с дороги принять ванну, это так хорошо освежает и замечательно снимает усталость. Дмитрии школярски спросил у брата глазами — как быть? Но тот в столь же обходительных вы­ражениях ответствовал милой даме, что они премного благодарны, однако же принуждены покорнейше просить принять отказ от лю­безного предложения.

Управляющий широко распахнул перед ними двери в гости­ную; не без смущения ступал Дмитрий по огромному — от стенки до стенки — серебристому ковру. В таких роскошных апартамен­тах ему случалось бывать, только когда развозил билеты на свои бенефисы по домам богачей — ненавистное всем Никитиным заня­тие.

Из боковой двери вышел мужчина лет шестидесяти, выше сред­него роста, по-военному прямой — подобран и жилист; мужчина опирался на палочку. Дмитрий пожирал вошедшего глазами: глад­ко выбритое лицо с молодцевато закрученными усиками было му­жественным и строгим. Еще не седая голова аккуратно причесана, в зубах сигара. На пальцах перстни. Мужик еще в силе...

Француз улыбнулся гостям не столь широко и радушно, как его пассия, но достаточно вежливо, улыбнулся с сознанием соб­ственного достоинства. Извинился, что не смог лично приехать в Новочеркасск, хотя желание было велико, кивнул на трость: рев­матизм военных лет...

По-русски Годфруа изъяснялся довольно хорошо. Лишь легкий акцент да мелкие обаятельные неточности выдавали в нем иност­ранца.

  Господа,— произнесла хозяйка   дома,   приветливо   улыба­ясь,— коль скоро все вы из мира циркового искусства, то вам, по­лагаю, это слово будет близко...— Она сделала паузу и с той же улыбкой оглядела мужчин.— Объявляю   программу   встречи. Се­годня на все деловые разговоры властью... да-да, властью... но не столько правительницы дома, сколько властью женщины,— повер­нула она в сторону Никитиных свое привлекательное, ухоженное личико.— и, учтите, единственной среди лас, накладываю запрет. Вот так, господа. Сегодня день... вернее, вечер отдыха... Будем ужинать. Возникнет желание — перекинемся в картишки, а нет — помузицируем, словом, развлечемся...

Она царила и за ужином и после него, сумев сделать этот ве­чер необыкновенно приятным и веселым.

За полночь горничная наказала садовнику отвести господ Никитиных в гостевой флигель. «Там вам будет удобно,— вежливо сказала она, обращаясь к представительному Дмитрию.— Спокой­но почивать!..»

Когда они остались одни, Аким под легким хмелем сказал, снимая с себя пиджак:

- Знатно было обставлено. С толком... Одно дело, понимаешь ли, разговор был бы в цирке или, скажем, в гостинице, и совсем другое — тут... в этаком-то тереме да у этакой-то хозяйки в гос­тях... Да-а-а, ничего не скажешь, отменный режиссер господин Годфруа. Ну-ну, поглядим, как оформит второе отделение своей пантомимы...

Утром, после завтрака, какого Дмитрию не случалось еще ни разу получать, Годфруа — свежевыбрит, надушен, весь энергия и воля — сказал, откидывая салфетку на стол:

  Ну что же... Поговорим?    Светлана Аркадьевна,— продол­жил Годфруа, сдержанно улыбаясь,— любезно предоставила в на­ше распоряжение свой кабинет.— Он подошел к ней, все так же опираясь на трость, и галантно поцеловал руку.— Мерси, мадам. Прошу, господа...— И ввел их в просторную комнату.

Первое, что бросилось в глаза, после того как управляющий распахнул шторы,— огромное, во всю стену окно с видом на реку. Дон струился под ними в солнечных бликах, словно весь расшитый серебряными блестками.

Господа,— сказал директор Французского цирка, садясь за стол и приглашая жестом гостей последовать его примеру.— В де­ловых переговорах — начало всегда самое трудное. Вам, уважае­мый Аким Александрович, безусловно, это известно.— Он подо­двинул к нему коробку с сигарами, учтиво открыв крышку.

Аким прикурил от спички, поднесенной Годфруа, и, продолжая его мысль, сказал:

-  Господин Годфруа, как всегда, прав. Начать и впрямь очень трудно. Когда в Одессе лет пять назад я вел переговоры с вашей светлостью...— Тут черные густые брови Годфруа удивленно вски­нулись.— Не удивляйтесь, разговор был... как бы сказать... мыс­ленный, понятно, да?.. Так вот, начать этот разговор мне было трудно до чрезвычайного... Никитины были тогда бедными и...

-  Ну-ну-ну...— прервал собеседника Годфруа с понимающей улыбкой.— Не будем, как говорят    русские,    ворошить старое... Будем думать не назад, а вперед. Думать вперед во всех смыслах выгоднее. Разговор будет серьезно,— веско сказал Годфруа.— Вре­мя очень, очень стало трудно. Конкуренция колоссальный. Каж­дый город надо брать штурмом, как Наполеон Бонапарт брал Аркольский мост. Судите сами: приезжает мой управляющий Киев... Идет канцелярия градоначальника: «Кто-кто, говорите? Француз­ский цирк Годфруа? Как же, знаем-знаем. Лошадки — прима, на­ездницы — люкс, дрессировка — экстра.   Сожалеем,   но место за господином Суром». О, дьявол!   Тогда   мой   управляющий   едет Симферополь. Но, пардон, там тоже контракт с господином Суром на три года. Чувствуете,   опять это проклятое «но»!.. «Но» — это герр Сур. «Но» — это Луи Сулье, тоже, как мы: Франция... «Но» — это Чинизелли — Италия... «Но» — это...

  Братья Никитины — Россия...— весело   влепил   Аким. Все рассмеялись.— Что поделать, Никитины вынуждены портить вам кровь. Нету, понимаете ли, иного выхода: кто — кого.

  Браво, браво!.. Рассуждает господин Никитин замечатель­но! Именно: «кто — кого»... Настоящая конкурентная война. И все, как на войне: разведка — контрразведка, подкоп — контрподкоп, военная хитрость — контрхитрость... Уважаю,   когда откровенно. Честная игра — моя... как это сказать по-русски?.. Правило...

Вечером, уже в Новочеркасске, Дмитрий передавал домочад­цам подробности переговоров. (Аким из Ростова поехал в Пяти­горск.)

  А после этого француз и говорит: моя разведка много об вас узнала. Да я, говорит, и сам чувствую, вы, Аким Алексаныч, человек порядочный. И потому, значит, предлагаю заключить со­глашение.

Какое такое соглашение? — подозрительным тоном спроси­ла Юлия.

— Понимаешь, компанию, говорит, обоюдную составим. У но­тариуса, все будет честь по чести...

-  Это что же, вроде акционерного общества?

Нет, Петя, не акционерное. Он толковал про товарищество. При такой конкуренции, говорит, в одиночку невозможно. Объеди­ним, говорит, наши силы и будем работать на равных. И никаким, говорит, подземным ходом нас тогда не возьмешь... Наш, говорит, цирк был бы самый крупный в России... А вообще-то сказать, му­жик он не дурак. Рассуждает вполне здраво... Не знаю, мне понра­вился... И собой видный,— взглянули бы, какая краля втюрилась. Миллионерша! Все отдала...

-  Ой, Митька, от тебя сдохнуть можно... Да ты не кралю рас­писывай, на кой она нам, что Аким-то ему?

-  Аким ему, Петя... Ну-у-у, Аким наш дпплома-а-ат... Вопрос, говорит, сурьезный. Тут надобно все в толк взять, взвесить. А тот: «Да, конечно, конечно, подумайте, посоветуйтесь...» На том, пони­маете, и разошлись. А уж после Аким вот этак показал и говорит: «А вот ему... Мы впряжемся в хомут, а вожжи у кого? Да у него в лайковых перчатках. Соображаешь?»

 

9

 

Когда задували северные ветры, Петру Никитину становилось не по себе. «Холодов дядя вообще не переносил: в детстве настудил­ся»,— рассказывал его племянник Николай Никитин.

Домашние уже знали: в такой день Петруша постарается не выходить на улицу, и, стало быть, надобно пожарче натопить печи...

Сидя перед огнем на низенькой скамеечке, Петр читал «Деяния апостолов». За стенами порывисто шуршал ветер, а тут—благо­дать божья... Начало смеркаться, и он подумал: надо бы лампу за­жечь, но в этот момент из сеней послышались голоса. Петр прислу­шался: кто бы это? Оказалось — Саня Федосеевский. Этому завсег­да рад.

Вы что же, братцы, на самого Сура замахнулись? — с порога выпалил Александр своим вечно насмешливым тоном.

   Откуда знаешь?

  Аким твой сказал. Мать честная, да этот Сур еще и не таких проглатывал.

Ничего страшного,— беспечно  отмахнулся  Петр,  подвигая приятелю стул.

Ой, Петька, гляди. Это такая шельма — не приведи господь! Уж мы-то его знаем...

И Александр, чуть пришепетывая по своей привычке, рассказал, как его отец, поднакопив деньжат, открыл на масленой свой цирк в Херсоне. Дела пошли неплохо — работай да радуйся. Так нет, Суру неймется: какие-то Федосеевские увели город из-под носа. Не быть тому. Вот и подмазал, гадина, полицмейстера, и тот запретил представления под предлогом, что клоуны с манежа кра­молу говорили... Так-то вот!.. С превеликими трудностями начали в Полтаве.

-  И там сгорел наш батя, как швед... Субботу и воскресенье отыграли, а в ночь на понедельник суровские ухари и спалили нас. Сам знаешь, хитрое ли дело: плеснул в темноте керосину на стены, чиркнул спичку — и вся недолга. За полночь барабанят в ставни: «Федосеевский! Цирк горит!» Прибежали... Куда там, все в огне. Ничего не спасли... И уж больше отец так и не поднялся. И при­шлось, понимаешь, к нему же, к Суру, и наниматься. Так, пред­ставь, взял, как великую милость сделал...

Вот там-то семья Федосеевских, по словам Александра, и по­нагляделась на суровские безобразия. Петру было интересно — да и полезно — слушать о противнике, о его лисьих повадках, о де­тях, которых, оказывается, у него четверо от разных жен.

   Вот ты давеча сказал:  «Ничего страшного». То-то и оно, Петя, что Вильгельма не знаешь... Да погоди, ты сперва... послу­шай...

Петр знал за другом слабость: заговорит — не остановишь. А ему и самому не терпелось порассказать любопытнейшие вещи из читаемой сейчас книги. Ну, например, как окончил свои дни Иуда Искариотский. Вот послушай, до чего же занятно. На те, зна­чит, тридцать сребреников, что получил за свою подлость, он, слышь, купил себе кусок пашни. Заживу, думает, теперь на славу. Собрался хлеб сеять. И вдруг — кара небесная на его голову. Так, понимаешь, и рухнул наземь. Рухнул, да на две половинки и рас­кололся.

   Из одной половинки Вильгельм Сур получился, из другой — Годфруа...— разом сострил Федосеевский, вновь позабавив отзыв­чивого на юмор Петра.

В прихожей послышался шум: Дмитрий внес в комнату какой-то тяжелый сверток, а следом вошел Аким.

-  Об чем разговор, господа артисты?

  Да вот втолковываю Фоме неверующему, какие фортеля вы­кидывает герр Сур.

-  Интересно, интересно...— О фортелях Аким Никитин готов слушать день и ночь. Он пододвинул свой стул к Федосеевскому.— Так какие же фортеля?

-  Ну вот, скажем, соберет в самом лучшем ресторане шикар­ный банкет. Стол ломится от закусок. А за столом только избран­ные: сливки общества, словом. И вот в самый разгар ужина входитего управляющий и со всякими там «прошу милостиво простить» вот этак склоняется к уху хозяина...

Хороший актер, Саия Федосеевскип представлял всю сцену в лицах, меняя интонации и тембр голоса, выразительно мимируя. Распространяться перед такими слушателями ему явно в удо­вольствие.

  А управляющий, к слову сказать, тоже плут из плутов... Но­мер этот у них давно срепетирован, они его чуть не в каждом горо­де проворачивают... И вот слушайте дальше. Впльгельм вдруг сде­лается серьезным и спрашивает: «А видел Альберт?»  Альберт — это старший сын его, мастак по конной части. «А как же. как же, видели и сказали: «Прима. Упустить эту лошадь нельзя ни в коем случае...» Сур обращается к гостям, дескать, прошу прощения, дело важное, не терпит отлагательств. И опять к управляющему: «Поче­му так дорого?» — «Дешевле не отдают»...— «Ну  ладно,  берите». И вот, значит, достает из кармана книжку и начинает выписывать чек. «Нет-нет, господин Сур, банк уже закрыт. Только наличны­ми»...— «Тогда возьмете утром».— «Невозможно. Только сейчас.,. Карточный, понимаете ли, проигрыш. Отыграться хотят»... И тут, мать ты моя, как этот герр заерзает на стуле, наличность пересчи­тывает,  языком  досадливо  цокает.   Дочка   Марта  интересуется: «В чем дело, папа? Что случилось?» Все гости уже перестали раз­говаривать, слушают. «Понимаешь,   детка,   какая   неприятность: лошадь замечательная продается, орловский рысак, а банк уже за­крыт». Ну стоит ли беспокоиться из-за такого пустяка... Это на выхвалку кто-нибудь из гостей-ухажеров, уже под хмельком. Почту за честь одолжить. Вот только деньги, к сожалению, дома. Ну, это не беда. Наш кучер — он тут у подъезда дежурит — мигом отвезет туда и обратно. Ну и вот, значит, доставит тот денежки, дочери в благодарностях рассыпаются, а папаша корчит благородного, чек выписывает. Ну что вы, что вы... Я и так верю. На слово... А у Сура на сей счет верная шуточка припасена. Когда выгодно, он и пофиглярить не прочь... Так-то по-русски неплохо балакает, а надо — акценту подпустит:  «Нет-нет, говорит, русски пословиц сказать: деньги щетка любят...»

Утром тот ухажер явится с чеком в банк, а у Сура на счету ка­кой-нибудь рупь-два... Представляете? Кинется в цирк, а его уже разбирают: на дрова продан. Где эта шельма? Господин Сур уеха­ли. Как так уехали?! Куда уехали?! Ищи-свищи ветра в поле. Опи­сывать имущество? А у него все на подставных лиц оформлено. Во как делишки обделывают-то...

- Ох и пройда! — весело восхитился Аким.

  Да уж, миленькие мои, жох, каких поискать.

 

10

 

Вильгельм Сур был крупнейшим в то время на просторах рос­сийской провинции антрепренером. Фигура этого, прямо скажем, даровитого организатора циркового дела и в то же время человека нечистоплотного в высшей степени колоритна.

Появился он в России в конце 60-х годов. Первое время, еще не располагая средствами, строил цирки в кредит: договаривался с владельцем лесного склада, и тот за определенные проценты скола­чивал «барабан» — круглый остов, сбивал наскоро конюшню, ме­ста для публики, артистические клетушки и кабинет господину ди­ректору. Благодаря природному обаянию Сур умел располагать людей в свою пользу. Приезжая в новый город, первым делом на­бирал служащих «с залогом». Желающих содержать буфет при цирке, работать кассирами, билетерами находилось немало. И каж­дый должен был внести за себя солидный залог. На эти-то деньги и оборачивался.

Импозантный, одетый, что называется, с иголочки, пруссак со временем стал вести дела с широким размахом. За сравнительно короткий срок возвел, преимущественно в южных городах России, множество цирковых зданий (по некоторым сведениям более два­дцати). Нередко давал представления в двух, а то и трех местах одновременно. Для этого требовались номера, много номеров, и обо­ротистый делец стал выписывать дешевую артистическую силу из Франции и Италии. А чтобы расходы по перевозке были не так на­четисты, вошел в соглашение с итальянским транспортным агент­ством «Тоскано», доставляющим знаменитый белый каррарский мрамор для бурно строящейся Одессы. На палубах тосканских па­роходов переправлялись чуть ли не даром целые батальоны стран­ствующих акробатов, канатоходцев, дрессировщиков. (Именно тогда и приехали, пустив крепкие корни на нашей земле, родона­чальники цирковых династий: Феррони, Безано, Мази, Мамино и многие другие.)

Вильгельм Сур, человек не слишком-то разборчивый в средст­вах, готовый на любые грязные махинации, чаще всего покидал город неожиданно для всех: за ночь снимались и без шума отбыва­ли в неизвестном направлении. Его заведения держались на век­селях и закладных. Нередко судьба всего суровского имущества ре­шалась ударами аукционных молотков. Изворотлив и напорист, он жил в кредит, жил дурнопахнущими сделками. Изощренные взят­ки, аферы; подножки — пройдоха не останавливался ни перед чем.

Петр Жеребцов, автор книги «Цирковые огни», словно бы поды­тоживая мнения мемуаристов и высказывания людей арены о Вильгельме Суре, который единодушно характеризуется как хищ­ник, заключает с исчерпывающей краткостью: «Директор-акула».

Вот с ним-то и пришлось схлестнуться Акиму Никитину.

Противники сошлись достойные друг друга: у обоих быстрый ум, оба смелы до дерзкого, оба проявляют отличную осведомлен­ность в зрелищном рынке России, и тот и другой умеют пойти на риск и ублажить мздоимца. Каждый не лишен личного обаяния. Однако несходства между ними куда больше, чем общего. Для Сура Россия — сытые хлеба, обеспеченный заработок. Для Никитина Россия — родина, дом, жизнь, сердечная привязанность. Сур — хищный порубщик леса, Никитин — рачительный лесовод. Вильгельм Сур — делец без чести и совести. Аким Никитин, наоборот, до щепетильности чуток к своей репутации. Это качество сохранит­ся в нем на всю жизнь. Сур корчил из себя состоятельного бари­на — это его личина. Никитин тоже мог нацепить на себя маску, но это всегда маска человека свойского, простодушного весельчака.

И вот еще о чем хотелось бы сказать: считая Сура самым серь­езным своим противником, братья Никитины не питали к нему на­циональной неприязни. Это чувство было вообще незнакомо им. Много лет дружили они и компаньонствовали с немцем Карлом Краузе, сотрудничали с грузинами Гамсахурдия и Цхомелидзе, с итальянцами Труцци и Бедный, с украинцем Лазаренко, с клоуном-англичанином Рендолом и многими другими. В цирках того време­ни французы, чехи, поляки, итальянцы, русские, украинцы, румы­ны, японцы жили одной общей семьей, жили в тесном общении. Взаимовыручка была неписаным законом циркового бытия. Меж­ду собой объяснялись на жаргоне — некой смеси французского, не­мецкого, английского и русского языков. Дух интернационализма глубоко вошел в сознание людей арены, в их плоть и кровь.

Итак, братья Никитины вступили в грозную схватку с «дирек­тором-акулой»: кто — кого... Неумолима «белая смерть», но и они не лыком шиты, и им не занимать ни отваги, ни умения. Театром «военных действий» стали три южных города: Одесса, Киев и Харь­ков — последний в особенности привлекал Никитиных. За него-то и разгорелись самые жаркие бои.

И пошла вторая неделя, как простудная болезнь свалила Акима с ног. Вконец измученный высокой температурой, приступами удушливого кашля и ужасными головными болями, в особенности по утрам, когда просыпался, он обессилел и почти весь день лежал в полузабытьи. Юлия и всегда-то отзывчивая к чужой беде, заботная, как говорил покойный свекор, тут и совсем голову потеряла -ни сна не знает, ни еда на ум не идет. С болью душевной глядела на осунувшееся, восковое лицо мужа. Помутневшие Акимовы гла­за без конца слезились, увлажняя обросшие рыжей щетиной скулы... Она поднимет его, непременно поднимет, вот только бы свек­ровь не вмешивалась. Ведь вот какая незадача: лечит та, по ее, Юлии, убеждению, неверно, а не скажи: обидишь. Впрочем, и свекровь тоже считает, что сноха все делает не так. До его болез­ни еще кое-как поддерживали мир в доме — обе старались не до-ми» одна другой, а свалился Аким, и все осевшее на дно взба­ламутилось, поднялось наверх взаимной неприязнью.

В среду утром Петр вернулся с телеграфной станции с двумя депешами. «Прочитать или сам?» — «Читай». Содержание первой не заинтересовало, а вот вторая из Харькова разом оживила: «Дай­ка очки». Превозмогая слабость, глубоко глотая воздух полуоткры­тым ртом, вчитывался в текст. Осведомитель — мелкий чиновник из канцелярии харьковского градоначальника — сообщал: «Свадь­ба назначена пятницу...» Склонясь над больным, Петр вытер испа­рину с его лба. Обметанные братовы губы беззвучно произносили что-то неразборчивое. Петр не стал вникать, сказал себе: «Пусть отлежится».

Аким напряженно размышлял: торги, значит, в пятницу, а что же у нас нынче-то?.. Среда. Та-а-ак... Вот невезение. Быть там на­добно непременно, а положиться не на кого. Ну что ты будешь де­лать!..

Харьков — вожделенная мечта братьев Никитиных. Город ог­ромный. Много рабочих, ремесленников, цирк тут необыкновенно любят. Один сезон может дать столько же, сколько два сезона в другом месте. Давно уже подбираются они к этому лакомому куску, а тот все мимо рта. Уж больно крепко держится за него герр Сур. И тем не менее город этот, как и все недоступное, еще более разжи­гал страсть, пек душу Акиму. Ему казалось: завладей они Харько­вом хотя бы на один-единственный сезон — и уж больше бы не выпустили из рук.

В прошлый раз надумал он одну хитрую уловку, решил послать туда Петра. Все разобъяснил, разжевал и в рот положил; велел по­знакомиться там и устранить от участия в торгах главного сопер­ника — управляющего Сура. В этом и заключалась уловка. А как устранить? Возьмешь графин мой... (Этот водочный графин с сек­ретом сварганил для Акима его бывший наставник — фокусник Адам Брукс. Графин имел внутри искусно сделанную перегородку: в одну половпну наливалась водка, подкрепленная спиртом, в дру­гую — чистая вода. Такой посудине цены нет, когда требуется спо­ить человека, а самому, что называется, ни в одном глазу.) Да гля­ди, Петьк, чтобы все путем было. В управляющие-то Сур не возьмет какого-нибудь пустозвона. Гозенталь мужик не промах. Остановил­ся он в гостинпце «Эльдорадо», запомни, сорок второй номер, тре­тий этаж. И еще запомни: педант вроде Карла нашего—завтракать спускается вниз в половине девятого, обедает в этом же самом ресторане в три. Насчет выпивки не больно, но барышень и картиш­ки любит. Раньше держал постоялый двор в Митаве. Разорился. У Сура всего полгода. В лицо он тебя не знает. Сними двойной люкс, будешь знакомиться — скажись купчишкой, или нет, лучше чиновником приезжим, намекни, что городской голова — родствен­ник тебе. Скажешь, что вырвался от жены-старухи встряхнуться. Попутно прощупай — чем дышит Сур. А я следом — ночным поез­дом. И еще вот что, девчонок возьмешь, афинскую ночь устроите... На этакий разгул денег...

  За деньгами, Петя, дело не станет. Токо учти: зря ни копей­ки. Сперва все как следует подсчитаем...

Ладно, поехал. А что вышло? Пшик один... На следующее утро Петька встретил его на перроне, веселый, довольный: все в поря­дочке, дрыхнет ваш Розенталь, запертый в номере. Господи, нако­нец-то обезопасились, наконец-то выгорит дельце... Перекусил в буфете и — прямо на торги. И вдруг на тебе! — является субчик, хотя и небритый, хотя и расхристанный, хотя и в самую послед­нюю минуту, но явился же, чертов сын, и всю игру сорвал: место за Суром осталось.

Да, Харьков тогда не выгорел, а вот мечта из сердца не ушла. Нынешние торги, значит, в пятницу... Отступиться невозможно. От любого города, только не от Харькова. Он поедет сам. Сейчас же, незамедлительно. Он приказал себе: «Встань и пойди».

-  Зачем поднялся? — ужаснулась Юлия, подталкивая его об­ратно к постели.— Ложись. Что надо? Скажи, я все сделаю...

Но Аким упрямо откинул ее руки — не мешай. И стал искать свою одежду. Он был обессилен до такой степени, что двигался, хватаясь за спинки стульев, за стены. Кружилась голова.

В глазах мужа, вновь поголубевших. Юлия прочла пугающе знакомое отчуждение. На бледном лбу, покрытом испариной, чер­нела глубокая продольная морщина — всегдашнее его выражение неподатливости.

  Ох, упрямый осел! — сердито прохрипела мать, оглядывая с укором сына в исподнем.— Ну чего взбаламутился-то?

Где брюки? Где всё?

-  Угомонись, Аким! — вышла из себя мать.— Кому говорят — ляг!

Никитин упорно рылся в распахнутом гардеробе, ища одежду, И в этот момент к нему подбежали братья, привлеченные громкими голосами.

-   Митя, Петенька, да скажите хоть вы ему! — Темные глаза Юлии полны слез. Губы вздрагивают в плаче.

Аким обернулся к братьям. Бледный, с воспаленным взором и с той же упрямой складкой у переносья, сказал, глубоко дыша:

 «Еду в Харьков». В ровном голосе услышалась хорошо знакомая твердость.

-  Но ведь ты же болен! — громко, словно глухому, выкрикну Петр.— Болен! Слышишь — болен!

Дмитрий махнул рукой — да что с ним валандаться, сгреб брата в охапку и отнес на кровать.

-  Да пропади он пропадом, твой Харьков. Неужель дороже здоровья?

-  А то ишь чего надумал — «еду»...— ворчала мать.

Голова Акима со слипшимися волосами мучительно металась по смятой подушке. Смежив тяжелые веки, он произнес с трудом:

-  Поймите... Нельзя... нельзя не ехать!

И, собрав все силы, он действительно уехал — уехал, чтобы про­должать бой.

Известно множество случаев, когда люди, оказавшись в чрезвы­чайных или, как теперь говорят, экстремальных обстоятельствах, проявляли чудеса жизнестойкости. Вот и Аким Никитин чрезмер­ным, нечеловеческим напряжением воли, на какое способны лишь находящиеся во власти какого-нибудь сжигающего чувства — одер­жимые, безумцы, маньяки, юродивые,— поборол болезнь. Ну, мо­жет, не поборол, а лишь заставил себя казаться здоровым. Его дер­жал на ногах и вел тот природой дарованный ему запас духовной мощи, внутренний, скрытый от чужих глаз огонь, бушевавший в его груди.

Юлия, понимая, что этого упрямца все равно не переломить, побоялась отпускать его одного и, несмотря на мужнин протест, от­правилась в Харьков вместе с ним. Вопреки всегдашнему правилу Акима ездить — для экономии — только третьим классом, купила билеты в спальный вагон. Когда устроились, напоила болезного горячим грогом и травной настойкой из запасов свекрови (настой­ка эта называлась у них почему-то архиерейской). Он заснул почти сразу, а она, сидя рядом, полудремала-полугрезила в пригашенном свете двойного купе под тиканье больших карманных часов, выло­женных на столик. В этом состоянии ей мнилось, будто разговари­вает с Вильгельмом Суром, хотя в лицо его никогда не видывала, но так часто это имя произносилось в их доме, что, казалось, давно с ним знакома. Очень связно убеждала немца войти в положение братьев Никитиных, ведь они только-только поднялись на ноги и Харьков нужен им как воздух. «Вы-то в этом городе стояли бес­счетно, а они ни разу. Все лучшее в вашей программе здесь уже видели-перевидели. А программа русского цирка — свеженькая, она свое возьмет». Лицо Сура недобро осклабилось. «Для Харькова рылом не вышли». Юлию покоробила такая грубая прямота, она даже растерялась. И тут ей пришло на ум: их просто хотят запу­гать. Ах так! Ну что же, изменим тактику. Она кокетливо польстила господину директору: как замечательно умеет он вести дела — на торгах всех обскачет. Одно плохо — слишком это начетисто, в копеечку влетает. А ведь можно бы избежать больших трат. Каким образом? А договориться по-хорошему: один сезон ваш, а следую­щий наш. Место обходилось бы в три... да что в три, в пять раз дешевле. И не надо интриг. Сур милостиво улыбнулся. И вдруг его серые холодные глаза игриво сверкнули. Пруссак с грубоватой вольностью протянул к ней руки, чтобы обнять, но она ловко увер­нулась со смехом...

Сквозь полузабытье к ее сознанию упорно пробивалась какая-то мысль, мысль очень важная, но вспомнить ее никак не могла. Что-то она должна ему сказать или нет, попросить? Но о чем? Быть может, о том, чтобы перестал засылать к ним своих лазутчиков? Зачем? Акима ведь все равно не проведешь, он быстренько раску­сывает эту шваль... Неожиданно Вильгельм близко-близко придви­нулся к ней. Юлия прочла в его сощуренных глазах мстительный огонек. Ей сделалось страшно: такому и придушить ничего не сто­ит. И тут вспомнилась та самая ускользавшая мысль. Артисты, ко­торые поработали у Сура, рассказывали, что этот тип способен по­дослать не только лазутчиков, но и своих кровавых молодцов раз­делаться с неугодной персоной. Именно о том и хотела умолить, употребив для этого всю свою женскую неотразимость: ради всего снятого оставьте мужа в покое...

И в этот момент проснулся Аким, словно ему передалась ее тревога: «Почему не ложишься?» И пока не ушла на свое место и не забралась под одеяло, не успокоился.

В Харькове быстро и хорошо устроились, благо, гостиниц тут пруд пруди, на любой вкус, на любой достаток. Номер понравился Юлии. Первым делом отдала портняжке выгладить мужнину трой­ку. Перед его выходом придирчиво оглядела   с  ног  до головы -вполне авантажен, вот только бледен. Ну, с богом, родненький.

Начищен, гладко выбрит, явился он в канцелярию городской думы — вызнать до начала торгов что да как. И более всего хоте­лось бы познакомиться со списком участвующих. Осведомитель потихоньку поманил его глазами за собой и в темноте коридора подал листок из блокнота — тут все. Управляющий господина Сура пока еще не явились, остальные на месте...

Никитин так и впился глазами в бумажку: ну, ну, кто же в этом году соперники? Так... значит, с ним, Акимом, пятеро: Годфруа, Сур и два Карла — Велле и Гинне. Последний ему встретился на тор­гах впервые. Странно, с чего бы это? Ведь давно и прочно обосновался в Петербурге, а кроме того, имеет цирк в Москве и прежде никуда носа не совал.

Конференц-зал, а по-тогдашнему конференц-зала, где должна происходить церемония, помещалась на четвертом этаже. Когда директор русского цирка с трудом поднялся туда, там уже находи­лись Иониди и представитель господина Велле—Семен Макаров, мужик не промах, стреляный воробей. Оба со сдержанной почти­тельностью поздоровались со своим давним знакомцем. Окинув бы­стрым взглядом фигуру грека, вальяжно откинувшегося на плюшевой банкетке у стены, Никитин задержался на его бойких глазах с плутоватым прищуром. Что-то у этой канальи на уме, знает о чем-то важном. Выведать бы... Да нет, не получится, умеет, шельма, язык на привязи держать. В другое-то время, может, и попытался бы, а нынче пас: крепился из последних сил.

В залу вошли еще двое: седовласый чинный старик с оклади­стой бородой и с ним хорошо одетый толстячок лет сорока пяти, на круглом его брюшке из-под распахнутого пиджака поблескивали золотые брелоки; он был румян, шустроглаз и суетлив, все время сновал вокруг деда, по-воробьиному вертляво то с одного бока подскочет, то с другого. Видать, представитель Гинне, сообразил Аким и перевел взгляд на благообразного старика. Бросилось в глаза, что у него на одном штиблете развязался шнурок, но бородач, не за­мечая этого, бесцеремонно разглядывал присутствующих.

И вдруг Никитин узнал его, узнал по хищному блеску серых глаз, какой обратил на себя внимание еще тогда, в первую мимо­летную встречу, три года назад. Батюшки, да ведь это же Сур! Вот уж не думал встретиться... Гляди, как изменился. А бородищу-то отпустил. И уже совсем бел как лунь. «Как лунь...» — повторил задумчиво. А ведь лунь-то — птица кровожадная. Неспроста, ви­дать, прилетела. Пожива привела. А иначе с чего бы — не управ­ляющего прислал, а собственной персоной пожаловал. Жди, зна­чит, хитрого коленца... Торги — это ведь тоже поле сражения. И тут тоже применяется своя тактика. Прощупывая противника, можешь, например, набавлять цену по мелочам — как поведет себя в этом случае враг? А можешь, напротив, сразу же оглушить круп­ной суммой. Объявляют, допустим, исходную плату за место триста рублей, а ты тут же — бац! Пятьсот... Каждый блюдет свой шанс. Если участников много, делаешь до поры пропуски — в окопах от­сиживаешься — пускай другие нагоняют цену, пока не настанет твоя минута выступить. Опытный человек не покажет свою заин­тересованность, напротив, усыпит бдительность соперников. Но если даже и маневрировать умеешь, а карман тощ, то и уматывай ни с чем. Сколько уже раз случалось ему покидать эту залу с гор­чайшим чувством поражения. Менялись представители Сура, но неизменным оставался его наказ — заполучить место любой ценой. А он, Аким, являлся на торги, зная свой «потолок», являлся, назна­чив себе самую большую сумму, выше которой не может набавить и рубля. И конечно же, проигрывал. Но сегодня, герр Сур, побо­ремся...

Наконец за столом заняли места трое чиновников, а при них мо­лодой человек — писец с чернильницей и кипой бумаг. Они о чем то тихо переговаривались. И вдруг Аким увидел: в полуоткрытую дверь вошел рыженький котенок, повертел головой и направился к столу, потерся, выгнув спину, о ножку, затем подошел к начищен­ным до сверкания штиблетам Сура, обнюхал их и стал играть со шнурком. Вильгельм нагнулся и с гадливой гримасой отшвырнул от себя ногой пушистый комочек.

Чиновник, ведущий торги, поднялся и, откашлявшись, объявил, соразмеряя свой голос с малым количеством присутствующих, что перед началом торгов уполномочен сделать одно предуведомление, суть которого состоит в следующем: французский подданный гос­подин Годфруа Жан-Батист в лице своего представителя господина Ионпди...— чиновник поднес к глазам бумажку — Ахилла Аристи­довича, облеченного всеми нотариальными полномочиями, вошел с ходатайством в городскую думу двадцатого января сего одна ты­сяча восемьсот семьдесят девятого года о предоставлении ему, Жану-Батисту Годфруа, места на Жандармской площади под по­стройку роскошного цирка — вот тут и проектик приложен к про­шению — сроком на три года, по истечении коего здание переходит в полную собственность города. К сказанному чиновник добавил, что городской голова лично поддерживает прошение. Но торги тем не менее состоятся и будут проходить своим порядком.

Претенденты сразу же поскучнели. Им, тертым калачам, стало все ясно: игра уже сделана. И сколько ни набавляй цену, место все равно останется за французом. Далее все пошло по-обычному. Но состязались с Иониди только Сур да сопровождавший его тол­стяк, но и то как-то вяло, без азарта, более для того, как сообразил Никитин, чтобы цену поднять и чтобы место конкуренту обошлось подороже.

Никитин покидал конференц-залу в прескверном настроении. До начала торгов держался на предельном напряжении, зажав свою хворь в тиски. А теперь снова ощутил, как серьезно болен, сделался дряблым и не только телом, но и душой. И вдобавок не утихала досада на себя. За что обидел человека?.. Сразу после тор­гов подошел к нему Семен Макаров с веселой ухмылкой: «А что, любезнейший, не устроить ли нам поминки по убиенному Харько­ву, а? Пошли — кутнем. Угощаю...» — «А вались ты к чертям со своими угощениями!» Надо же, какая несдержанность! Совсем развинтился. У, ракалья анафемская, как бешеный на людей ки­даешься...

На лестнице кто-то положил ему руку на плечо, обернулся — Сур. А этому еще чего?! «Поговорить бы»...— Поговорить, господин Сур, конечно бы можно, да вот... жена в кондитерской дожидается.

— Жена?  Кондитерской? О, это не есть плохо. Это корошо.—

И господин Сур объяснил, почему хорошо: там можно спокойно по­говорить за чашечкой кофе. По дороге пруссак спросил, заглядывая спутнику в глаза, ну, что скажет уважаемый Аким Александрович, как ему понравился номер, который выкинул этот бабский угодник Годфруа? Всех оставил в дураках. Вот шарлатан!..

Акима малость позабавил страх Юлии, когда подвел к ее сто­лику Сура и познакомил: от неожиданности у бедняжки глаза чуть на лоб не вылезли. Но быстро взяла себя в руки и потом уже, при­звав на помощь свой дар очаровывать, вошла в роль любезной хо­зяйки — Вильгельм теперь уже обращался почти к ней одной. Пусть мадам поймет, как глубока его рана. Ведь у них с Годфруа был уговор: Харьков — это его, Сура, город. Так зачем же, мадам, соваться сюда? Да еще таким подлым маневром... Вильгельм изли­вал на весь мир «всю желчь и всю досаду». Жаловался на судьбу: ой-ой-ой, ну и времена настали! Как трудно теперь вести дела. И каких денег стоит сегодня выписывать хороших артистов из-за границы. И дома все плохо, и кредиторы замучили, и от них, от братьев Никитиных, если откровенно, тоже житья не стало. В своих горьких сетованиях старик был, как чувствовала Юлия, вполне искренен.

Потом, уже в гостинице, когда остались одни, сказала Акиму: «А знаешь, даже... ну... жалко сделалось. Не знаю, как тебе, а мне он даже был чем-то симпатичен. Вот и артисты рассказывали: при­дем к нему возмущенные, кипим, ну, кажется, сейчас на части разорвем: как же — сборы хорошие, а жалованье задерживает. А он так повернет дело, что не только прощали, но даже отдавали последнее...»

Да, он, Аким, согласен. Привлекательное что-то и в самом деле есть. Но, видать, надорвался. До этого дня Сур виделся ему только в черном свете, а ныне свет и тени распределились поровну. И, на­верно, правильно сказано в евангелии от Матфея: «Мирись с со­перником твоим, пока еще на пути с ним...»

Ощущение Акима, что старый конь изъездился, подтвердится в самом недалеком будущем. В тот же вечер Никитины покидали Харьков с похоронным чувством — город уплыл от них на целых семь лет. После Годфруа долгосрочный контракт с харьковской ду­мой удастся каким-то образом подписать Альберту Саламонскому — новому их конкуренту, который только что появился в Рос­сии. И уже в следующем, 1880 году покажет свои когти.

 

12

 

В 1880 году в Москве должна была открыться Мануфактурная выставка, с которой Никитины связывали далеко идущие планы: намеревались организовать там большой комплекс развлечений, добавив к имеющемуся у них еще качели, горки и прочие аттрак­ционы, а также зверинец.

Однако хлопоты их не увенчались успехом. Заключить контракт на земельный участок так и не удалось. Осаждаемый докучливыми мыслями, Аким вернулся в Саратов.

   Что-то вы, Аким Саныч, нынче вроде бы не в своей тарел­ке,— фамильярно приветствовал его приятель, газетчик Леонтий Бородин, когда они встретились в редакционной конторе, куда Ни­китин пришел, чтобы дать объявление об очередных гастролях.

  Будешь не в духе, ежели тебе что ни шаг, то подножка.

  От кого же, позволю себе полюбопытствовать? Не иначе как от конкурентов.

Никитин окинул скорым взглядом согбенную фигуру журнали­ста и подумал: «Еще больше скрючило беднягу». А вслух сказал с горячностью:

  Кабы по-честному, любезный Леонтий Онуфриевич, так и они не помеха. Даже лучше: кто — кого... А то ведь вот...— Ники­тин сделал рукой выразительный жест, каким изображают изви­вающуюся змею.— Как иностранец, так «милости просим», как наш брат — фигу под нос...

  Видать, уважаемый Аким Александрович, на больной мо­золь вам наступили. А то с чего бы этак-то расходиться.

  Ведь   что   же   выходит,— Никитин   оттеснил   приятеля в угол,— русскому человеку в своем же доме и переночевать негде. Все кровати расхватали. На одной немец храпит, на другой раз­легся итальянец, на третьей — француз, да еще, понимаете, с рус­ской бабой в обнимку...

Благообразное лицо Бородина озарилось умной, насмешливой улыбкой. Аким проследил за его взглядом и тоже стал смотреть в окно. На противоположной стороне улицы — хорошо знакомая ше­ренга торговых заведений: «Колониальные товары. Г. Дорвиль», «Французская кондитерская Пикер», «Мануфактура Д. X. Смит и Б. Н. Бридж», «Колбасные изделия. К. Шульц и сыновья», «Ци­рюльня. Ставлю пиявки, пускаю кровь. Морис Тибо-Флори». Боро­дин посерьезнел. Мохнатые брови насупились. Положив руку на плечо Акима, сказал с какой-то болью в голосе:

  Как хотите, а молчать нельзя. Если молчать — и вовсе вер­хом сядут. Вот вам, Аким Саныч, бумага, нате перо — пишите... Пишите, пишите, а я тисну... Да нет, голуба, сейчас, здесь. А то ведь перегорите и все... Ставьте заголовок: «Письмо в редакцию». Так, хорошо. А теперь: «Уважаемый господин редактор...»

На следующий день в «Саратовском дневнике», известном сво­ими русофильскими воззрениями, было опубликовано письмо, под­писанное А. А. Никитиным. «Нам, русским, не выпадает протекции на русской земле»,— говорил автор в строках, полных горечи и обиды, и пенял, что «перед иностранцами распахивают все двери, а нам, русским, подставляют ногу».

Позднее Никитины узнают подоплеку отказа, каким попотчевал их Выставочный комитет. Оказалось, что в этом же году Саламонский, австриец родом, артист европейского класса, человек, объек­тивно говоря, выдающихся организаторских способностей, делец первой руки, готовился к открытию в Москве своего стационара. И, понятное дело, предпринял энергичные меры, чтобы устранить конкурентов.

Эта тайная акция и явилась началом того долголетнего поединка, изнурительного, полного интриг и коварства,— поединка, ко­торый будет вестись между ними с переменным успехом вплоть до кончины Саламонского.

 

СЛАГАЕМЫЕ УСПЕХА

1

 

Теперь Никитины ставили свои цирки там, где уже бывали-перебывали иностранные гастролеры, и, следовательно, искусным номерам иноземцев должны были противопоставить еще более ис­кусные. Положение обязывало. И они помимо того, что ангажиро­вали хороших артистов, принялись усиленно повышать, как сказа­ли бы сегодня, собственное мастерство.

Не отвлекаемый административными и хозяйственными забота­ми, Петр с жадностью отдался освоению нового. Многие, если не сказать все артисты цирка, упражняются в избранных жанрах с поразительной настойчивостью и рьяным усердием. Но Петр выде­лялся своим исступленным упорством, он репетировал, не щадя сил, истово, самозабвенно, до крайнего изнурения, репетировал, от­метая все, что не относилось к делу. В это время он, вчерашний гу­лена и бражник, повеса и хохотун, вел прямо-таки аскетический образ жизни. Только тренировки, одни тренировки и ничего друго­го. У него была особая система: сначала основательная разминка, разогревание мышц — пробежать сто кругов рядом с барьером, за­тем многократные прыжки-падения на колени, как в грузинском танце. После этого он расставлял по манежу стулья и перепрыги­вал через спинки один за другим, безостановочно, не касаясь ру­ками. Репетиции для Петра Никитина были делом увлекательней­шим. Новые трюки он разучивал легко, в охотку, с веселым азар­том, который неизменно передавался и окружающим. В эти репе­тиционные часы на манеже устанавливалась атмосфера веселой задорной игры.

Предусмотрительный Аким хорошо понимал, что в цирковом деле многое зависит от умелого учителя. Прослышав о каком-ни­будь способном наезднике или гимнасте, он спешил заполучить его в свой цирк и тут уж не скупился. В педагогах у Петра недостатка не было. Да и кто же не сочтет за честь поучить самого господина директора! К тому же и такого восприимчивого, такого обаятельно­го и компанейского. Цирковые премудрости он схватывал на лету. Случалось, что несколько поднаторев, вливался в номер учителя, и особенно в дни своих бенефисов. Листаешь старые афиши и под­шивки газет и видишь, как разнообразен и подчас неожидан был репертуар Петра Никитина. Он выступал на вольностоящей лест­нице (по афише— «опасная лестница»), об этом в давнишней га­зете можно прочитать: «После некоторых трудных упражнений... он сделал отчаянный прыжок со значительной высоты на низ. Пуб­лика перепугалась было, но, видя, что артист совершенно здоров, осыпала его громкими аплодисментами». Вместе с партнером он исполнял ныне забытый номер «Чертов мост», который заключал­ся в том, что гимнасты, поднявшись под купол на трапецию, клали на ее гриф лестницу плашмя и, удерживая равновесие, начинали осторожно-осторожно, действительно с риском для жизни, отходить на противоположные концы. Публика смотрела с затаенным дыха­нием, как два отважных гимнаста отжимали стойку на крайних пе­рекладинах лестницы...

Был он еще и замечательным наездником, отличался в двух са­мых сложных видах копной акробатики: парфорс-езде и жокействе. Стоя на коне, ловко перепрыгивал через всевозможные препят­ствия — ковровые полотнища, которые держали над лошадью ас­систенты, или через заклеенные бумагой «зеркала», или сквозь двухметровый «туннель». Успех он имел огромный. «По игре» бо­лее всего выдвигается господин Никитин, одип из директоров»,— читаем в рецензии, написанной без малого сто лет назад. «По игре»... Наездник, и вдруг «игра» — не вкралась ли тут ошибка? Нет, все верно. Перенесемся мысленно лет на сто назад и побываем на цирковом представлении.

Преобладают в нем конные номера: различные виды дрессиров­ки лошадей, выезды верхом больших групп дам и кавалеров, испол­няющих всевозможные элегантные конные маневры, катильоны, кадрили. Наездницы-солистки одна перед другой изощряются в танцах на лошади: та — малороссийский гопак, эта — матлот, тре­тья — зажигательную фаранделлу. Мужчины-наездники предста­ют главным образом в мимико-траисформациониых сценах, разыг­рываемых на крупе скачущей лошади; их сюжет иногда ставил перед актерами довольно сложную задачу, как, скажем, «Солдат­ская жизнь», в которой наездник, трансформируясь (преобража­ясь), разыгрывал от эпизода к эпизоду различные этапы воинской службы, начав от рекрута и закончив генералом-инвалидом.

В мимико-трансформациоиной сцене «Гусар навеселе» Петр Никитин, стоя на лошади, искусно, с ненавязчивым юмором изо­бражал хмелеющего круг за кругом гусара, весельчака и волокиту. Под конец гуляку развозило настолько, что лишь чудом ему удава­лось удерживать равновесие на столь ненадежной платформе, как скачущая лошадь. Хмельной гусар стал «изюминкой» цирка Ни­китиных.

Мастерство наездника измерялось не одними только спортивны­ми достижениями, а в равной степени и его актерской игрой, уме­нием создавать образ. Как-то, озорства ради, Петр оделся в жен­ский костюм, тщательно загримировал лицо, а когда появился за кулисами и начал ломать комедию, поднялся невообразимый гал­деж, всех охватило развеселое настроение: «Ну вылитая барыня с нашей улицы», «Позвольте, мамзель, на рандеву пригласить...»

В семейной хронике Никитиных сохранилось предание о том, что Аким Никитин после того случая надумал выпустить брата с его миловидной физиономией в конной сценке в роли маркизы, ко­торая в финале, делая курс, то есть прыгая с разбега на круп коня в рост, с непривычки запуталась в пышном кринолине и вместо лошади попала на колени вальяжному господину в первом ряду...

Восторженный прием хохочущей публикой комических сценок, которых у Петра был целый набор, подтолкнул его к мысли попро­бовать свои силы еще и в качестве клоуна (дотоле неизвестная грань в его творчестве). «Господин Никитин,— сказано в затеряв­шейся на газетных полосах рецензии,— кроме того, что хороший наездник и гимнаст, также хорошо выполняет роль клоуна». И на­конец — он же дрессировщик.

Первые шаги в этом направлении Петр Никитин делал еще, ко­гда купили у Беранека конюшню из пяти голов. И хотя вначале выводил в манеж всего одну «ученую лошадь», однако уже и тогда удостаивался похвальной аттестации: «...подобной дрессировки не скоро встретишь в цирке». Позднее, в годы профессиональной зре­лости, Петр Александрович будет с неизменным успехом показы­вать большие конные группы. Работал он и с верблюдами и с ан­далузскими быками, мечтал еще и о слонах, да не привелось.

И наконец, главное — сбылась высокая мечта: Петр Никитин стал «Человеком-птицей». Первым из русских артистов, и это сле­дует подчеркнуть, подготовил в самом начале 80-х годов захваты­вающий номер — воздушные полеты с трапеции на трапецию. Свой аппарат отважный гимнаст подвешивал высоко, а головоломные трюки проделывал без сетки — зрелище, по многим свидетельствам очевидцев, глубоко волнующее. «Риск был отчаянный,— пишет приятель Никитина В. А. Гиляровский, знаменитый дядя Гиляй, сам в прошлом причастный к цирку и потому знающий это не толь­ко с парадной стороны.— Петр не раз срывался с огромной высоты, расшибался, отлеживался и снова летал».

Актерская многогранность Петра Никитина и столь богатый счет освоенных им жанров, как видим,— следствие не одних толь­ко выдающихся способностей, но и, по словам его племянника, ог­ромного труда. В дальнейшем Петр Никитин и сам стал отличным педагогом. «На репетиции с дядей,— рассказывал Николай Акимо­вич,— я приходил как на праздник. Все, что я умел, что делал на манеже,— от него».

 

2

 

Существует заблуждение, будто артистическим дарованием из трех братьев был наделен лишь Петр Никитин. Однако, если су­дить по многочисленным свидетельствам современников, можно смело утверждать, что незаурядным артистом в профессиональном измерении был и средний брат. И главным образом как исполни­тель ролей в пантомимах и клоун.

«Клоун,— любил говаривать известный американский импре­сарио Барнум,— это вешалка, на которой висят цирки». Своим об­разом и метким афоризмом знаток предмета остроумно определил самую суть дела — цирк действительно немыслим без клоуна, как дом без крыши.

Взыскательность, с какой Аким Никитин относился к своему актерскому амплуа, позволяет думать, что он разделял эту точку зрения.

Еще в первые годы работы на цирковом манеже он стал испы­тывать недовольство избранной маской паяца. Характер и облик его героя — традиционного рыжего — плохо вязался с его актер­ской натурой. К тому же он понимал, что манера, в которой начи­нал несколько лет назад, уже устарела. Необходимо найти что-то другое, но что именно, не знал. Временами ему казалось, что это ускользающее «нечто» нащупано, но после очередной примерки и по трезвому размышлению который раз отказывался от обновки не по плечу.

Любопытные подробности зарождения образа сообщил сын А. А. Никитина — Николай Акимович. Как-то Юлия Михайловна, страстный книгочей, принесла с базара от офени ершовскую сказку «Конек-горбунок». Книжка произвела на семью Никитиных огром­ное впечатление. Аким Александрович с жадным интересом раз­глядывал иллюстрации. Характер находчивого, смекалистого мень­шого сына, никогда не унывающего Ивана, увлек Акима Никитина. И мысль потекла в этом русле. Решенная образными средствами циркового искусства, роль Ивана как нельзя более совпала с твор­ческой индивидуальностью Акима Никитина. И, что особенно важ­но, пришлась в самую пору молодому русскому цирку, его главно­му направлению и стилю.

Поистине удивительной предстает его актерская смелость, даже дерзость, отрешиться от привычной маски рыжего с нелепо раз­малеванным лицом, с коверканьем языка, в подражание клоунам-иноземцам, и вынести на манеж невиданный для цирка образ Ива­нушки-дурачка. Даже Петр Никитин, выступая в качестве клоуна, следовал трафарету, за что и был деликатно попрекаем умным журналистом: «Мы советовали бы Петру Никитину в своих разго­ворах держаться выговора на своем родном языке». Образ же, созданный Акимом, вызывал горячее одобрение в многочисленных рецензиях: «...особенно смешил публику сам бенефициант, кото­рый очень типично и мастерски изображал «дурачка». Аким Ни­китин, вероятно, первым из клоунов русского цирка отказался от повсеместно принятой строки в афише: «рыжий обер-комик» и вместо того писал — «Иван-дурак».

Выстраивая образ «дурачка», Никитин черпал из своего актер­ского опыта, умело использовал накопления прошлых лет. Особен­но пригодились навыки импровизации на местные темы, в которой поднаторел еще на раусе. Никитин наделил своего героя чертами народного характера, вобравшего в себя детскую непосредствен­ность и наивность, простодушие и веселую дурашлпвость. На мане­же Иван был по-сказочному находчив и мудр, озорство уживалось в нем с робостью, простодушие — с лукавством, а веселость — с грустью. Он был всякий, как сам народ.

Иван-дурак появлялся на манеже в драном, побуревшем кафтанишке с живописными заплатами, в лаптях, в островерхой шапке, смахивающей и на крестьянскую и на шутовской колпак, и неиз­менно с балалайкой в руках. Поглядывал на публику голубыми щурыми глазами с лукавой хитринкой, а разговаривая, слова про­износил чуть в нос, как и в жизни. Не скупился на прибаутки, ко­торых знал несчетно. А то, знаете, выкинет вдруг коленце под разудалый перебор балалайки, верно служившей ему еще на под­мостках балагана, или отмочит забористую частушку — да уж что и говорить, было у Никитина-клоуна свое лицо, свой индивиду­альный почерк, одна из особенностей которого — рассказывать смешные истории, якобы случившиеся с ним намедни...

Артист смелого воображения, интуитивно развитого художест­венного вкуса, Аким Никитин в творчестве, как и в делах, был по­следователен. Его клоунады строились, подобно образу, тоже ори­гинально. Конечно, мог применить к месту и традиционную, бог весть когда и кем придуманную клоунскую шутку, вроде галопи­рования «на кукольной лошадке на собственных ногах», которым «немало насмешил публику», но преимущественно стремился к оригинальным интермедиям и сценкам. Вот, к примеру, как изо­бретательно соединил он гимнастику и слово в номере на трапеции «Огненная мельница» (потому что в финале быстро вращался с прикрепленными к ногам петардамп, разбрызгивающими снопы зо­лотых искр). Право же, этой выдумкой, этой своеобразной формой подачи клоунады не побрезговал бы, сдается, и артист сегодняш­него цирка.

Вот, слушайте: шпрехшталмейстер, лицо,   объявляющее   про­грамму (в закулисном обиходе его звали просто — шпрех), напоми­нал Ивану, что подошло время исполнять   указанную   в   афише «Огненную мельницу»,— все уже готово, можно начинать. - Ночевать? А я не хочу ночевать. Еще рано...

Дураку, как малому ребенку, втолковывали: пусть положит вот сюда свою балалайку и лезет наверх. Иван вскидывал голову и не­торопливо оглядывал веревочную лестницу, ведущую под купол к трапеции. Лезть туда ему, понятное дело, вовсе неохота... Он скреб в затылке и придумывал увертку за уверткой. Выведенный из себя,

строгий блюститель цирковых порядков громовым голосом требо­вал от Ивана, чтобы тот накоиец-то поднимался наверх, грозя в противном случае дать команду своим молодцам-униформистам отправить обманщика в участок. Тут уж ничего не остается, надо лезть, хочешь не хочешь — карабкайся...

И вдруг на третьей ли ступеньке, на четвертой ли Ивану вспо­минался удивительный случай, какой с ним произошел нынче ут­ром... Рассказывался анекдот столь увлеченно и забавно, что шпрехшталмейстер, к которому, собственно, и обращался дурак, слушал, что называется, развесив уши. Потом комично спохваты­вался и строжайше заставлял хитреца подниматься выше... Еще несколько ступенек, и опять Ивану приходило на память новое происшествие, еще более занятное:

  Да-а-а, совсем забыл. А вчерась-то иду с заутрени по Садо­вой, а из подворотни выскочил — кто бы вы думали?..— с оживле­нием начинал он очередную байку.

Вот так, балагуря и препираясь с неумолимым шпрехом, смешно срываясь со ступенек и чудом повисая на руке, дрожа от страха, Иван-дурак в конце концов добирался до своей трапеции, усажи­вался на перекладине, как на качелях, и, блаженно улыбаясь, бол­тал ногами...

  Эй,  музыканты,— шумел  он из-под купола,— уснули, что ли...— И дальше тонким, дурашливым голоском обращался к дири­жеру: — Господин Капельдудкин, а нуте-ка нашу — «Саратовские страданья».

Шпрехшталмейстер, сердито крутя ус, требовал строго:

  Иван! Начинай! Я приказываю!

  Слыхали, прика-а-азывает. Вы что же, приказчиком будете в этой лавочке?

   Вот я тебя, болван!

  А что это вы на меня кричите!.. Я ведь теперь не кто-нибудь, я теперь вы-со-ко-по-ставленная персона...

И нужны были новые строгие угрозы, чтобы в промежутке меж­ду потешным диалогом, который, в сущности-то говоря, и был глав­ным во всей этой затее, проделать на трапеции трюк за трюком, все, что полагалось, вплоть до «Огненной мельницы».

Нет, как хотите, а до Акима Никитина о подобного рода при­емах что-то не было слышно. По сегодняшним меркам его бы, по­лагаю, назвали клоуном-новатором.

 

3

 

Как знать, хватило бы одного лишь организаторского дара Аки­ма Никитина, чтобы взлететь столь высоко, не прояви братья ар­тистических способностей, а сам он режиссерского таланта и неисчерпаемой фантазии. В его блокнотах среди служебно-деловых записей и колонок цифр чуть ли не на каждой странице видишь заметки о костюмах, о деталях новых постановок, наброски номе­ров и трюков. Почти каждая заметка сопровождалась схематичным рисунком. Наклонность эта, проявившаяся очень рано, сослужила Никитиным неоценимую услугу и в балагане, когда приходилось ставить множество пантомим, и позднее — в цирке. Однако эта сторона его богато одаренной натуры почему-то упускается из виду.

Сам строй его мышления был режиссерски нацеленным.

В 1889 году в Париже, в ознаменование столетия Французской революции, была организована Всемирная выставка, главным эк­спонатом которой стала 300-метровая металлическая башня — бли­стательное творение французского инженера Эйфеля. Газеты на все лады расписывали «чудо XIX века». Вот тогда Никитин и пред­ложил способному эквилибристу Степанову, выступавшему, одна­ко, с заурядным номером, использовать модель башни в качестве циркового снаряда. Сам сделал ему эскизный чертеж, заказал аппа­ратуру и помог осуществить постановку этого в высшей степени зрелищного номера. Никитин снабдил выступления Степанова шумной рекламой, в изобретении которой, казалось, не знал рав­ных. И вот двадцатиаршинная качающаяся башня Степанова, на которой отважный балансер выжимал стойки, стала после премье­ры в Нижегородском цирке Никитиных на долгие годы украшением манежей мира.

Никитин привык жить, держа глаза и уши настороженными, привык мгновенно откликаться на каждую новинку. Через один­надцать лет прокатилась еще одна сенсация: над городами Герма­нии плыл в воздухе со скоростью двадцать пять километров в час двухмоторный дирижабль «Цеппелин», «чудо нового XX века». Слово «дирижабль» было у всех на устах.

Как сработал механизм воображения, как пришло на ум Акиму Никитину пустить в полет по цирку маленький «Цеппелин» — с определенностью не скажешь. Пружины творческой фантазии — самая неизученная область психологии. Именно в это время в Тиф­лисском цирке Никитиных выступал клоун-дрессировщик Мельни­ков. Директор пригласил артиста к себе в кабинет и поделился своим замыслом.

  Позвольте, Аким Александрович, а при чем же здесь я?

  А притом, дорогой Иван Иванович, что на должность возду­хоплавателя мы зачислим одну  из  ваших   собачек.  А  можно  и обезьянку. Представляете, что будет твориться в цирке!

  А как же, с позволения спросить, этот дирижаблик поле­тит? — недоумевал Мельников.

Никитин терпеливо втолковывал: все продумано, бутафор сде­лает реквизит, а его, Мельникова, дело — подготовить животное.

Через все «а зачем», «а на кой оно бес», через «ничего не получит­ся» дальнозоркий директор настоял на своем. И снова крупные буквы афиш приманчиво возвестили: «Невиданно! Небывало! По­леты на «Цеппелине» по цирку»... Чутье и на этот раз не обмануло Никитина. Серебристый кораблик, движущийся по цирку на тон­кой проволоке, долгие годы был «гвоздем» в репертуаре Мельнико­ва; кстати, рекомендоваться в афишах «донским казаком» тоже посоветовал ему Никитин.

К открытию Всероссийской торгово-промышленной и художест­венной выставки (1896 год) Аким Никитин на манеже своего Ни­жегородского цирка блеснул еще одной яркой режиссерской вы­думкой: «особо торжественные гала-представления» начинались громадным объемным гербом Нижнего Новгорода, в котором вме­сто нарисованного стоял в центре... живой олень. Рассказывают, что о никитинском гербе было толков не меньше, чем о первой трамвайной линии, пущенной к открытию выставки.

Электричество в конце прошлого столетия еще только начинало свой победный марш и для широкой публики было новинкой, об­ластью мало знакомой. Постоянные опыты с ним, проводимые Краузе, подтолкнули режиссерскую мысль Никитина на создание весьма эффектного зрелища — «Электрического балета», восхищав­шего публику несколько лет подряд. Под изнанкой специального круглого на весь манеж ковра проходили электрические провода, а на лицевой смонтированы пластины-контакты, невидимые публике в переплетениях узора. Подобные пластины были вделаны и в обувь танцующих, которыми они в нужный момент замыкали цепь. Когда танцоры в такт музыке поочередно наступали на контакты, вспыхивали огоньками — зелеными, красными, синими — цветы, усеявшие платья дам.

Режиссерские задатки А. А. Никитина проявились рано. Еще в горькие дни скитаний по саратовским дворам Аким придумал без­отказный фортель — помните: обезьянка собирала в шапку подая­ния? В сущности говоря, это было не что иное, как маленький спектакль с заранее предусмотренным психологическим воздейст­вием на зрителей. Все номера и пантомимы, шедшие в балагане братьев Никитиных, также были срежиссированы им. А какую ост­роумную рекламную эскападу придумал он и по-режиссерски осу­ществил в том же Саратове воскресным днем 1876 года. Блиста­тельная выдумка!

...Толпы народа усеяли берег Волги. На странную процессию, двигавшуюся посреди реки, во все глаза смотрели также и с палуб пароходов, дивились с лодок и барж, изумлялись с плотов и барок. Шумная, говорливая, празднично настроенная толпа вслух обме­нивалась впечатлениями:

— Ну и ну!

  Вот у чудил, так учудил!

  Да как же это они его везут-то?

  Сказывают — наш, саратовский, Никитин...

   Отродясь такого не бывало...

Зрелище и впрямь повиданное: тройка гусей, впряженных в... простое корыто, тянула по реке разухабисто бренчащего на бала­лайке паяца с размалеванным лицом, который веселыми прибаут­ками громко зазывал народ в свой цирк.

Не счесть пантомим — одноактных, многоактных,— которые по­ставил, или, как тогда говорили, аранжировал А. А. Никитии. За исключением трагедий — братья Никитины не любили эту фор­му— в их цирках шли пантомимы едва ли не во всех жанрах: конно-батальные, вроде «Мазепы», приключенческие—«Роберт и Бертрам», «Зеленый черт», экзотические — «Жизнь мексиканских фермеров», фантастические— «Волшебная флейта», романтиче­ские — «Вампа — неаполитанский разбойник», сказки — «Конек-горбунок», «Снежная королева», «Кот в сапогах», «Золушка», ме­лодрамы — «Рыцарь-пастушок».

Но чаще всего, пожалуй, Никитин ставил пантомимы в жанре комедии—смеху он оставался верен от первых своих артистических шагов до последнего дня жизни. Простое перечисление поставлен­ных им комических пантомим и то заняло бы много места, поэтому ограничусь лишь двумя названиями наиболее ходовых спектаклей: «Разбойники» и «Дуэль после бала». Было и еще одно пристра­стие — исторические драмы, а по сути псевдоисторические. К ним относились: «Стенька Разин», «Дрейфус», «Юлий Цезарь». О по­следней сохранилось свидетельство современника — литератора А. И. Мельникова; он видел этот спектакль в нижегородском цир­ке Никитиных и довольно насмешливо, в комических тонах описал его во всех подробностях. Очевидец дает увиденному уничижитель­ную оценку, заключив, что пантомима была «самого чепушистого содержания». Думается, что в данном случае рецензент просто-напросто упражнялся в остроумии и демонстрировал свой снобизм. Следует, однако, учитывать, что цирковое зрелище было адресовано в первую очередь демократическому зрителю, по большей части ма­лограмотному, у которого постановочные эффекты вызывали боль­ший интерес, чем сюжет. Организаторы такого рода зрелищ не заботились об исторической достоверности, о правде характеров, важнее было высмеять господ и их подручных — власть предержа­щих. Главным в цирковых спектаклях той поры было: заниматель­ность, декоративная пышность, богатство костюмов. Этих же эсте­тических канонов придерживался и Никитин. В его оправдание добавлю: пантомима «Юлил Цезарь» была ранней режиссерской работой. В последние годы он стал гораздо взыскательнее к себе. Примером тому может служить постановка трехактного спектакля

 «В когтях «Черной руки», увидевшего свет манежа в 1915 году. Тема этого произведения была весьма актуальной: «недавнее собы­тие из итальянской жизни», как сказано в буклете, выпущенном ко дню премьеры. Название пантомимы имело подзаголовок — «Каммора». Каммора — тайная террористическая организация, анало­гичная современной мафии. Ее социальной базой являлись деклас­сированные элементы города и отчасти деревни. Каммора имела свою иерархию, свои законы, свой жаргон. Участие в ней было на­следственным. «В настоящее время,— читаем в упомянутом букле­те,— она очень могущественна, ибо ея (орфография подлинника) члены находятся как в войсках, так и среди чиновников правитель­ства... Каждый поступающий в каммористы дает клятву «Черной руке» и по истечении двухгодичного срока становится членом камморы и получает особой формы кинжал, который служит отличи­тельным знаком каммориста. Свои доходы каммора извлекает из вымогательств, грабежей, контрабанды и преступлений, не оста­навливаясь даже перед убийствами».

В основу фабулы сценарист Д. Оттави положил историю похи­щения с целью выкупа и мести невесты маркиза Фальсети краса­вицы Кармелы, дочери богатого владельца виноградников. Дейст­вие развивалось стремительно, изобиловало потасовками, поедин­ками, погонями, словом, всем тем, на чем строятся романтико-приключенческие пьесы и фильмы. К достоинствам постановки, как отмечалось в рецензиях, следовало отнести многочисленные коми­ческие эпизоды в блестящем исполнении даровитых комиков Джеретти.

Высоко оценивалась и пантомимическая игра исполнителей главных действующих лиц: маркиз — П. А. Никитин, его неве­ста — Тамара Корженевская, обладательница сильного голоса кра­сивого тембра (режиссер включил в сюжет несколько музыкальных номеров). Никитинские постановки разнились и по своей тема­тике и по стилистике. Нередко Никитин откликался крупными пан­томимами на злободневные политические события: «Восточный во­прос, или Будущее Болгарии», «Потопление Бельгии», ставил на манеже своих цирков ура-патриотические спектакли типа «Взятие Львова», в которых, строго говоря, пропагандировался милитаризм. Довольно часто фабулой для пантомимы избиралось известное ли­тературное произведение — «Собор Парижской богоматери», «Та­рас Бульба», «Камо грядеши», «Шерлок Холмс», «Тысяча и одна ночь». Обычно эти постановки имели мало общего со своей литера­турной первоосновой. В последние годы, когда в Московском цирке был оборудован бассейн, Никитин аранжировал главным образом водяные феерии — пышное зрелище, основу которого составляли различные водные эффекты: каскады, фонтаны, катание на лодках и гондолах, демонстрация плавающих птиц и животных, в том числе и слонов, как, скажем к примеру, в «Величайшей водяной ко­мической пантомиме с балетом — «Ницца — прекрасная Ривьера», аранжирована директором цирка А. А. Никитиным».

В своих провинциальных цирках Никитин предпочитал показы­вать дивертисментные пантомимы, в числе которых были такие, как «Венгерский праздник» и «Китайский праздник» , «Русская свадьба», «Парижская жизнь». И особенно часто в заголовках ди­вертисментного зрелища встречаем слово «карнавал»: «Карнавал в Гренаде», «Карнавал в Венеции», «Карнавал на льду». Сюжет, характеры действующих лиц, психологические мотивировки — все имело второстепенное и даже третьестепенное значение. Главное— более или менее обоснованная демонстрация цирковых номеров и балетных интермедий. Постановки этого толка не требовали дорого­стоящих декораций и бутафории, как, впрочем, и комические сцен­ки, длящиеся от тридцати до сорока пяти минут,— Никитин-режис­сер питал к ним пристрастие. Чаще всего в старых программках и газетных сообщениях встречается пантомима под названием «Школьники». Содержание ее сводится к тому, что орава сорван­цов-мальчишек в гимназической форме, с ранцами за спиной под­страивала всяческие козни старушке учительнице (эту роль играл клоун).

По рассказу Н. А. Никитина, Юлия Михайловна не любила эту вещь, считала ее жестокой. Гораздо больше ей нравились «Мельники», комическая пантомима, нехитрая фабула которой заключалась в том, что семья мельника на фоне ветряных крыльев и огромных жерновов развлекалась после работы конными скачка­ми. В этой сцене, полной жизнерадостного веселья, клоун также преображался в комическую старуху — лихую наездницу, не усту­пающую сыновьям в прыжках на лошадь.

В лице Акима Никитина теснейшим образом переплелись хват­кий предприниматель и опытный режиссер, влияющие один на другого. Когда в начале этого века цирковая публика стала прояв­лять горячий интерес к матчам французской борьбы, Никитины не преминули урвать жирный кусок и с этого стола...

В негласном закулисном борцовском совете, где вырабатыва­лась тактика каждого поединка и его конечный результат, послед­нее слово оставалось за Никитиным — авторитет его был непрере­каем. Видавший-перевидавший всякое, балаганщик знал, кого из борцов следует тянуть в премьеры, а кого в «яшки», то есть на положение постоянно побеждаемого борца. Никитин, как мало кто другой, умел разжечь ажиотаж публики и наращивать ее интерес. Тот поединок он драматизирует, другой — построит будто коми­ческую киноленту. Придумывал десятки хитроумных приемов, «случайных» поражений и строго мотивированные поводы для реваншей «бессрочных», до полной победы...

Знаток психологии цирковой публики, Никитин умело играл на чувстве местного патриотизма. В каждом городе, где стоял принад­лежащий ему цирк, он отыскивал богатыря здешней округи. Вся­ческими ухищрениями и заманчивыми посулами его уговаривали выйти на манеж. И цирк ломился от публики. Так, в Ростове на­шли крючника Фаддея Михайлова, среди воронежской базарной толпы — крестьянина-великана Проню, в Нижнем Новгороде—Аббасова, в Саратове — «русского Самсона» Кашина, грузчика с мель­ницы купца Шмидта.

Режиссерским оком приметил Никитин в неудачливом акроба­те-силаче Ступине будущего корифея атлетики. И, что называется, сделал этого рослого, великолепно сложенного красавца: заказал для него русскую рубаху алого шелка, плисовые штаны, сапоги, сверкающие лаком, помог составить номер, а кричащая реклама довершила успех. И вот уже гремит имя богатыря Ступина, похва­ляющегося своей силушкой, играючи жонглирующего двухпудовиками. А за несколько лет до того Никитин зорко углядел в безвест­ном черноморском грузчике будущего «Чемпиона чемпионов». Иван Поддубный получил в цирке Никитиных первые уроки пове­дения на арене и в жизни, каждый его шаг и жест были срежисси­рованы Акимом Никитиным. Впрочем, об этом написано достаточ­но много. Менее известно, что примерно такую же школу прошел здесь и другой колосс атлетики — Иван Заикин, тоже открытый Никитиным и смоделированный им, как сказали бы сегодня. Аким Александрович любил борцов, наделенных актерской жилкой, тех, кого завсегдатай цирковых чемпионатов Александр Блок величал истинными художниками. Таких мастеров ковра контрактовал на длительные сроки, постоянно помогал советами и всячески опекал.

Аким Никитин тяготел к массовым зрелищам, организуя кото­рые, проявлял себя и как даровитый постановщик. Чтобы составить представление и об этой стороне его разносторонней деятельности, рассмотрим некоторые образцы народных зрелищ и в первую оче­редь конные ристалища, своеобразные спектакли под открытым не­бом, каковые Никитин-режиссер подавал с подлинным постановоч­ным размахом и на удивление изобретательно.

Проводились они, как правило, днем и начинались живописной кавалькадой. Под громкие звуки оркестра кавалькада двигалась от ворот цирка до ипподрома (чаще всего для этих целей Никитины строили свой ипподром). В шествии участвовало более ста нарядно убранных лошадей и большое количество других животных, сопро­вождаемых берейторами, жокеями, амазонками и грумами в кра­сочной форменной одежде, а также костюмированной труппой.

Представление открывали фанфаристы, облаченные в бархатные камзолы малинового тона. После того как прозвучит торжест­венный сигнал «Слушайте все», «Слушайте все», герольд в треуголке с жезлом в руке зычно возвещал начало церемонии  (он же объявлял очередную скачку и сумму приза).

...Провозглашается «Большой стипль-чез» — скачки с преодо­лением препятствий. Трубят охотничьи рога. Под громкое улюлю­канье и свист на элипсовидную арену вылетает четверка резвых оленей и стремительно несется по дорожке, легко и грациозно пе­ремахивая через барьеры. А следом, чуть ли не по пятам,— ватага всадников в охотничьих костюмах, сопровождаемых звонко лаю­щими гончими. Разгоряченные кони тоже с ходу берут препятст­вия. Один круг, другой, третий — кто лидер? За кем победа?..

Над ипподромом плавно взмывает воздушный шар. Под ним вместо корзины — желтая треугольная пирамида. Это своеобразный воздушный глашатай; надпись на трех сторонах пирамиды и на ее дне объявляет очередную скачку, разнообразие которых кажется просто неисчерпаемым: «Скачка жокеев», «Скачка амазонок» (в дамском седле), «Скачки на пароконных римских колесницах», «Скачки берберов» (на чистокровных лошадях арабской породы), «Скачки джигитов», «Гонка на верблюдах» (и отдельно на осли­ках), «Скачка гладиаторов»... Представьте себе: у стартовой черты выстроились пять-семь всадников в красочных костюмах римских гладиаторов — шлемы, доспехи, короткие юбочки, сандалии с вы­сокой шнуровкой, а через обнаженное плечо — звериные шкуры пантер и ягуаров. Каждый из наездников стоит на спинах двух неоседланных лошадей, держась за цигель (ремешок), укреплен­ный на шее коня. Сигнал. И вот помчались, удерживая равновесие в столь ненадежном и столь шатком положении, стараясь не толь­ко не свалиться, но и во что бы то ни стало обскакать соперника... Не правда ли, захватывающе!

Заботясь о разнообразии зрелищных впечатлений, Никитин вво­дил в свой ипподромный спектакль увеселения и потеху: состяза­ния скороходов в мешках или цепях, национальные виды борьбы, чаще всего комические. А между скачками в небо взвивались яркие фонтаны фейерверков, бешено вращались в вышине огненные коле­са, разбрызгивая золотые снопы искр — пиротехника была при­страстием Никитина, его «козырем».

Но вот откуда-то сбоку служащие «ведут» за стропы еще один шар, гораздо больших размеров, нежели предыдущий. Нет, не оче­редное воздушное объявление — на этот раз выдумка позамысловатее. К гондоле, которую с трудом удерживают шестеро дюжих мо­лодцов, по шпалерному проходу униформистов, стоящих навытяж­ку, торопливо семенит на задних ногах медведь. Топтыгин-астро­навт влезает в корзину и, полный достоинства, опирается передни­ми лапами о ее борт. Шар медленно взмывает кверху и, провожае­мый взглядами тысяч людей, удаляется в подветренную сторону...

А под конец — главная приманка, коронный номер ипподрома, сопровождаемый обычно повышенным интересом (и, разумеется, подпольным тотализатором),— «Рысистый бег здешних извозчи­ков на своих собственных лошадях и дрожках»... (Запись участни­ков производится заранее, а самим скачкам предшествует репети­ция.) Состязания извозчичьих саврасок, подгоняемых удалым! возницами, являли собой прелюбопытнейшее зрелище. Вздымая клубы пыли, кучера, охваченные азартом, зычно гикали, пронзи­тельно взвизгивали, оглашали поле молодеческим посвистом, тем­пераментно размахивали кнутами... Ажиотаж «болеющих за своих» зрителей, распаленных крупными «ставками», достигал такого же накала, как, скажем, ныне на каком-нибудь матче «Большого хок­кея». Причем не только внутри самого ипподрома, но и вокруг, среди бесплатной публики, вольготно расположившейся на деревь­ях, балконах и особенно на крышах соседних домов. Впрочем, однажды чрезмерное бушевание страстей едва не окончилось трагедией или драмой, во всяком случае. «Харьковские ведомости» сообщали, что 12 июня 1888 года во время представления на ип­подроме стропила одной из крыш «не выдержали необычайной тяжести и провалились. Зрители, бывшие на злополучной крыше, издали громкий крик...». По счастью, пострадавшие отделались лишь испугом и ушибами.

Как уже говорилось, Никитин был в высшей степени самобыт­ным предпринимателем, быстро реагировавшим на все веяния из­менчивой моды. Едва только раскатилось тысячами никелирован­ных колес увлечение велосипедом, как Аким Александрович пото­ропился и здесь нагреть руки: афиши возвестили о «роскошных представлениях на вместительных спортивных циклодромах с уча­стием велофигуристов, гонщиков и комиков, использующих самые различные типы веломашин...». Осенью он устраивал пышные ат­летические представления под крышей огромных конных манежей. А зимой — увеселения на шумных народных гуляньях.

А. А. Никитин был режиссером-практиком. В поисках смысло­вых решений, в поисках выразительных средств он опирался глав­ным образом на свой постановочный опыт и художественную интуицию, которая была развита у него до чрезвычайного. Режис­серские «раскладки», по собственному выражению Акима Алек­сандровича, он излагал в схематических рисунках на страницах блокнотов и тех же «гроссбухов» — мыслил он кончиком каранда­ша. Рисовать постановщик не умел, но это не мешало ему вы­страивать мизансцены: размещать действующих лиц в простран­стве манежа, сцены и мостиков, используемых в водяных феериях.

Большое значение Никитин придавал актерскому мастерству. Каждого балетмейстера, которого приглашал в свои цирки, обязы­вал вести занятия с детьми артистов и с учениками. Это условие вписывалось в контракт. Он опекал художественно одаренных мальчиков и девочек и всячески их поощрял. Бодрствование его организаторской и режиссерской мысли продолжалось всю жизнь, до самого последнего, как увидим дальше, вздоха.

Человек добрейшей души, сама прошедшая суровую школу циркового ученичества, Юлия Михайловна Никитина постоянно ютила при цирке малолетних воспитанников. Содержались учени­ки в строгости, однако рукоприкладство запрещалось категориче­ски. Сорвавшийся педагог рисковал вызвать суровую немилость госпожи директрисы.

Многие из учеников цирка Никитиных сделались впоследствии известными артистами. И, конечно, самой заметной фигурой был Петр Орлов.

Ему только что исполнилось девять лет, когда мать за руку при­вела своего Петюню к Никитиным «учиться на циркиста». Было это в Орле, где стояло тогда их шапито. Уже через год способного наездника выпустили в манеж с номером «Почта». (Конечно, в цирках не столь солидных учеников пускали в работу гораздо раньше, но у Никитиных было заведено: только тогда, когда и в самом деле номер подготовлен безупречно.) Ему сшили костюм старинного почтаря, сапожки с желтыми отворотами, перчатки с крагами, тоже желтого цвета, форменную шляпу. Трубач из ор­кестра научил мальчонку играть сигнал на медном почтовом рож­ке, свитом в кольцо. Поглядеть на дебют общего любимца собра­лась чуть ли не вся труппа. Он был хорош, этот юный почтарик: на одном боку желтая сумка, на другом — сабелька у широкого кожаного пояса.

Берейтор Кюльс, готовивший номер, сказал шпрехшталмейстеру:

  Объявите — Пьер Леонель.

  Еще   чего! — вмешался   Петр   Никитин,   случившийся   ря­дом.— С какой стати Пьер, да еще откуда-то взялся Леонель.

  Он есть Леонофф,— вежливо возразил Кюльс.

  Мало ли что. Этакого-то орла да Пьером... Объявите,— при­казал он,— Петр Орлов! Тем паче что и сам-то из Орла.

Как только шпрехшталмейстер громко произнес за форгангом неленное, Петр Александрович осенил крестом мальчика, уже стоя­щего на спинах двух темно-бурых лошадок-пони, сдерживаемых за узду Кюльсом, и Петя, радостно затрубив во всю силу легких, выехал в манеж.

С этого дня, собственно говоря, и началась артистическая жизнь Петра Ильича Леонова, известного в истории мирового конного цирка под псевдонимом Орлов. В юные годы он выступал, как тогда было принято, во многих жанрах и один, и с другими учениками, и со своим тезкой Петром Никитиным. Позднее в его пристрастиях все же перевесило наездничество. Петр Орлов блистал как сальто­морталист на лошади, как парфорс-наездник, как жокей и джигит. В конце прошлого столетия он завоевал громкое имя, гастролиро­вал в крупнейших цирках мира. Реклама возвещала: «Универсаль­ный наездник. Единственный в своем роде. Донской казак Петр Орлов». Его номер и в самом деле был незаурядным. Артист твор­чески соединил трюки «жокея», «парфорсной езды» и «джигитов­ки», и в результате этого художественного сплава получилось нечто небывалое, исключительное по своей оригинальности. Он вылетал в манеж, стоя на лошади, в казачьем мундире, с пикой на­перевес. Это был не просто искусный конник, отчаянно смелый, исполняющий на бешеном скаку головокружительные трюки, но артист, создавший законченный образ казака-рубаки, этакого удальца, который заражал публику своим молодечеством, своей лихой отвагой.

Острое чутье на актерскую даровитость позволяло Акиму Ники­тину распознать в зеленом неоперившемся юнце будущего мастера. Умел поддержать и помочь. Он был постоянно настороже. Жадно ловил любые сведения о номерах. И никогда не упускал случая посмотреть программу другого цирка. Неутомим и непоседлив, он мог тут же сорваться и понестись, без сна и отдыха, в другой го­род, если прознал, что в тамошнем цирке объявился талант. Так, например, был обнаружен в третьеразрядном заведеньице Михаил Пащенко. Начинающий гимнаст выступал на «лире», модном в ту пору воздушном снаряде, имеющем форму музыкального инстру­мента. В строгом лице этого юноши, в его осанке и стройной фигу­ре, которую так складно обтягивало старенькое лиловое трико, а главное — в его хватке было нечто, заставившее Никитина пригля­деться к нему повнимательнее.

В большого мастера Пащенко сформировался уже в цирке Ни­китиных. Здесь он прошел настоящую выучку. Здесь определилось его главное призвание — искусство жонглирования. Здесь женил­ся, и под творческой опекой самого Акима Никитина молодые со­здали оригинальный дуэт. Номер Ксении и Михаила Пащенко «Жонглеры-малобористы», оформленный в украинском стиле, со­четал в себе собственно жонглирование и сложный баланс зажжен­ных керосиновых ламп, кипящего самовара, вращающихся тазов на руках и ногах, на подбородке и на лбу. Украинские жонглеры стали украшением программ крупнейших цирков мира.

Другой юнец, которого выпестовали Никитины, пришел к ним сам. Назвался Мотькой. А фамилия какая? Бекетов. Глядел затрав­ленно, исподлобья. Не сладко, видать, пришлось служащему по уходу за собаками в цирке Карла Мамино. Режиссерский нюх Акима позволил ему безошибочно распознать в мальце способность сразу к двум цирковым профессиям: дрессировке и клоунаде.

Как-то раз Никитин увидел на конюшне, с какой любовью но­вичок кормил ослика, и тут же заключил: этому свободно можно доверить животных. Что же касается комедиантства, то опытному глазу не так уж трудно определить, есть в ученике дар к трудней­шему клоунскому делу или нет.

Матвей во время выступлений на манеже комиков, чем бы ни был занят, непременно улучит минутку постоять в боковом про­ходе, поучиться, как делается смех. Наблюдал Никитин мальчиш­ку и во время игры со сверстниками «в цирк» — исстари любимое развлечение детей актерской братии. Здесь Мотька неизменно об­ряжался рыжим. И Аким наметил ему дуровскую дорогу — клоун с дрессированными животными.

Через год Бекетов уже выступал в цирке Никитиных с коми­ческой сценкой «Повар-растяпа», содержание которой сводилось к тому, что плутоватый пес — лохматая дворняга — ловко откры­вал зубами крышки кастрюль, воровал у захмелевшего кухмисте­ра то кусок мяса, то курицу...

Усилия Никитиных, вложенные в своего питомца, не замедлят принести плоды: пройдет не так уж много лет, и русский клоун Матвей Бекетов объездит со своими великолепно выдрессирован­ными свиньями весь мир. И всюду будет иметь шумный успех. А немного позднее откроет собственный русский цирк в столицах Швеции, Австрии, Франции, Венгрии.

В то самое время как юные Матвей Бекетов и Петр Орлов де­лали на манеже свои первые шаги, подрастали их сверстники, ко­торым также предстояло пройти через руки Никитиных и стать корифеями русского цирка. Ваня Мельников в свой час заблистает как дрессировщик, равного которому не так уж много находилось и на аренах Европы. Петя Монкевич — впереди у него славный путь странствий по аренам Европы в качестве мастера конного цирка и долгая жизнь — без года век. Юный крепыш Петя Кры­лов вырастет «самым сильным в России атлетом-гиревиком». Коля Сычев через несколько лет прогремит как лихой неустрашимый наездник, прозванный во время зарубежных гастролей «русским чертом». Ваня Затрутин пока что беззаботно играет в «бабки» в заштатном Угличе и еще не догадывается, что в цирке Никитиных ему помогут обрести свою клоунскую маску, в которой он немного позднее завоюет известность под псевдонимом Глупышкин (по имени популярного героя комических лент).

Никитин выискивал дарования повсюду: в балаганах, на под­мостках увеселительных садов, в зверинцах, где часто тогда высту­пали пробующие себя артисты, и даже среди «газировщиков» (ведь и там могли оказаться будущие Бим-Бомы и Поддубные). Имена артистов, открытых неистовым директором цирка, составляют длинный список. Назову лишь еще двоих — Цхомелидзе и Лазаренко.

Никитин умел рисковать.   Именно   так   и   было   1   октября 1911 года, когда на открытии нового цирка московской публике впервые представили двух дотоле неизвестных «рыжих» — Алек­са и Виталия Лазаренко. Нужна была поистине творческая смелость, чтобы доверить арену своего главного цирка новичкам, к ними, в сущности, и являлись эти двое. Взять того же Лазаренко.| Еще год назад он беспокойно метался, менял маску за маской, искал себя, не брезговал низкопробными трюками и остротами.? Позднее, уже когда к нему пришла огромная слава, Виталий Ефимович скажет:  «Я был... маленьким провинциальным  «рыжим» без рода и племени, настоящим пролетарием по происхождению, по положению в цирке и по самому жанру работы. К тому же и имя у меня было не иностранное, не «цирковое» и даже не звуч­ное: Лазаренко». Немало пришлось тогда повозиться с новичком Акиму Александровичу и его сыну Николаю, с которым Виталия впоследствии свяжет близкая дружба.

Нет нужды задерживаться на перечислении всех артистов, ко­торых в той или иной степени выпестовали в цирке Никитиных, ограничимся лишь самыми славными именами, громче которых не знала дореволюционная арена: Бим-Бом, музыкальные клоу­ны, любимцы всей России; два Ивана: Иван Поддубный и Иван Заикин — гордость русской атлетики. И, наконец, братья Влади­мир и Анатолий Дуровы.

 

5

 

Детям артистов за кулисами никитинских цирков жилось, по многим свидетельствам, привольно и весело. Благоволение к юно­сти установила здесь тоже Юлия Михайловна. Труппа чаще всего формировалась на целый сезон, дети привыкали друг к другу, воз­никали привязанности и дружба. Мальчишки и девчонки из боль­ших семей Лавровых, Федосеевских, Сосиных, Альперовых, Красильниковых, Юровых, не зная угомона, затевали сообща шумные игры. Временами в проказливой ватаге появлялся стройный, самолюбивый Толя Дуров — сын Анатолия Леонидовича, неистощи­мый выдумщик, он становился коноводом этого безмятежного пле­мени. Примыкали к детворе иногда и другие отпрыски дуровской династии — сын и дочь Владимира Леонидовича: Володя и голу­боглазая Наталья, оба редкостной красоты. Неизменными участ­ницами детских игр были три дочери Гамсахурдии и сын другого управляющего — Борис Кудрявцев, ставший впоследствии хоро­шим белым клоуном. Каждое лето на каникулы приезжал нервный Вацлав Нижинский и здесь, полностью растворяясь в кругу веселых, беззаботных сверстников, оживал и розовел. И если вы­делялся, то лишь когда затевались состязания на высоту прыжка. 'Гут он не знал равных.

Кто мог подумать тогда, что парижская Академия танца учре­дит премию имени того самого Вацлава Нижинского, ставшего прославленным русским танцовщиком.

В 1894 году к веселой детской компании примкнет семилетний Коля Никитин.

Богатая событиями жизнь Акима Никитина в одном не уда­лась: не сподобил, как тогда говорили, господь бог наследником. Уж сколько перевозил к Юлии Михайловне знаменитостей-врачей, профессоров, сколько приглашал дорогих знахарок — все тщетно. И неотвязная дума о продолжателе столь удачно начатого дела, о надежном преемнике все точила и точила.

...В ту пьянящую, греховную весну он был в Киеве один. Слу­чайная интрижка со смазливой барышней... Несколько лет сынок был его отрадной тайной... Сам лишенный детства, Аким Ники­тин мечтал скрасить молодые годы своего отпрыска. Посылал деньги, привозил из-за границы дорогие подарки. Год назад тайное стало явным. Острие того самого шила, которое, как известно, в мешке не утаишь, вылезло наружу и ощутительно кололо... Было все — оскорбительные укоры, рыдания, угрозы разрыва и потом бесконечно долгое оцепенение...

Теперь, когда стало известно, что «та особа» сделала удачную партию и сын ей вроде бы обуза, Юлия Михайловна сама сказала: ребенок ни при чем. Пусть поживет у нас.

Колю привезли в Тифлис. Сначала он робко и стеснительно по­глядывал со стороны на шумливую ватагу ребятишек. За кулиса­ми зашушукались: «Незаконный... прижитый», «Как две капли — отец», «Бедняжка Юлия Михайловна, каково-то ей»...

Но Юлия Михайловна крепко привязалась к ласковому маль­чонке, рыжеволосому, как отец, и по весне забавно конопатому. Привязался к племяннику и дядя Петр: заказал для него камзол вишневого бархата, в каком выходил в манеж сам, золотом шитые сафьяновые сапожки, розовую персидского атласа рубаху с шел­ковой тесемочной опояской. Чуть ли не каждую неделю таскал его в лучшие фотографии. Сохранилось много снимков той поры: и забавный — нельзя без улыбки глядеть на юного щеголя в пид­жачной тройке, со шляпой на голове, «под взрослого», и в клоун­ском комбинезоне с остроконечным колпачком, а рядом на столе колокольцы всех размеров - память о его нервом номере — «Му­зыкальный эксцентрик». Снимок в гусарке — это уже когда вскоости ему подготовили номер, шедший с шумным успехом,— юный дрессировщик выводил шестерку ученых лошадок-пони. Главное внимание дядя обращал на актерскую сторону и на прыжки. «Прыжок,— повторял он,— всему голова. Силен в прыжках — и тебе любой цирковой номер что семечку щелкнуть».

Если Петр с истым увлечением занялся цирковым воспитанием способного и старательного мальчонки, то Юлия Михайловна взя­ла на себя заботу о его образовании: «Хватит с нас неучей...» В каждом новом городе нанимала педагогов. Была неукоснитель­но требовательна. Вдалбливала приемному сыну: «Прыжки — дело второе. А первое — грамота».

Отец же считал, что будущему владельцу цирка прежде всего необходимо стать настоящим мастером конного дела — этого тре­бовала традиция. «Высшая школа верховой езды», «Свобода» — вот главные номера господина директора. Но это, конечно, потом, в будущем, а сперва овладей наезднической наукой.

Аким Александрович прикидывал — кого пригласить для обу­чения сына? Выбор пал на Фабри. У Наполеона Фабри была ре­путация наездника самого высокого класса. Законтрактованный на целый год с условием — кроме выступлений заниматься с хо­зяйским сыном, Фабри уже через год выпустил на манеж один­надцатилетнего сальтоморталиста на лошади. Немного позднее публика увидела мальчика еще и в качестве конного акробата. Вместе с наездником первой руки Курто юный Ника исполнял рас­пространенный в те годы, а ныне совсем забытый номер «Два ат­лета на одной лошади».

Исподволь, так, для забавы, занимался и жонглированием, не догадываясь, впрочем, что впоследствии это станет главным в его цирковой жизни. «Играя с товарищами,— расскажет он позднее,— мы соревновались, кто лучше, кто красивее сможет подбросить в воздух и снова поймать несколько мячей, камешков, ракушек. Это были первые уроки. Потом жонглирование вошло, так сказать, уже в систему. Недаром ведь мне не раз попадало от матери за то, что, сидя за обедом, я не мог удержаться, чтобы не пожонглировать вилкой, ножом, покрутить на пальце тарелку. Результаты, конеч­но, были в большинстве случаев плачевные, тарелки разбивались, а содержимое их оказывалось на столе. Но даже эти печальные уроки приносили свою пользу. Я учился находить центр тяжести в каждой вещи, учился использовать для жонглирования наиболее интересные предметы».

Случилось же так, что переходить в «жонглерское подданство» ему пришлось гораздо раньше, нежели он предполагал. Как-то на дневном представлении Харьковского цирка юный сальтоморта­лист по-обычному выехал в манеж на своем сером в яблоках Гвидоне, уверенно стоя на панно, то есть на маленькой площадке, укрепленной ремнями на спине лошади, а в руках держал гибкий кизиловый стек, всегдашний реквизит наездника. Дети, присутствовавшие на утреннике, завороженными глаза­ми следили за каждым движением стройного мальчика в голубом трико, такой он смелый и ловкий, такой ладный, аккуратно — во­лосок к волоску — причесан. Вот он встал на одну ногу, мягко пружиня в такт галопу лошади, а вторую красиво отбросил назад. Вот присел и ловко перепрыгнул через свою выгнутую дугой па­лочку. Вот приловчился к ритму коня, выждал мгновение и вдруг волевым рывком взметнулся вверх. Тело, сжатое в комок, перевер­нулось в воздухе. И вот он уже опять на ногах, на своей площад­ке, обшитой лазоревым стеклярусом, радостно улыбается публи­ке. Через минуту снова оттолкнулся и взмыл вверх, и в этот са­мый миг лошадь резко рванулась вбок: ее испугала газета, кото­рую стал разворачивать господин в первом ряду. Цирк разом вскрикнул, увидев, что мальчик сорвался. «Правой ногой я попал мимо панно,— напишет он спустя много лет в своих неопублико­ванных воспоминаниях,— полетел головой в места и сильно рас­шибся. Отец больше не разрешил опасную работу. Сказал: «Зай­мись как следует жонглированием...»

Николай поправился и начал усердно по 6—7 часов в день ре­петировать жонглерские пассажи. Через несколько месяцев, в Са­маре, «желая сделать отцу, в день его бенефиса, сюрприз,— про­должает Николай Акимович,— я уговорил нашего тогдашнего управляющего Муссури Г. М. поставить меня в программу как жонглера на лошади. Лошадь для этого номера была в конюшне, а предметы... я одолжил у Курто». Этот выдающийся жокей-наезд­ник «одно время хотел стать жонглером, после того как сломал ногу,— читаем у Никитина,— но ничего не вышло, не хватило са­мого главного — терпения. Бросил. А реквизит валялся, я же этим воспользовался».

Дебют прошел великолепно. Тринадцатилетнего жонглера по­здравляла вся труппа. С этого дня, воодушевленный удачей, он принялся за тренировку с еще большим усердием и год от года отшлифовывал свое профессиональное умение.

Способному юноше легко давался любой цирковой жанр. Увлек его и воздушный полет. Восхищаясь смелыми и красивыми упраж­нениями своего дяди на качающихся трапециях (правда, с возра­стом Петр Никитин поднимался под купол лишь в свои пышно об­ставленные бенефисы), Николай с усердием принялся трениро­ваться под руководством Густава Дехардса, работавшего в их труппе. И вскорости основательно преуспел в качестве полетчика-вольтижера.

Одновременно развивал и прыжковую технику. Участвовал в конкурсах прыгунов, которые проводились для привлечения пуб­лики во многих дореволюционных цирках, и не раз выходил побе­дителем. Незадолго до первой мировой войны «Н. А. Никитин считался сильнейшим прыгуном с трамплина»,— засвидетельствовал в своих воспоминаниях прославленный акробат Александр Сосин

В каком бы жанре ни выступал молодой артист, сложнейшие трюки он выполнял легко, одухотворенно, с увлечением и задором. Его вполне определенно выраженное актерское дарование позволило ему с успехом играть главные роли в пантомимах. Отец не возражал, когда сына приглашали на гастроли солидные цир­ки,— «Что ж, поезжай, это полезно»... Даже Сципионе Чинизелли, самый разборчивый из цирковых директоров и самый прижими­стый, подписал с Николаем Никитиным дорогой контракт на его выступления в столичном цирке. Позднее он будет блистать и на европейских аренах.

Рос молодой Никитин отцовской надеждой (Петр все больше и больше отходил от дел). В лице сына, рассудительного и не сует­ного, основатель русского цирка имел достойного продолжателя, в руки которого смело можно передать нажитое. И в труппе лю­били Колю Никитина. Обходительный, нисколько не заносчивый, даром что хозяйский сын, никому не откажет в услуге, не побрез­гует почистить свою лошадь, надеть униформу и помочь товари­щам или со всеми вместе устанавливать шапито.

Наделенный общительным характером, Николай Никитин лег­ко завязывал знакомства и заводил друзей вне цирка. В централь­ном архиве литературы и искусства хранится план книги воспоми­наний Н. А. Никитина. В пункте четырнадцатом записано: «Друж­ба с известными артистами драмы: И. Орленевым, М. Дальским, Провом Садовским. Их влияние на мое формирование артиста». За этими скупыми строками встает целый мир дружеского обще­ния с даровитыми натурами, образованнейшими людьми своего времени, которые оказали сильное влияние на художественные воззрения молодого актера, на становление его личности.

 

6

 

И еще в одном выпукло проявился организаторский дар Аки­ма Никитина — умел подобрать надежных помощников. И первое место здесь по праву принадлежит его долголетнему управляюще­му Роману Сергеевичу Гамсахурдии, или Карамону Джаргиевичу, как по нотариальным документам звучит подлинное имя этого вы­ходца из обедневшей семьи грузинских дворян. Аким Никитин своим наметанным глазом выделил его еще в 1896 году, когда Гамсахурдия был администратором в цирке Камакича, и переманил к себе. День ото дня терпеливо наставлял энергичного, старательно­го, но не в меру горячего помощника, и в конце концов Роман Сер­геевич сделался его правой рукой. На целых двадцать лет связал Гамсахурдия свою жизнь с Ни­китинскими цирками. Здесь же прошли отличную профессиональ­ную школу три его дочери, снискав славу первоклассных наездниц и танцовщиц, блистали они и как исполнительницы главных ролей в пантомимах.

Когда совершилась Октябрьская революция, Роман Сергеевич отдал свой огромный опыт становлению молодого советского цир­ка: участвовал в строительстве новых зданий и в восстановлении старых, был одним из лучших директоров цирковых предприятий. Последние годы жизни заслуженный деятель Грузинской ССР, по­четный красноармеец Р. С. Гамсахурдия руководил Тбилисским цирком.

По размаху своей деятельности Никитины не могли довольство­ваться лишь одним управляющим. Михаил Петрович Кудрявцев, человек сдержанный и усердный, степенный и деловитый, как и Гамсахурдия, пользовался абсолютным доверием своих хозяев.

Многие годы безупречно служили основателям русского цир­ка и кассир Г. А. Лямин, и дрессировщик лошадей И. И. Монкевич, и режиссер Леон Готье. Программа у Никитиных менялась бук­вально ежедневно, поэтому требовалось много танцевальных за­ставок, номеров, а то и целых балетов, для чего приглашали сразу нескольких балетмейстеров. С Никитиными охотно сотрудничали Ю. Опознанский, Д. Мартини, Антонио, Фома Нижинский. Про­должительно и плодотворно работала Татьяна Сычева, сестра зна­менитого наездника Николая Сычева.

 

МОСКОВСКАЯ КРУГОВЕРТЬ

1

 

Обнаружится это не сразу. Листаешь никитинский архив, раз­мышляешь над какой-нибудь черновой заметкой, делаешь выпис­ки и лишь некоторое время спустя спохватишься — а куда же по­девался 1881 год? Никаких следов, будто его и не было, этого 1881 года. Что такое? Где документы, помеченные тем временем? Почему не стало записей в блокнотах Акима? Перетряхните весь архив — ни строчки. В чем же дело?

А пора-то какая? Черная пора! Вспомним: 1 марта 1881 года. Оглушительный взрыв бомбы. Убит Александр II — казнен по при­говору Исполнительного комитета «Народной воли». Долго шла охота на помазанника божия: взрывы и выстрелы, направленные в него, следовали один за другим. И каждый повергал обывателя в цепенящий ужас. Над Россией сгущались сумерки. В ответ на террористические акции революционеров правительство усиливало репрессии, непомерно разрастался полицейский аппарат, шпионы, соглядатаи, добровольные наушники... Доносы становились за­урядным явлением. Нельзя было проронить слова, чтобы сие не становилось известно департаменту полиции. Установилась атмо­сфера всеобщей подозрительности и недоверия. Слухи наводняли Россию: «Новый-то император, говорят, в смертельном страхе от­сиживается во дворце», «Столицу, молвят, переносят в Москву», «Подпольщики заминировали Невский», «Заговорами руководят из-за границы», «Террористы делают подкоп под департамент полиции...»

В эту пору Никитины, обученные жизнью держать язык за зу­бами, наслышанные о драконовских мерах шефа жандармов гене­рал-адъютанта Лорис-Меликова, сочли за лучшее затаиться до поры. Уж они-то знали крутую руку этого выходца из грузинских дворянчиков, усмирителя вольнолюбивых горцев; еще не так дав­но верный сатрап казненного императора был генерал-губернато­ром у них в Саратове — куда как суров!..

Начавшийся процесс над первомартовцами привлек всеобщее внимание. Равнодушных не было. Общественность всего мира под­нялась на защиту народовольцев. Среди тех, кто добивался поми­лования для заговорщиков, были Виктор Гюго и Лев Толстой. Вы­ступления великого русского писателя в эти дни являли пример огромного гражданского мужества.

Мрачный год реакции и жесточайших политических процес­сов — не лучшая пора для народных увеселителей. Приходилось дожидаться лучших времен. Этим, собственно, и объясняется, почему в биографии братьев Никитиных 1881 год оказался «мерт­вым». Зато уже со следующего года в жизни саратовских циркистов произойдет перелом к лучшему.

 

2

 

Аким Никитин обладал удивительной способностью улавливать и впитывать в себя факты, сведения, рекламу, объявления, слухи, мелкие, казалось бы, незначительные подробности — словом, гово­ря сегодняшним языком, информацию и вырабатывать на ее осно­ве наиболее оптимальные решения.

Осенью 1882 года газеты сообщили, что следующей весной в Москве будут проводиться торжества по случаю коронации Алек­сандра III (того самого, о котором поэт-сатирик Дмитрий Минаев едко скаламбурил: «Герой коронации есть кара нации»).

Как только Никитин пронюхал об этом, незамедлительно при­катил вместе с Петром в старую столицу на разведку. Прямо с вок­зала направились на Большую Дмитровку в редакцию газеты «Афиши и объявления» — вооружиться новостями. Вавилов обра­довался землякам. Накинул пальтецо и спустился на улицу, в скверик. От него и узнали новость: ответственным за все увеселе­ния на Ходынском поле назначен Лентовский.

— Еще в прошлом году,— рассказывал Павел Павлович, с до­вольной улыбкой распечатывая коробку сигар — подарок Никити­ных,— в аккурат перед зимой Лентовского вызвал председатель коронационной комиссии тайный советник Рихтер и сказал: «Ваша докладная записка одобрена. Приступайте». Теперь он,— продол­жал репортер, затягиваясь сигарой,— официально именуется: глав­ный устроитель народного гулянья его императорского величества на Ходынском поле. Так что знай наших.

   Подумать только, Михаило-то какой персоной заделался!

   С ним теперь не шути,— подхватил Вавилов.— В его веде­нии все театры на Ходынке, все эстрады, хоры,   оркестры,   ваш цирк,— поклонился он братьям,— ну и все прочие развлекатели: фокусники там, дрессировщики, акробаты, паяцы...

...В «Эрмитаже» Михаила Валентиновича не оказалось, и где он — никто не знал. Дома его тоже быть не могло — это Акиму Никитину известно наверняка. Оставалось выяснить у его сестры Анны Валентиновны, уж она-то в курсе.

На звонок открыла горничная, пухленькая, круглолицая чухон­ка. Никитин вручил ей свою визитную карточку. Вскоре в глубине темного коридора радушно закудахтала Аннушка, как Никитин называл про себя сестру Лентовского.

  А его срочно вызвал господин Рихтер,— сообщила она, приветливо улыбаясь. И пригласила на чашку кофе.

Никитин решил воспользоваться любезным приглашением. «У этой милой болтушки всегда выудишь что-нибудь интерес­ное»,— подумал он, вешая пальто.

В просторной гостиной он окинул скорым взглядом стены, сплошь увешанные картинами в дорогих рамах и фаянсовыми блю­дами. Чувствовал он себя в этой роскошной квартире стесненно: смущала и вызывающая красота хозяйки и ее неумолчная болтов­ня. Говорила она с аппетитом, словно изголодалась по вниматель­ному слушателю. Акиму вспомнились слова Юлии: «Душечка-тараторочка». Все ее пестрые рассуждения об артистах император­ских театров, об оперных певцах, о примадоннах оперетты — кто чей любовник, у кого какое жалованье — ему совершенно не нуж­ны. Но он умело играл роль гостя, обвороженного хозяйкой, глу­боко поглощенного ее дружескими излияниями. На самом же деле его интересовало лишь то, что имело касательство к ее брату.

— Первого мая у него открытие «Эрмитажа»,— сообщила она, расставляя   позолоченные   чашечки,— а  пятнадцатого — «Фанта­стического театра». Совсем измотался. С утра до ночи то художни­ки, то архитекторы, то мастера, то циркисты, идут и идут, и все чего-то хотят, все чего-то требуют. И кругом расходы, расходы. Контрактов с артистами подписал на огромные тысячи.

Разливая из мельхиорового кофейничка густой напиток, Анна Валентиновна продолжала с гримасой наигранного отчаяния на лице:

   А ведь, между нами говоря, арифметист-то он никудышный. Цену рублю совсем не знает. Все антрепренеры на чем свет клянут его, говорят, что портит им всю политику: слишком высокое кладет жалованье артистам. Ох, господи, да он у нас  совсем  бессребре­ник,— кивнула она на стену.

Никитин последовал взглядом и задержал глаза на портрете. Картина была без рамы. Художник изобразил сына саратовского музыканта по пояс. Широкоплечий, с густой иссиня-черной боро­дой и шапкой кучерявых волос, Лентовский глядел твердым взгля­дом человека сильного и властного.

  Никто не верит,— услышал Аким,— но вам-то могу сказать: за душой у него, если хотите знать, ни гроша на черный день.

Живая, эмоциональная — сама непосредственность, Анна Ва­лентиновна перескакивает с одного на другое. Отпивая кофе мелкими глотками и со звоном опуская чашку на золотое блюдце, ко­торое держит в другой руке, сообщает, что брат собирается поста­вить в Новом театре грандиозную оперетту-феерию «Путешествие на луну». Москва, да что Москва — вся Россия такого оформле­ния, какое намечается, еще не видывала. Главную роль брат пред­назначает ей. А еще намерен построить на Сретенке каменное зда­ние для своего любимого «Скомороха», подбирает большую труппу для Нижегородской ярмарки — пригласил самого Долматова, снял в аренду театр в Петербурге.

Слушая все эти новости, Никитин просеивал ее слова, удержи­вая в памяти лишь важное. Сейчас его интересовали главным об­разом коронационные гулянья и все связанное с ними. Лентовская охотно пускалась в объяснения: Миша огорчен, что многие бала­ганщики не имеют паспортов, а ведь с руководителей всех зрелищ будут брать подписку в том, что их люди имеют вид на жительство в Москве, без того никто не будет допущен. Никитин тут же поду­мал о беспаспортном Краенльникове: «Опять придется хитрить».

  После убийства государя,— продолжала Лентовская,— вла­сти так напуганы: в каждой гармошке мерещится бомба. И вас тоже коснется. Будьте уверены, перетряхнут весь реквизит. Гос­подин Рихтер — председатель коронационной комиссии — головой отвечает за все. А вы знаете, что это за человек. Не приведи гос­подь! Ужасный педант! В каждую щелку сует свой нос. Совсем из­вел Мишу придирками.

Уже совсем собравшись уходить, Никитин услышал самое важ­ное: Лентовского, как главного устроителя, вот уже целую неделю донимает Чинизелли: требует, чтобы его цирк был представлен на коронации. И уже дважды присылал своего управляющего...

Вечером Михаил Валентинович подтвердил это и добавил:

  А вчера и сам прикатил. И знаешь — ничего. Деликатный. Предложил конкурс: у кого лучше программа, тот пусть и рабо­тает.

Никитин ошарашен известием.

  Как же так! Ведь все уже было решено. Депешу-то нам ты подавал.

  То-то и оно, что было решено. А нынче — задний ход. По этому поводу и вызывал Рихтер. Знал бы, какое сражение при­шлось выдержать из-за вас! Ведь он, иезуит, не кричит и ногами не топает, пет, он в тебя буравом так и вкручивается: «Вы же уве­ряли, что покажете самое лучшее, ну так милости просим, и по­кажите столичный цирк господ Чинизелли. Солидный. Апробиро­ванный. Известно, что его императорское величество не раз из­волили осчастливить сие зрелище своим посещением».

Лентовский говорил немного раздраженно, крупно вышагивая по своему просторному кабинету, увешанному афишами. Речь его энергична и горяча. Черные мохнатые брови порхают над пере­носьем. Голосом Рихтера он продолжал:

  Ну чего вам ссориться с нами и с ними...— Он указал паль­цем наверх.— Зачем? Не понимаю: если в столице хотят, чтобы выступал Чинизелли, так и пусть. Сделайте честь. И стоит ли во­обще о такой малости затевать дебаты.— Лентовский остановился возле Никитина, его глаза улыбались насмешливо.— А я твержу одно: «На коронации русского государя, ваша светлость, на рус­ском гулянье и зрелища должны быть исключительно наши, рус­ские». Он упрям, а я еще упрямей!

Слушая объяснения Лентовского, Аким Никитин напряженно размышлял: «Чего же мы тогда спешили? Зачем городили огород, зачем набирали такую большую труппу, для чего накупили столь­ко лошадей?» Он все еще надеется уловить в словах устроителя гуляний хоть какую-то зацепку. Но ничего обнадеживающего, ни­какой реальной опоры. Чувство, которое нарастало у него внутри, было сложным: растерянность, досада, раздражение. Неожиданно в голову пришла мысль: «А что если самому поехать к Рихтеру и объясниться?»

Лентовский решительно замахал рукой:

— Что ты, что ты! Ни в коем случае. Только испортишь дело.— Он сел рядом с Акимом.— Доверься мне, дорогуша, немного вы­держки. Хоть на кривой, а немца объедем.

«Немного выдержки»,— повторял Никитин, шагая по улице под моросящим дождем. Слабая, а все же надежда. В состоянии душевной смятенности он идет, не разбирая дороги, по лужам и грязи, споря с Лентовским, пререкаясь с самим собой. Мысли его беспокойно роятся вокруг Чинизелли, Рихтера и Лентовского. Толь­ко эти трое видятся ему сейчас, словно в ярко освещенном круге, какой пускает на белое полотно своим волшебным фонарем Карл Краузе. Все прочее за этим четко очерченным кругом неразличи­мо. Тайный советник с нерусской фамилией представляется ему поджарым, гладко причесанным, с большими залысинами. Одет в мундир, облитый золотым шитьем, с тугим стоячим воротником. К такому и старался подобрать ключ, напряженно прикидывал — с какого же бока подойти? Хорошо знал — самая верная дорога, как ему подсказывал жизненный опыт,— мзда. Но ведь этому так просто не сунешь. Топнет ногой и укажет на дверь. Мысль о взят­ке Никитина нисколько не смущала, не казалась оскорбительной. В его представлении это было в порядке вещей. В том мире, где жил он, всё, или почти всё, продается и покупается, только цена, понятно, каждому разная.

Надо бы иметь полную картину об этих Рихтерах. Петьке по­знакомиться с их горничной или белой кухаркой и влюбить в себя. А там видно будет, как дальше. Теперь что с Чинизелли? Этот оре­шек потверже будет. «А пока суд да дело пошлю-ка Петьку на Воздвиженку, пускай все разузнает про Чинизелли»,— решил он, направляясь по узкому гостиничному коридору к своему номеру.

За дверью слышались громкие голоса. Аким стащил с ног са­поги, заляпанные грязью, постоял, послушал. Женщин вроде бы не было, но на всякий случай постучался. В комнате накурено. Круглый стол придвинут к диванчику и заполнен закусками: прямо на бумажных обертках, серых, розовых, зеленоватых, над ними высились бутылки с вином и пивом. Рядом с Петром — юноша кра­сивой наружности, в жилете, без пиджака. Черноволосый, хорошо постриженный, с темными живыми глазами.

  Толя,— представился гость, выйдя из-за стола и надевая ви­севший на спинке маренговый пиджак, ладно сидящий на нем. С вежливой улыбкой он подал Акиму руку. Они пытливо посмот­рели друг на друга, спрашивая глазами, стараясь понять:  «Кто ты?», «Что ты?» Аким подумал: «Барчонок. Видать, по собутыльно-му делу. Вечно Петька вожжается с такими». Анатолий церемон­ным жестом пригласил пришедшего сесть на диван, а для себя под­ставил стул и принялся проворно очищать скатерть от остатков еды, придвигая к хозяину свертки.

  А господин Дуров — нашего поля ягода, циркист,— сказал Петр, кивнув на гостя. И уточнил: — Начинающий клоун.

Это удивило Акима. Он умел безошибочно определять по ли­цам и манерам людей их происхождение. «По виду вроде из благо­родных и вдруг — паяц. Как-то не вяжется...». Петр, благодушно постукивая пальцами по шуршащей обертке, пояснил:

  Толя — москвич, здесь  и  родился. Дворянин. После смер­ти родителей находился на воспитании   у крестного,   вместе   со старшим братом.  Брат, между   прочим,   тоже   увлечен   цирком. И тоже научился акробатничать. Толя целый год работал номер с Николет. А в Одессе у них...— Петр развел два вытянутых паль­ца, выразительно показав происшедшее разногласие.— После того он захотел попробовать себя клоуном. Выступал у Труцци, имел успех, теперь завел дрессированную свинью, учена не хуже, чем у Танти.

Слушая брата, Аким подумал: «Сейчас будет просить за него, чтобы взяли в труппу». Петр сказал:

  Толя предлагает нам свои услуги. Конечно, с дебюта.

Оба — и Петр и Анатолий — в упор взглянули на Акима. Но тот молчал, лишь неопределенно повел своими рыжими бровями. Не в его правилах распинаться о своих неудачах, но сейчас он по­чему-то буркнул, беря двумя пальцами розовый кружок сёмги с серебристой опояской: «Еще неизвестно, будем ли сами рабо­тать». И на вопрос оживившегося вдруг Петра: «Как так? Что за новости?» — рассказал о неожиданном приезде Чинизелли и его настойчивых домогательствах.

   Выходит   так,— сказал Анатолий,— человек   предполагает, а Чинизелли располагает.— И присовокупил: — Я вот тоже у гос­под Труцци предполагал задержаться, а пришлось — я уже гово­рил Петру Александровичу — ретироваться...

Петр пояснил:

  Толя помог Орландо — ты знаешь его, жокей, в Туле у нас работал,— так вот он помог ему тайно обвенчаться с дочкой хозяи­на. Как ее?

  Эстерина.                                                                                I

   А Труцци, понимаешь, был против.                                        (

  И за вмешательство   в семейные   дела,— с   насмешливой1 ухмылкой вставил молодой человек,— меня того... турнули. А сами они очень симпатичные, и Эстерка и Орландо. Оба — близорукие, оба — остроносые.— Анатолий пародийно изобразил пальцами их носы, длинные и заостренные, как птичьи клювы.— Сойдутся нос к носу, будто журавель с журавкой, и курлычут весь день. Он ее все нежно мухой называл: «Ах ты муха... Литл май муха...» А я ему: «Слушай, Орландо, не делай из мухи слона».

Петр рассмеялся и спросил про шорника Ивана Платоновича, что прежде работал у них, а потом устроился у Труцци.

  Там,— ответил гость.— Живет припеваючи.— Толины чер­ные глаза сверкнули озорновато.— И п о п и в а ю ч и.

  За это самое мы ему и отказали. А так бы — золотые руки. Аким отвлекся, размышляя о семействе Труцци. Он знал, что они появились в России три года назад и сразу же круто пошли в гору. Было известно, что выписал семейство Альберт Саламонский для открытия своего Московского цирка.

  Нет,   не   Московского,— уточнил   Анатолий.— До   Москвы была еще Одесса.

Он, Толя, это потому хорошо знает, что был дружен со вторым сыном Труцци, своим погодком Жижетто. Славный малый. А как сложён! Прямо олимпийский бог! Из всей семьи он самый краси­вый и первый научился говорить по-русски.

Придерживаясь своего неизменного правила собирать подроб­ные сведения о конкурентах, Аким Никитин не мог упустить столь удачный случай, благо, начинающий клоун оказался человеком наблюдательным и зорким. А к тому же был заинтересован произ­вести выгодное впечатление. Он охотно отвечал на многочислен­ные вопросы Акима Александровича, перечислил поименно всех членов семейства Труцци, снабдив каждого лаконичной, но меткой характеристикой. Никитин узнал много важных подробностей: ка­кие в труппе дают номера, какие играют пантомимы, кто к чему способнее, сколько на конюшне лошадей — и сколько было, когда приехали? Имеются ли какие другие животные?

Почувствовав, что его слушают с интересом, Анатолий пустил­ся весело балагурить. Говорил он легко, складно, подчеркивал речь широкими жестами и выразительно гримасничал. Анатолий снова налил Петру и, протянув бутылку, предложил Акиму Александро­вичу. Но тот помотал головой.

  Тогда, быть может, пива?

Не предлагайте,- вмешался Петр,— все одно не будет.

Анатолий не стал наливать и себе. Он поднялся со стула и, прохаживаясь по комнате, сказал, что недавно смотрел у Чинизелли на Воздвиженке новую пантомиму «Гейдельбержцы-весельчаки». Аким перестал жевать и заинтересованно уставился на гостя. Поощренный вниманием, тот продолжал:

  Это про немецких студентов из Гейдельберга. Там, между прочим, самый древний в Германии университет.— Анатолий по­вернулся на каблуке и скрестил руки на груди.— Ну и вот, значит, в пантомиме этой показано, как боши распивают свое любимое пиво из огромных деревянных кружек, как шумно кутят, а поку­тить они — большие любители. И поскандалить — тоже не прочь. На этом фоне студенты и разворачиваются: совершают любовные похождения, помогают друг другу устраивать свидания с хоро­шенькими балеринками. Отбивают их у жирных бюргеров. Тан­цуют по всякому поводу.— Его красивые губы тронула игривая улыбочка.— Ну что еще?.. Дуэлируют и снова веселятся.— Анато­лий остановился посреди комнаты, широко расставив ноги и упе­рев руки в бока, риторически спросил:—А публика? А публика, представьте, веселиться не спешит.— Глаза его сверкнули насмеш­кой.— Когда пантомима кончилась, я сказал жене: «Нет, не то...»

Аким изумился: «Женат? Так сколько же ему? От силы лет девятнадцать».

— Нет, милочка, говорю я, совсем они не знают вкуса нашей публики. Абсолютно. Да и не будут знать.— Он подошел к стене, подкрутил коптившую лампу и заговорил, посерьезнев, с неожи­данным жаром: — Иностранец, он знает свое, а мы — свое. Я хочу сказать — разве мало сюжетов для прекрасных пантомим из рус­ской жизни?.. Прошлый год, когда был у Труцци, я без конца вну­шал старику: «Поставьте Гоголя «Тараса Бульбу», так и просится на манеж». Но... — Анатолий в сердцах махнул рукой,— все всуе. А возьмите «Ледяной дом» романиста Лажечникова — какая фа­була! А «Конек-Горбунок»!

Аким Никитин подумал: «Смотри как рассуждает. Из молодых да ранний». Гость нравился ему все больше и больше. В забавных Толиных историйках фигурировали и замоскворецкие купцы, и чванливый граф, и сиятельный князь-толстяк, хлопочущий о на­следстве. Аким подумал: «Видать, этому дворянчику тут многие тузы известны. Не знаком ли и с Рихтером?»

  С Рихтером? — переспросил Анатолий.— Как же,  как  же, знаю. Тайный советник. Персона паки важная,— подмигнул он лу­каво.— Картежник заядлейший, не хуже моего воспитателя. Ужасно азартный игрок. А между прочим, большой семьянин. Не чает души в своей младшенькой Лизетточке.

Никитину это запомнилось: «Не чает души в младшенькой».

Тут, пожалуй, есть за что зацепиться. Аким думал об этом и после того, как гость с братом ушел, думал и на следующий день, и в голове его сложился план действия.

Пегую шотландскую лошадку Колибри Никитины купили для детских утренников. Даже среди понек она считалась непомерно маленькой. Дети глядели на кроху лошадку восхищенными глаза­ми. Приобретение ее явилось такой же удачей, как некогда покуп­ка обезьяны Лельки. Обошлась эта живая игрушка в 240 рублей. «Интересно,— подумалось Акиму,— сколько возьмут мастера за маленький экипаж, ну, скажем, за пролеточку на рессорах? Но что­бы сделано было честь по чести, чтобы лаком сверкала и бляхами». На этой-то пролеточке с Колибри в запряжке они и подкатят к Рихтерову сердцу.

 

3

 

Ни сам Лентовский, ни тем более Никитины тогда еще не зна­ли, что участвовать в коронационных торжествах приглашен еще один цирк — Саламонского. Известие об этом ударило братьев как обухом... Фу ты черт! Теперь ломай голову, как устранить еще и этого.

С Альбертом Саламонским у Никитиных старые счеты: не за­быта его подножка два года назад на Мануфактурной выставке. Аким знал всю подноготную своего соперника. Он собирал сведе­ния о нем, как в свое время о семействах Годфруа и Суров,— под­робность к подробности. Но хранил эту информацию не в картоте­ке и папках, а в сейфе своей памяти. Саламонский старше Акима на четыре года. Родился в Германии. Получил от своего отца Виль­гельма, прослывшего «богом конного дела», такую великолепную выучку, что стал одним из лучших в Европе сальтоморталистом на неоседланной лошади, блистал сложнейшими трюками — сальто-перелет с крупа лошади на круп следом бегущей. Тогда это было щедро оплачиваемое новшество.

В молодые годы Альберт был хорош собой и получил в цирко­вом мире прозвище «красавчик». С триумфом объездил арены ев­ропейских столиц, неизменно окруженный дамским почитанием. Однако прекрасные поклонницы приносили не только розы... Ста­рик Джеретти, музыкальный клоун, повидавший свет, рассказывал Акиму скандальную историю, разразившуюся в берлинском цирке Эрнста Ренца. Папаша Ренц был в восторге от своего конного премьера и непревзойденного исполнителя роли Зигфрида в панто­миме «Нибелунги». Он снисходительно похихикивал над его лю­бовными проделками, пока не узнал однажды, что этот мерзкий сердцеед вскружил голову и его пятнадцатилетней дочери Аманде. Оскорбленный родитель вскричал, не помня себя:

— Сейчас же вон! Чтобы ноги: твоей не была здесь!  Цирковой властитель поломал, говорят, два пера, пока строчил распоряжение главному кассиру — расторгнуть контракт и выпла­тить неустойку.

Впрочем, резвого жуира занимали не одна конная акробатика и альковные утехи, но и деловая карьера. Сын Вильгельма, наделенный смазливой физиономией, обладал железной хваткой. Десять лет спустя, в том самом 1873 году, в котором братья Никитины повесили вывеску «Русский цирк», папаша Ронц обнаружил  -вдруг у себя под боком в Берлине второй цирк — Альберта Саламонского. Какая наглость! (Предприимчивый наездник находчиво заполучил под цирк берлинский рыночный зал — огромное помещение, расположенное между реками Шпрее и Панк, используемое к тому времени   по   другому   назначению — как  госпиталь. И что бы вы думали? Молодой наездник лихо обскакал маститого конкурента. Это был самый эффектный прыжок сальтоморталиста, однако не самый последний. Через шесть лет он совершит еще один головокружительный перелет — уже из Берлина в Россию. Но тут его приземление окажется не столь удачным, пустить корни в Петербурге не удалось. И тогда он спикирует на Тифлис. Отыгра­ет там сезон и направится в Одессу. Газета «Новороссийский теле­граф» 31 июля 1878 года сообщила: «Содержатель цирков в Берли­не и Тифлисе А. Саламонский решил устроить цирк в нашем го­роде». А уже «в воскресенье 3 декабря 1879 года состоялся дебют», как писал «Одесский   вестник»   и добавлял:   «Цирк    прекрасно устроен, со всеми удобствами, по новейшим правилам архитектур­ного искусства». Следующая акция — старая столица. Вот уж где развернется он в полную силу! Москва ему не в диковину. Еще в 1866 году Карл Гинне пригласил двадцатисемилетнего А. Саламон-ского на открытие своего цирка, помещавшегося на Воздвиженке (ныне проспект Калинина). Теперь цирком на Воздвиженке уже руководил Гаэтано Чинизелли, зубр из зубров, и все-таки Сала­монский выбил его из седла и 20 октября 1880 года открыл ка­менный цирк на Цветном бульваре, стоящий здесь и поныне. Де­ла сразу же пошли блестяще. Однако Немезида, богиня возмездия, не забывшая, как в свое время Красавчик подложил свинью госпо­дам Ренцу и Никитиным, решила сыграть и с ним такую же шутку.

 

4

 

Петр воротился из цирка Гинне и сообщил, что Чинизелли вче­ра ночью уехал домой, а Рихтер вызван в столицу и, кажется, нын­че же выезжает курьерским. А вместо него остается князь Друцкой-Любецкий, Петр добавил, что князь терпеть не может Рихтера.

 «Надобно бы с умом использовать благоприятное стечение об­стоятельств,— прикидывал Аким, спускаясь по гостиничной лест­нице.— Что выгодней предпринять? Быть может, не тратя време­ни, встретиться с Друцким-Любецким? Или сперва уведомить Лентовского? »

Как сейчас не хватало ему ясной Юлиной головы. Давно уже стало для него постоянной потребностью помыслить вслух перед женой. Едва случалась надобность обмозговать важное дело — ноги сами собой вели к ней. Не в советах нужда и не в подсказках, а в ее возражениях, в неожиданных вопросах, ибо именно это за­ставляло мозг работать напряженней, и решения, как он уже давно заметил, приходили в голову более верные. Встретиться бы с Пет­ровым дружком Толей. Малый знающий, от него разведаем все об этом самом Друцком-Любецком.

Лентовский сказал, что об отъезде Чинизелли и Рихтера ему уже известно, и что в конце дня он поедет в канцелярию князя, и если Акиму Александровичу будет угодно, то может составить ему компанию.

— Видишь ли, голуба,— объяснял Михаил Валентинович, вый­дя от Друцкого в приемную, где его поджидал Никитин,— он бы и рад, да не хочет идти против немца, и так они уже что собака с кошкой. Мне другое пришло в голову: съездить к Долгорукову.

   Генерал-губернатору, князю?

  Да. А что? Он ко мне расположен. И даже весьма. Ни одно­го нового спектакля не пропустит. Непременно сидит в ложе с семьей. Приезжают в Москву важные персоны, князь Владимир Андреевич первым   делом везет гостей ко мне, в  «Эрмитаж».— Лентовский хитро   подмигнул.— Возможно, через него повлияем.

 

5

 

Зимний сезон Саламонский намеревался начать в Одессе, в соб­ственном недавно возведенном здании, филиале московского цир­ка, Часть труппы уже прибыла к месту работы. И вдруг газетное сообщение — открытие отменяется. В чем дело? — недоумевали огорченные поклонники. Оказалось: Альберт Саламонский получил «по телеграфу приглашение явиться на время коронации со своим цирком в Москву». Саламонскому завидовали. Еще бы — такая удача. Такая честь...

Он срывается, сломя голову мчится в Москву. И что же? Перед ним вежливо извиняются: устроители народного гулянья сочли более уместным пригласить для сего господ Никитиных с их рус­ским цирком. О, майн готт! Опять эти братья-канальи. Опять они встали ему поперек дороги. Саламонский рвал и метал. Два года назад, когда он строил свой стационар в Москве, их удалось устра­нить, правда, ценой больших денег, но удалось. Теперь же эти рыжие лисы ловко оставили его в дураках.

 

6

 

В рукописном отделе Центрального театрального музея имени А. А. Бахрушина хранятся материалы, связанные с народным гу­ляньем на Ходынском поле в мае 1883 года. Среди них — доволь­но подробные сведения о выступлении цирка братьев Никитиных: список труппы, перечень номеров, устройство арены, количество лошадей и многое другое. Неизвестным, однако, осталось, каким образом главному устроителю удалось обойти председателя коро­национной комиссии и вопреки его воле включить в программу зрелищ русский цирк. Помог ли визит к генерал-губернатору, ко­торый дарил своим благосклонным вниманием первого антрепрене­ра Российской империи, подвезла ли к удаче маленькая лошадка с экипажиком, не выдержал ли сам Чинизелли или же, сраженный упорством главного устроителя гуляний, тайный советник просто отступился... Как бы то ни было, но из рапорта Б. А. Жуковского, режиссера-распорядителя, правой руки Лентовского, мы узнаем о приезде труппы Никитина в Москву и о том, что она «поместилась в парке на даче Биткова, рядом с Петровским дворцом».

И до этих дней жизнь Акима Никитина не шла — бежала, а тут и вовсе завертелась колесом. Заботы, заботы, заботы — весь облеплен ими, как Митька акробатами в финальной пирамиде. Бе­редило душу тревожное ощущение, что не уложатся к сроку. Сама программа не беспокоила: каждый номер опробован — тут все ясно. А вот шествие...

Прошлый раз Михаил Валентинович обронил в разговоре, что перед началом циркового действия следовало бы пустить какую-нибудь кавалькаду. «Понимаешь, хочется ярких красок. Чтобы бы­ло пестро. Многолюдно. Чтобы удивляло. Чтобы — ах!»

Карл Краузе сказал: «Как я понимаю, это должно быть нечто... нечто вроде древнеримских сатурналиев». Что такое сатурналии, Аким Никитин не знал, но ему и самому виделось зрелище яркое, в народном духе: гулливое враспояс.

Дума о шествии не выходила из головы. Прикидывал одно и другое, сомневался, отбрасывал и снова искал. Как-то ранним ут­ром проснулся с ясной головой и ощутил во всем теле свежую бод­рость. Умываясь, задался вопросом: какие же персоны могут участ­вовать в шествии? Фигуры действующих лиц должны быть всем хорошо знакомы. Ну кто, например? Скоморохи, рожечники, гудошники... Так, еще кто? Из наших былин богатыри и, соответст­венно, всяческая нечисть: Баба Яга, Леший, Змей Горыныч...

С радостью чувствовал, что уже близок к цели. И все же недо­ставало какого-то основного стержня. «Вот досада, нету рядом Юлии». И вдруг подумал: а какая же ей роль? Царь-девица? Ца­ревна? Шестикрылый серафим? Вестник победы: стоит на крупе коня в голубой мантии с золотой фанфарой? Золушка? Красная Шапочка? Нет, все не то. И снова — Царь-девица? Весна-крас­на... Весна-красна? Стоп-стоп-стоп... Весна... В золоченой карете, запряженной цугом шестеркой белых коней, окруженная свитой. Вот он и стержень.

Лентовский, когда они встретились на следующий день, вы­слушав замысел приятеля, весело воскликнул:

— Ну ты, чертушка, прямо как в воду глядел! Да ведь я же свой сценарий давеча уже переписчику отдал. Назвал: «Аллего­рическое шествие Весна-красна». Там все, о чем ты толковал, име­ется. И много другого. Выходит, коли двое об одном и том же оди­наково думали, значит, в самую точку угодили.

Шестого мая комиссия одобрила «Весну-красну». Уж больно лихо прочитал свой сценарий Михаил Валентинович, а затем вну­шительно пояснял, почему именно избрана эта тема: «Гулянье, милостивые господа, происходит весной. Весна же — пробуждение природы, обновление всей жизни, в том числе и русской, госпо­да...»

Теперь надо поторопиться с изготовлением бутафории. К своей победе, доставшейся с таким трудом, саратовские предпринимате­ли отнеслись с чувством величайшей ответственности. Понимали, что значило бы не угодить кому-либо из власть имущих. Достаточ­но одной гримасы неудовольствия... Нет, они ни в коем случае не могут ударить в грязь лицом! В прошлом году, когда для затравки держали цирк на Воздвиженке, давали в программе по сорок но­меров. Где такое видано! А теперь и того гуще завернут. Труппу и лошадей против того выставят вдвое. Словом, поддадим зрелищ­ного шику. Правильно говорит Лентовский: «Наше дело — удив­лять».

Каждый день приходилось Акиму мотаться с Ходынки в Москву, из Москвы на Ходынку, а ведь путь не ближний — почи­тай, верст двадцать. Микола на взмыленной паре возил его то к архитектору, то к чертежницам, то на лесную биржу за досками, то к художнику, который эскизы рисует.

А сегодня вместе с Юлией заехали в Малый театр к бутафорам. Оттуда — через дорогу в Большой, к шляпницам. От них — на Покровку к Овечкиыым, где недавно для него изготовили малень­кий экипажик. Еще неделю назад Никитин заказал здесь мастерам колесницу и телегу-платформу. А теперь вот привез эскиз на ка­рету для выезда Весны. Мастер, благообразный старик с темной крашеной бородой и еще густыми волосами, долго разглядывал в тесной конторке, пропахшей клеем и дегтем, замысловатую резьбу на колонках, дверцах и колесах. И наотрез отказался. «Прово­зишься, да еще не угодишь. Нет!»

   Надо театрального мастера,— сказала Юлия, пожалев не­мало огорченного мужа.— Все эти фасонистые украшения только напугали старика.

   Конечно, напугали,— подтвердил    Лентовский,    выслушав Никитина.— Каждому — свое. Моим орлам    кругом-бегом неделя работы.— Он распахнул обе створки окна своей конторы и высу­нулся до половины. Но, вероятно, не увидев, кого искал, пробасил, задвигая оконный шпингалет: — Пойдем.    Тут рядом. Но учти: Золотое — мастер, каких нету. Хотя и не без капризов. Избалован выше меры. Может и заартачиться.

Акиму Никитину издавна приходилось иметь дело с бутафора­ми. Заказывал он и в тесных каморках, где колдует какой-нибудь местный Левша, превращая обыкновенную бумагу в королевскую корону, заказывал и в больших мастерских, где целый взвод искус­ников производил на свет сабли, пищали, кольчуги, кивера, але­барды и прочее такое, что потребуется для любой батальной пан­томимы. Но те и другие мастерские разительно сходны: и там и тут стоит одинаковый запах — острый, сложносоставленный, в котором преобладает смесь красок, клея и спиртового лака; и там и тут лежат на длинных столах и развешаны по стенам самые за­мысловатые штуковины, самого различного окраса, самых разных эпох и стилей.

   Знакомьтесь, дорогой Терентий Алексаныч,— громким хо­зяйским баском сказал Лентовский, улыбаясь глазами.— Это мой земляк Никитин Аким — тоже Алексаныч.   По   отцам,   выходит, вы — тезки. А тезка — почти что кум,— шутливым тоном заклю­чил Михаил Валентинович.— Вот вы по-кумовски и столкуйтесь.— Он взял из рук Никитина эскизы и передал мастеру, а сам направился к выходу.

   А когда это надо? — спросил бутафор, не отрываясь от ри­сунка кареты.

  Не позже двадцатого мая.

Терентий Александрович крякнул и, глядя на заказчика из-под очков, соображал что-то, потирая большой выпуклый лоб. Ни­китин предупредил его возможный отказ: «Срок, ясное дело, ко­роткий, но я отблагодарю. Не обижу». Не должен отказать: лицо доброе. И к тому же «ведь по рекомендации хозяина».

Мастер снова вгляделся в изображение кареты и переместил его за эскиз Змея Горыныча, что можно было понять так: «ну с этим все ясно». Аким пустился растолковывать, какими свойства­ми должен обладать змей,— лапы и все три головы действующие: ворочаются, сгибаются. «А спина?» — спросил мастер, пристукнув тыльной стороной ладони по    зеленому зубчатому   хребту гада, Аким сказал, что и это тоже желательно сделать гибким. И в особенности живым хотелось показать хвост, чтобы вилял, стучал от злости и завивался в кольцо. Но когда бутафор услышал, что из пасти   всех трех голов еще должен и огонь вылетать, он пошел на попятную. Большого труда стоило уломать строптивца. Посла­ли за пиротехником. Аккуратный, седенький старичок немец ока­зался человеком, знающим свое дело. Сообща они наконец добили и этот эскиз.

Дни проносились жаркие, спрессованные. Акиму Никитину вспомнились слова кишиневского чеха-дирижера: «Время летит в темпо аллегро». Всем помощникам, ученикам, артистам, всей се­мье дела хватает: на Дмитрии строительные работы, Петр по кон­ной части. В беспокойных заботах и Юлия. Ее дело — костюмы для шествия: целая гора разноцветных тряпок. С утра до ночи на ногах. Привлекла для шитья жен артистов. Четвертый день не разгибают спины на даче Битковых.

Такой сумасшедшей весны Никитиным еще не выпадало.

Подыскивая место для рукомойника за конюшенными дверями, Юлия увидела: позади их еще вчера пустовавшего участка копо­шились инородцы в яркой цветной пестряди. Подумала: «Хивин­цы. Чегой-то они? Никак, сладости привезли? Или какой другой восточный товар?»

— Нет, не торговать,— ответил Аким жене.— Канатоходцы. Из Бухары. Специально выписали. Я уже познакомился.

После обеда ветер нагнал снежную крупу, густо припорошив прошлогоднюю ржаво-зеленую траву. Никитины увидели: на гра­нице с их участком у бухарцев выросла будка. Сами они скопом устанавливали высокую мачту из четырех стволов, связанных ве­ревками. На седом пригорке среди досок и подтоварника огромной буквой «А» желтели козлы — обычный снаряд канатоходцев. Аким постоял, наблюдая. Гости из жарких краев мерзли. Ходили, глубоко запахнув полы халатов и придерживая их локтями. Хала­ты из тармалама, расписанные полосами — зелеными, серыми, оранжевыми,— ярко играли на белесом поле. Бухарцы улыбались ему, но не заискивающе, а дружелюбно; на загорелых лицах под черными усиками сверкали белизной зубы.

Под вечер внимание Акима привлек дым: он валил из желез­ной трубы, проткнувшей будку. Клубился сизый дымок и поодаль, над большим прокопченным казаном. Увидев Никитина, хозяева гортанными голосами залопотали что-то, жестикулируя: возьмут щепоткой воздух и положат себе в рот; другие показывают на костер и машут, зовут к себе: «Плова кушай будем...» И вдруг коль­нула мысль: «Спалят!» Еще не зарубцевалась память о бердичевской трагедии. Всего каких-то три месяца назад Россию облетела весть о чудовищном пожаре в цирке Феррони и его компаньона Лютгенса. Перед глазами Акима так и стоит обжигающий заголо­вок статьи «Костер из человеческих тел». Погибло 400 душ. До сих пор ведется расследование — почему возник пожар. А чего выяс­нять, довольно одной искры... Тем паче — ветер. Нет, господа хо­рошие, обижайтесь не обижайтесь, а он категорически требует перенести будку и костер дальше, хотя бы вон туда, там строений нет, там со всею, конечно, осторожностью — пожалуйста. Ежели надобно помочь, даст своих людей. Объяснил соседям, чего опаса­ется. Понимают ли они его? Да, поняли. Закивали головами — «якши, якши». Аким кликнул Красильникова и велел привести всех конюхов. Помогал и сам тащить дощатую обитель гостей. Расстались по-доброму, без обиды.

За эти дни Никитины по-соседски сблизились с бухарцами, за­бегали к ним запросто, узнали имена всех семерых. Как-то Юлия Михайловна распоряжалась, где лучше поставить лари для овса, и вдруг на участке соседей послышался истошный детский плач и возбужденные голоса взрослых. Выбежала — что случилось? Саттар — чернявый мальчишка, ученик канатоходцев — ревел возле будки, с ужасом глядя на свою отставленную коричневую руку, из которой стекала на землю кровь. Рядом валялся топор. Вокруг раненого гомонили растерянные взрослые. Юлия метнулась в ка­морку за спасительным зельем. Зелье это готовит мать из топо­линых почек, собираемых по весне и настоянных на спирте. Дей­ствует безотказно хоть на человеческой, хоть на лошадиной шкуре. Смочила зельем свой батистовый платочек, сжала сильной рукой запястье отчаянно орущего Саттара, осторожно промыла рану. И — чудо! — кровь остановилась. Бухарцы благодарно залопота­ли, закланялись ей, сложив руки на животе, проводили до самых конюшенных дверей.

Затемно, когда работать уже невозможно, Аким любил зайти к соседям, послушать у костра старшего из бухарцев — седобородо­го Мадали-аку. Ему уже, поди, за семьдесят, а глаза-маслинки все еще живые, веселые. И памятью нисколько не ослаб. Исколесил всю Хиву от Пянджа на юге и до Кзыл-орды на севере, весь Афга­нистан; бывал в Китае, в Персии, до Индии даже добрался. Отец старика тоже был канатоходцем: у них так заведено, что свое ис­кусство передают сыновьям от поколения к поколению. А роди­лась девчонка — скверно: ее приходится маскировать под мальчи­ка. Боже упаси дознаются — женщинам актерствовать строго вос­прещено. Увлекательно рассказывал старик о приключениях, слу­чавшихся с ними во время странствий, о нравах чужеземцев, о

диковинных животных. Мадали-ака хорошо помнит, как он еще мальчишкой выступал с отцом и отцовыми братьями в Петербурге на Царицыном лугу. Были приглашены через бухарского эмира. Щедро тогда их одарили.

С удивлением узнал Аким, что мусульманская вера — ислам — еще строже православной преследует и карает артистов как вели­ких грешников. А канатоходцы — исключение. «Да ну? Почему же?» На сей счет Мадали-ака рассказал интересную историю — легенда не легенда, быль не быль, а уж больно занятно. История эта задела Акима за живое. Домой почти бежал и прямо с порога:

  Юль, слышишь, узнал-то что. Может, счастье бог послал. Там у них в Хиве есть... ну, как бы назвать, поверье, что ли. Еже­ли женщина лишена детей, попроси она дорвоза... ну, это по-наше­му канатоходец... обойти вокруг себя семь раз — и тогда господь пошлет ей сына. А, Юля, давай попросим?

Она вздохнула и отвернулась. Аким обнял жену за плечи и поворотил к себе. Испытующе заглянул в зрачки темных глаз и прочел в них боль. Боль эта болью отозвалась в его сердце. Стал горячо убеждать: ведь риска-то никакого, а попытка не пытка. Принялся пересказывать только что услышанную от старика ле­генду. Есть, мол, там у них свой святой Али или Алий, толком не разобрал, так вот этот святой или пророк был воителем: всю жизнь сражался с иноверцами. И как-то раз его войско подошло к стенам крепости, где укрылись враги. Бьются — овладеть не мо­гут. Стены высокие, крепость на скале, а кругом глубокая про­пасть. Тогда этот человек велел врыть высокий столб, а к нему привязал канат из шерсти. К другому концу прикрепили тяжелый камень и ночью забросили его за стену. По этому канату Али пе­решел в крепость, открыл ворота и впустил войско. За это аллах дал канату благословение свое.

  Поняла? Ну так что — рискнем? Чем черт, как говорится... Старик сказал, многим женщинам помогло, по сию пору благодар­ны. А?

Юлия закрыла глаза и помотала головой — нет.

 

8

 

В дальнем, солнечном конце пустой арены Аким странно раз­махивал руками, потом обернулся на оба манежа и прошелся по кромке большой овальной арены. «Репетирует сам с собой»,— решила Юлия, глядя на мужа. Подумала: стоит ли отвлекать? Ей надо сейчас ехать к воинскому начальнику, просить, чтобы отпу­стил своего солдата-каптенармуса участвовать в аллегорическом шествии. Этого рослого, плечистого детину в солдатской форме Аким углядел на улице. Остановил, выспросил обо всем и отправил за ним в гарнизон старшего брата. Но тот вернулся ни с чем: не сумел уломать майора. Теперь вот приходится тащиться ей. А это к черту на кулички. Оно бы, в общем, ничего, да больно охо­та поглядеть, как пройдет первая тренировка бега на колесницах. Уж так все к этому готовились!

Режиссер проигрывал в уме все действие, которое развернется на ипподроме. Через каких-нибудь полчаса он будет проводить здесь конную репетицию, и надобно как следует освоиться на тре­ке, таком непривычно огромном. Непривычно и столь большое количество выездов — справятся ли еще? Четырнадцать упряжек: и цугом, и пароконно, и тройки, и квадриги. А лошади — у каждой свой нрав: куда какую запрягать. Много среди них дурноезжих. Комиссии было объявлено: «конюшня в сорок голов». Вот и наго­няли число. Приходилось брать что попадя. А сколько потребова­лось новой упряжи. Да каждую еще и подгони. Нанятый шорник с двумя подмастерьями вторые сутки почти не сомкнул глаз.

Программу представления построили таким образом, что неко­торые номера будут показаны на большой арене: «Скачка бедуи­нов на шести лошадях, стоя», «Триумфальная езда в римских ко­лесницах». Никитин прикидывает: не заденут ли колесами на поворотах? Пускать коней придется ведь самым быстрым аллюром. Не вывалятся ли возницы? Натужась, пробует на прочность невы­сокий забор, закругляющийся подковой,— не слишком ли круто поворачивает? Он готов к сюрпризам, которые поднесет ему эта неизвестная еще арена, смахивающая на те, что были в Древнем Риме, знакомые по красочным рассказам грамотея Карла Краузе.

...Мысли его прервали шум колес и голоса со стороны главного выхода. Конюхи вели сюда лошадей в колесницах: две пароконно и одну квадригу. Смотреть на диковину сбежалась вся труппа; стоят у конских голов, разглядывают упряжь, тревожатся: «На­дежна ли?» Сколько мороки было с этим креплением, толком-то никто не знает, как запрягать четверку в этот окаянный шарабан. Не отпусти они тогда шорника Ивана Платоновича — и горя бы никакого. Никитина обступили кольцом, подают советы. Вот и Юлия тоже: «Не порвалось бы на скаку... Беды не оберешься».

Аким распорядился провести лошадей по арене несколько раз шагом: «Пускай пообвыкнут...»

После того наездники Строкай, Дубский, Аберт, Полтавцев, Петров, Ванчуков поочередно объезжали арену легкой рысцой. «Теперь можно и на галопе»,— шепнула Юлия мужу. Однако же­лающих промчаться быстрым аллюром не находилось. По молодо­сти, вызвался, правда, Сашка Красильников, но Юлия Михайлов­на категорически запретила. Образовалась какая-то заминка...

Наездники народ осторожный. Кто-кто, а уж они знают: если лошади понесут — сломать шею, стоя в этом игрушечном ковшике, ничего не стоит. Переминаются с ноги на ногу, балагурят, подзадоривают друг друга, но вожжи брать не спешат. И тогда Петр Никитин, выругавшись сквозь зубы по адресу осторожничающих конников, сбросил махом с плеч на руки брату свой темно-синий казакин, стащил с ног сапоги, вырвал у Егора кнут и в черных, шерстяных носках шагнул в римскую колесницу так, что вся она заходила ходуном. Обозленный до исступления, хлестнул коней и погнал с места в карьер, размахивая кнутом, куража себя и чет­верку пронзительным гиканьем. Напуганная шумом взмыла в небо за недостроенным амфитеатром голубиная стая. Артельщики побросали топоры и тянут шеи на невидаль. Колесницу мотает из стороны в сторону, колеса подскакивают, а неистовый сорвиго­лова в пылу азарта мчит по кромке арены, приближаясь к опасно­му повороту. Юлия ойкнула. Сердце у нее так и захолонуло. «Рас­шибется, бешеный дьявол!»

Но «дьявол» на погибельном месте откинул корпус вбок и лихо поворотил четверку влево. «Вот чумовой!» — с облегчением вы­дохнул старший брат. «У, шалая башка. Необузданный пес!» — осуждающе и вместе восхищенно процедил Аким. Петр, очертя голову пронесся по арене дважды и на том месте, откуда начал свою осатанелую скачку, резко натянул поводья. Кони, храпя, встали как вкопанные, упираясь оттопыренными вперед ногами и присев на задние. Юлия первой захлопала в ладоши горячо и ра­достно. А следом — бурно и остальные. Тяжело дыша, угар-наезд­ник обулся и, надевая на ходу казакин, пошел за кулисы, прово­жаемый восхищенными взглядами.

Конная репетиция затянулась до сумерек. Юлия уж на что вы­носливая, но и та не выдержала, сердито выговорила мужу: «Лад­но бы люди — все стерпят, лошадей загнал...» И Никитин сдался: распустил артистов. После длительного напряжения всех сил и воли он вдруг ощутил такое изнеможение, что едва не валился с ног.

 

9

 

Утром, направляясь на репетицию, Юлия Михайловна увиде­ла, что плотники уже закончили ограждение поля. Еще вчера хо­дили в цирк с дачи короткой дорогой, наискосок, а теперь — в об­ход, через главные ворота. А в воротах — контроль и полицейский. Спросили пропуск. Пришлось возвращаться за ним домой. Глядя на забор, высокий и плотный, с заостренными зубьями, Юлия Ми­хайловна всполошилась: а Саша Красильников?.. Из всей труппы он один, как не имеющий вида на жительство, не получил про­пуска.

На Ходынке многое показалось ей странным: на каждом шагу перемены, на ночь разрешают оставаться только сторожу

при лошадях; по участкам ходят какие-то люди: зыркают, выню­хивают.

Прозвенел колокольчик, и Юлия снова затревожилась о Красильникове — не попасть парню за ограду. Воображение рисовало мрачную картину: отчаялся, опять ушел в балаган, опять к побо­ям... А ведь парнишка такой способный к цирковому делу, за что ни возьмется — получается. У них всего год, а достиг уже многого, хорошо подыгрывает Петру в смешной сценке «Мужик на лоша­ди», клоуны охотно берут его в манеж, прыгать научился прилич­но, да и свой номер коино-акробатический почти готов. Аким сказал: месяца через три можно будет ставить в программу. А ведь как сопротивлялся, когда привела оборвыша,— не хотел брать...

Вышла на манеж, а Сашка уже там, вместе со всеми. Господи, да как же ты? Да очень просто. Обошел ограду задами, там, где овраги, и — через забор. Юлия Михайловна поощрительно улыбну­лась будущему владельцу цирка и направилась к другим своим подопечным — к детям, набранным в окрестных деревнях. Юные слобожане сбились табунком, ожидают свою наставницу. Сейчас их снова будут учить прыгать и махать крыльями. «Лягушата и пчелки — за мной!» Она ведет их к портнихам примерять трико и к бутафору — крылья и «головы». А затем в дальнем конце арены терпеливо натаскивает к субботней премьере.

Когда ученики порядком уже устали, Юлию Михайловну кто-то сильно потянул за руку, глянула — ну, конечно, кто же кро­ме,— Саттар, ее бронзовый бухарчонок. Ей, конечно, понятно, что ребенок потому тянется к ней, что не видит материнской ласки, такой необходимой в его хрупком возрасте... Ну довольно, доволь­но, хватит трясти ее руку. Она тоже соскучилась по нему, подож­ди-ка, да подожди, не вертись, сейчас она приведет в порядок сво­его расхристанного разбойничка...

Страдая от несостоявшегося материнства, Юлия готова при­ласкать каждого ребенка; щебеча ласковые слова, она присела на корточки, любовно одернула на Саттаре цветной, уже залоснив­шийся халатик, подпоясанный красным платком, поправила на жестких смолистых волосах черную тюбетеечку, медленно прове­ла подушечками нежных пальцев по смуглому лбу, выпуклому и немного крупноватому и, так же сидя на корточках, взяла юного канатоходца за щупленькие плечи и, заглянув в его сияющие гла­за, заключила в объятия. Вот кончится репетиция, придем в гар­деробную, там для тебя припасены гостинчики...

На обоих манежах и частью на ипподромном треке полно лю­дей — артисты и вспомогательный состав. Братья распоряжаются каждый на своем участке. Егор вывел на арену под уздцы шестер­ку коней, запряженных цугом в золоченую карету Весны,— легкую, ажурную, открытую со всех сторон. Юлия Михайловна устре­милась навстречу, и в этот момент громкий бранчливый голос му­жа перекрыл звуки и шумы репетиции. Сердито, в нос, Аким бра­нил привезенного ею каптенармуса. Дылда стоял навытяжку ря­дом со Змеем Горынычем и оторопело пялил глаза на грозного на­чальника, неловко держа в руке бутафорский меч. Из туловища змея вылезли оба статиста и, перешептываясь, разглядывают про­поротую этим недотепой шкуру чудовища: дыра бы еще полбеды, беда, что повреждены клапаны и трубки для пиротехники...

По пятнам румянца на скулах, по сузившимся зрачкам и колю­чему взгляду мужа Юлия поняла: раздражен до крайней степени. Ей стыдно за его несдержанность. И вместе с тем жаль: ведь одна прореха за другой... Вчера еще жаловался усталым голосом, что более всего огорчен сценой со Змеем Горынычем. Сама-то зеленая тварь получилась у Терентия Александровича — лучше некуда. Смотреть, как она извивается и плюется огнем, сбежался весь «Эрмитаж». А вот когда привезли да поместили на платформу-те­легу, а рядом встал каптенармус с мечом, тут уж одно расстройст­во: тесно, не развернуться. Решил посадить Добрыню верхом на белого коня, пусть, мол, отсюда ведет сражение, как Георгий По­бедоносец. И тоже не получилось: размахивает своим деревянным мечом понарошку. Уж больно непонятлив. Самому бы взяться, да с его ли ростом...

После обеда Аким уехал в город по делам, а репетицию про­должал Петр. С высокого помоста он призвал всех к тишине. Кон­ная процессия выстроилась цепочкой, чтобы по взмаху руки дви­нуться вдоль арены.

— Пащенко! — заорал в тишине Дмитрий.— А ты что же... умней всех себя ставишь!

Юлия высунулась из кареты Весны-красны. Миша-ученик в свободную минуту жонглировал красными шариками. Ну и что! Обычное дело. Жонглирование — кто ж в цирке не знает,— как ни одна другая из профессий, забирает тебя целиком.

От грубого окрика шарики раскатились по траве алыми капля­ми. Пащенко, осыпаемый бранью, под взглядами десятков глаз, смущенный, ползает, собирает реквизит. А горлопан не унимает­ся, запугивает штрафом. И крику его вторят чьи-то громкие удары молотка, словно вколачивают эти злые угрозы.

В разгар репетиции прибежал человек от Лентовского преду­предить, что по участку ходит коронационная комиссия, проверяет готовность строений: «Михаил Валентинович наказывали обратить внимание на противопожарные меры: никаких стружек, никаких щепок...» Петр Александрович объявил перерыв и заторопился обойти участок, поминая земляка добрым словом.

Сашка Красильников, посланный на конюшенную крышу, подал сигнал—идут. Возглавляющий комиссию гражданский инже­нер Николь, войдя в затемненный коридор, сощурил глаза и забав­но сморщил свое вытянутое лицо с большими пушистыми усами. Архитектор Бадер повел комиссию вдоль конюшенного прохода, давая пояснения. Лентовский, встретясь глазами с Петром, дру­жески подмигнул, дескать, не робей. Николь заглядывал в каждый угол и коротко распорядился убрать обе печурки. На улице он снова сморщился от света. С брезгливой гримасой оглядел свой форменный китель, снял фуражку с кокардой, смахнул пылинку и, сопровождаемый свитой, двинулся на участок канатоходцев. Провожая комиссию взглядом, Петр Никитин зло сощурил глаза:

   Вот они, разлюбезные милостивцы наши... Вот кто Русью-то командует: почтеннейшие Николь, Бадер, Гирш, Рихтер.— Плю­нул под ноги, раздвинул глазеющих и велел звонить сбор на ре­петицию.

 

10

 

Каких-нибудь пятнадцать минут провел Аким в своей каморке за деловыми записями, а вышел во двор и — поразился: только что светило солнце, и вот уже небо в серых тучах. На площадке соседей увидел — по канату бегают дорвозы. А внизу, возле мач­ты,— Юлия и весь в белом Лентовский. Кольнула ревнивая тре­вога: «Опять вместе...» Бросилось в глаза: на земле под канатом торчат на длинной доске кинжалы остриями кверху.

Жена рассказывала, как остановила у маленького Саттара кро­вотечение. Рядом с ними чувство подозрительности рассеялось. Акиму стало стыдно своей вспышки ревности. Отец с «козел» по­звал сына, и шестилетний канатоходец высвободился из-под лас­ковой женской руки и проворно вскарабкался наверх. Старик уб­рал доску с кинжалами в сторону от каната. Умолкнув, они гля­дят втроем, как Джамол, осторожно переставляя ноги, несет на плечах дорогую ношу по своей воздушной, наклонно поднимаю­щейся тропиночке. Когда балансер достиг перекладины на другом конце каната, Юлия вздохнула с облегчением. Оставив там сы­нишку, Джамол снова метнулся на канат и неистово затанцевал. Никитин повернулся к земляку всем корпусом и, хитровато сощурясь, сказал, кивнув на дорвозов:

—Думаешь пригласить к себе в «Эрмитаж», чтобы над прудом плясали...

Лентовский отметил про себя: «А ведь угадал, шельма». И тоже с плутовской улыбкой в тон собеседнику:

  А ваш супруг, любезная Юлия Михайловна, прозорливец. Право слово, ясновидящий: мысли на расстоянии читает, как пус­тынник Макарий...— И громко рассмеялся, поддержанный Юлией.

Последнюю репетицию назначили на пятницу. Людей вызвали к десяти, но сами Никитины на участке уже с шести утра. До се­годняшнего дня готовили только отдельные группы, а ныне явится без малого триста человек; всю эту ораву надо одеть, определить к месту. Управлять такой массой людей Акиму Никитину еще не доводилось, но он загодя все продумал до мельчайших подробно­стей и внутренне к репетиции готов. Настроение у него приподня­то-боевое.

Утро выдалось солнечным, да уж больно ветреным. «Не улете­ли бы листы толя с конюшенной крыши»,— подумал Аким, на­правляясь к платформе Змея Горыныча. Карл и Пугачев, обложен­ные инструментами, все еще возятся с поврежденными трубками и клапанами — управятся ли к завтрашнему дню?.. Перешел к огромной бочке. Играть Хмеля Петр вызвался сам. Вместе с по­мощниками он прилаживает к телеге свою сорокаведерную. Аким выговорил брату: «Вечно все на последнюю минуту». И предупре­дил: «Не подвела бы твоя свита».

Петр высунулся из-под телеги и с вызовом в голосе спросил:

  Это в каком же смысле?

  А в таком... Не слишком бы увлекались ролью... Сам зна­ешь — страсть не люблю пьяных.

   Иди-иди, не беспокойся. Все будет честь по чести.

С помоста Аким свистком призвал к тишине: «По местам!» И в этот момент по арене — слева, справа, спереди — прошуршало: «Шар... Шар... Шар...» Триста человек повернулись и, задрав го­ловы, стали смотреть вверх. Никитин увидел: из-за амфитеатра довольно быстро поднимался огромный воздушный шар в яркой оболочке с красно-желтыми полосами, а на нем надпись: «Русь». В открытой гондоле, украшенной флагами и цветными полотнища­ми, бородатый мужчина, а с ним подросток разбрасывают листы бумаги. «Тоже репетируют».

Весь вечер допоздна и все следующее утро с рассвета братья Никитины в неустанных хлопотах. Как всегда в ответственные моменты собранные и неугомонные, они дружно сновали по всему участку: сулили «отблагодарствоваться», распекали, подбадривали шутками и первыми брались за самое трудное.

И вот двенадцать часов субботы 21 мая. Далеко окрест раска­тилась пушечная пальба. Ходынское поле замерло. Несметные толпы празднично одетых людей считают выстрелы. После два­дцать первого оркестры грянули марш, зазвенели хороводы, уда­рили бравую военные песенники. Сипло загудели органы, сопро­вождая веселое вращение каруселей; заскрипели качельные ве­ревки. Заклокотало, раскатилось волнами многоголосое гульбище.

Через полчаса, строго по сценарию, на башнях затрубили ге­рольды, подавая сигнал начала кавалькады. Из ворот цирка двину­лось в сопровождении громкозвучных оркестров красочное, дико­винное шествие, растянувшееся чуть ли не на версту. Зеленые куз­нечики, пестрые бабочки, черно-лаковые жуки, пчелы с прозрач­ными крыльями, лягушки большие и малые, цветы всех видов и окрасок, герои народного эпоса...

Вот в колеснице, запряженной четверкой, русский богатырь Микула Селянинович, окруженный дружинниками, а за ним вы­соченный Добрыня Никитич сражается с огнедышащим Змеем Горынычем. Вот четыре богатыря несут меч-кладенец. А следом в золоченой карете сама Весна-красна со своей живописной свитой. А это кого везет тройка вороных? Кто этот разухабистый мужик в красной рубахе нараспашку, оседлавший огромную бочку? Да это же Хмель с восьмеркой верных своих почитателей-гуляк... А дальше — скоморохи, паяцы, гаеры, коза с барабаном, медведь и журавль, рожечники, гудошники, плясуны и заводилы. Обо­шли-объехали все Ходынское поле и вернулись в цирк.

Началось представление. Видела ли еще Москва такую про­грамму? Никитины постарались изо всех сил. Все удалось на сла­ву, все прошло без сучка и задоринки, и день как на заказ выдал­ся ясный, теплый. Пожалуй, именно с этого триумфа и пошла не­уклонная «полоса везения» братьев Никитиных. Забегая вперед, замечу, что в 1896 году цирк Никитиных снова будет участвовать в коронационных торжествах, снискавших печальную известность «ходынской трагедии». Усердие братьев в тот год будет поощре­но: «Особое установление по устройству коронационных народных зрелищ и празднеств» пожалует «мещанину Акиму Александро­вичу Никитину серебряную медаль на Андреевской ленте... для ношения на груди».

А через год еще медаль на Анненской ленте. Петр получит ме­даль на Станиславской ленте.

 

12

 

— Еду в Москву. Желаешь составить компанию — собирай­ся.— Пошутил: — Запряжем четверкой римскую колесницу — и айда.

По озорному тону Юлия поняла, что муж настроен благодушно.

Вдоль дачной просеки со стороны Всехсвятской навстречу им ехали два человека на «пауках» — велосипедах с большим перед­ним колесом. В народе их называли «костоломами». Еще не поравнялись, а лошади как ошалели: шарахнулись и понесли. Аким еле-еле сдержал молодых дончаков. Обернулся вслед самокатчи­кам и сказал:

  Помяни мое слово, не сегодня-завтра какие-нибудь умники и в манеж въедут...  (Никитин прозорливо предсказал включение в репертуар цирка номеров велофигуристов. Это произойдет через несколько лет.)

Весь тракт чуть ли не до Тверской заставы бежит мимо дере­венек, мимо уличных колодцев, пасущихся коз и свиней. Юлия любит эти нечастые минуты, когда Аким дурашлив и разговорчив. Сказал, что заедут на Цветной, его тянет туда, словно кота к ва­лерьянке...

После выступления на Ходынском поле и после того, как с Никитиными щедро рассчитались, Петр повел их сюда, на Цвет­ной бульвар, заманчиво обещая показать нечто удивительное. Ря­дом с пустующим, по случаю межсезонья, цирком Саламонского высилось круглое каменное здание, виденное ими не раз и прежде. Вывеска огромными буквами возвещала, что здесь демонстриру­ется панорама художника Г. Валингтона «Вступление русских войск в Каре». «Билеты дорогие,— предупредил Петя,— по руб­лю, но жалеть не будете». Объяснял, видать, с чьих-то слов: кре­пость Каре очень древняя, принадлежала армянскому царю. Потом ее захватила Турция и владела целых три столетия. А в эту русско-турецкую кампанию наши войска отбили. И сейчас они воочию узрят, как все это происходило в натуре.

Панорама произвела на Акима большое впечатление. Он с жадностью рассматривал батальные сцены штурма крепости. Петр самодовольно взглядывал то на брата, то на золовку: «Ну, что я говорил...» Да, удивительно! Кажется, будто бы весь бой происхо­дит перед твоими глазами на обширном пространстве и вроде бы даже слышишь выстрелы и крики штурмующих.

На улице, оглядывая круглое здание панорамы, Юлия сказала:

   Прямо для цирка    построено.— И    увидела,    как у мужа вспыхнули глаза.

   Да уж если ставить в Москве свой цирк — лучшего места не найти.

   Место ведь занято. К чему зряшный разговор.

  Ну и что! Ты глянь, какая улица, сколько людей. Это тебе не Воздвиженка. И нам публики хватит и Саламону.

  Да где же видано, чтобы два цирка или два театра рядом, стенка к стенке.

   В том-то и фокус! — с лихим задором щелкнул пальцами Аким. Он явно вошел в раж.— Поглядим, чья возьмет!

Три года братья Никитины будут готовиться: наводить справ­ки о владельцах круглого здания, прощупывать, сдадут ли в арен­ду? И на каких условиях? Завербовали в цирке Саламонского ла­зутчика, умаслили кого нужно из чиновников и...

Дадим слово документам:

 «Театр и жизнь» № 117 от 26 сентября 1886 года. «Панорама «Плевна» (к тому времени уже она располагалась в этом здании) приобретена в полную собственность вместе с землею, на которой стоит, известными братьями Никитиными, содержателями перво­го у нас русского цирка. Цирк Никитиных положительно лучший в России и смело соперничает со всеми заграничными. «Плевна» приобретена г. г. Никитиными для устройства в ней постоянного для Москвы «Русского цирка».

Говорят, когда Саламонский узнал, что «эти прохвосты» купи­ли соседнее здание, он будто бы чуть не лишился языка... Знавал Альберт дерзкие выходки, и сам стреляный воробей, даже непобе­димый Гаэтано Чинизелли отступал перед ним, но чтобы такой фортель выкинуть... Уж не рехнулись ли, часом, эти молодчики?

И действительно, можно было подумать, что от удач у Ники­тиных совсем закружилась голова. Впрочем, для самих братьев, надо полагать, в этом не было ничего особенного: они сызмальст­ва привыкли, что балаганы на ярмарочной площади стоят стена к стене, соперничая между собой с купеческим ухарством.

 

13

 

В канун открытия цирка Никитин заглянул к Лентовскому. Когда они вдвоем выходили из темного подъезда, по глазам уда­рило заходящее солнце. Аким зажмурился и в этот момент услы­шал громкое здравствование. Лентовский и какой-то пожилой господин с длинными седыми волосами, стекающими из-под теп­лого картуза, по-актерски лобызались, заключив друг друга в объятия.

   Какими   судьбами, дорогой  Дмитрий   Васильевич, в наши края? Где остановились? Надолго    ли? — оживленно    спрашивал Михаил Валентинович.

Приезжий отвечал весело, широко улыбаясь. Седые бакенбар­ды его, сросшиеся с длинными пушистыми усами, шевелились и вспыхивали в закатных лучах. Никитин с интересом разглядывал повстречавшегося и прикидывал, кем может быть этот человек в длиннополом пальмерстоне из дорогой материи в крупную серую клетку. Начальник канцелярии? Доктор? Директор гимназии? Крупный негоциант? На взгляд господину лет... пожалуй, около шестидесяти. А глаза молодые, добрые, без хитрости. И собой бравый.

Человек бросил на него живой взгляд, и тут Лентовский, слов­но спохватившись, стал представлять их друг другу.

   Почтенный Дмитрий Васильевич Григорович.— Лентовский сделал паузу и взглянул на Акима, полагая, что имя маститого литератора говорит само за себя, но поскольку на лице приятеля ничего не отразилось, продолжал: — Наш неподражаемый рома­нист, волшебник пера, покровитель молодых талантов, словом, добрейшая душа. А это...— Михаил Валентинович повернулся к земляку, но Григорович, весело сверкнув глазами, опередил его:

   А я знаю господина Никитина.

Аким изумился — откуда? Их взгляды встретились. Улыбка еще больше сузила глаза Григоровича. Писатель сказал, сияя иск­ренним радушием:

  Года три назад я вот так же приезжал в Москву и имел честь посмотреть представление вашего цирка. Недурственно, ска­жу, весьма недурственно!

Лентовский подхватил:

  Учти, голуба, это оценка завсегдатая и знатока.

   Ну, знатока — еще вопрос, а вот завсегдатая — уж это так. Ни одной премьеры не пропущу.

Григорович шагает, теснясь между ними двоими, по залитой солнцем Воскресенской площади и с явным удовольствием распро­страняется о любимых артистах и пантомимах, о лошадях цирка Чинизелли, известных ему по кличкам и масти, о том, что вхож за кулисы, бывает на репетициях, близко знавал и самого Гаэтано, человека неуемной энергии, царство ему небесное. Оживляясь все более и более, сказал с озорной искрой в глазу, что предпочитает сидеть на представлении в первом ряду, чтобы из-под копыт обсы­пало опилками, чтобы слышать, как ёкает конячья селезенка. И тут же, вытянув сердечком губы, искусно передал языком, при­жатым к гортани, характерный звук. Лентовский расхохотался:

  Браво, браво! Может, контрактик подпишем на номер зву­коподражания для открытой эстрады?

Сочинитель, продолжая счастливо улыбаться, вытер клетчатым платком свои заслезившиеся на ветру узкие глаза и достал золо­той, сверкнувший на солнце, портсигар, испещренный автографа­ми дарителей. Держа его точно колоду карт, нажатием на пружи­ну откинул крышку. И Никитин и Лентовский от папиросы отка­зались, сам же Дмитрий Васильевич затянулся жадно и густо пустил дым через нос. От него веяло теплом, радушием, будто бы он открыто показывал вам готовность сблизиться. «А ведь я где-то уже слышал эту фамилию. Но где?» — вспоминал Никитин, скашивая глаза на гладко выбритый подбородок писателя, про­должавшего восторженно говорить о своих цирковых знакомствах и номерах, которые видел в Париже и Берлине. О том же слово­охотливый романист рассказывал и за столиком ресторана при Большой Московской гостинице, куда они зашли пообедать. Рассуждать на эту тему, видимо, доставляло ему удовольствие. Подкладывая себе лопаточкой гарнир и ассорти из дичи, щедро укра­шенное веточками петрушки, Дмитрий Васильевич заметил, что желание написать «Гуттаперчевого мальчика» возникло у него, собственно говоря, именно здесь, в Москве, когда смотрел програм­му цирка Саламонского.

«Господи, ну конечно, «Гуттаперчевый мальчик» Григорови­ча»,— вспомнил наконец Аким. Недавно кто-то сообщил Юлии Михайловне, что в журнале «Нива» печатается с продолжением рассказ из цирковой жизни. Достала «Ниву», рассказ читали с жадным интересом. Голос Юлии дрожал, гортань сдавливало волнение, она останавливалась, кусая вздрагивающие губы, и под конец расплакалась навзрыд. История про мальчишку-сироту, упавшего с высокого перша, их всех очень растрогала: узнавали свое детство. Такого о цирке читывать еще не доводилось. Неда­ром теперь Юлия хранит эти журналы в своем заветном сундучке.

Да, передано правдиво, со знанием нашей горемычной жизни. Слушали, а в груди накипала злость против этого самого Беккера, что измывался над мальчишкой. Мерзкий тип. Он, Никитин, таких знавал немало. Самодовольные скоты. А вот к Эдварсу, клоуну, большая симпатия. Открытая русская душа, хоть псевдоним и заграничный. И сироту приголубит, и всякую животину пожалеет, и публике своей потрафить способен.

   Вот как! — живо сказал Григорович, слушавший Никити­на с большим интересом.— Спасибо, батенька, уважили. Мнением специалиста дорожу превыше всего.

   А мне, грешному, каюсь,    прочитать    еще    не довелось,— вступил в разговор Лентовский, ловко орудуя ножом.— Я дождусь, когда ваш «Мальчик» выйдет отдельной книжкой. И надеюсь,— он любезно улыбнулся  автору    сочно-красными губами,— полу­чить, так сказать, дарственный экземпляр. С автографом... Ста­рый клоун, о котором ты говорил,— владелец «Эрмитажа» повер­нулся к Никитину,— симпатичен и мне. Даже весьма симпатичен. Полагаю, милейший Дмитрий    Васильевич,    что вам удалось от­кликнуться на  самую животрепещущую тему. Нынешний день, как поглядишь, доброта-то не в почете. Все больше мужество про­славляется.

   Плюс грубая сила,— подтвердил    Григорович,    зачерпнув крошечной ложечкой из солонки, искусно сделанной в виде утки.— Что и говорить, скупы, скупы мы нынче на доброту.

   Ив этом смысле персонаж, представленный вами читающей публике,— человек доброй души — будет, надо думать, положи­тельно влиять на молодое поколение.— Не переставая говорить, Лентовский навесил горлышко «Бордо» над бокалом Григоровича, спросив глазами — можно?  И, получив разрешение, налил вино ему и себе. Бокал Никитина был еще полон.— Вот    уж у кого сердце открыто добру, так это у супруги Акима свет Александро­вича. Пью, голуба, здоровье милейшей Юлии Михайловны.— Лентовский, широко улыбаясь, изящным движением коснулся бока; Никитина...

Литератор протер платком свои густые усы и, посерьезнел стал неожиданно для сотрапезников делиться своими впечатлениями о программе цирка братьев Никитиных. Аким слушает во весь слух, удивляясь точности и глубине суждений этого, каза­лось бы, стороннего цирку человека. Но вот по разрумянившему­ся лицу говорящего скользнула тень, и в тоне его Никитин уловил не то смущение, не то осторожность. Легонько пощелкивая ногтем но краю бокала, писатель распространяется вежливым негромким голосом:

   Конечно, цирковое зрелище интернационально, оно имеет свой предмет показа, единый на всех аренах мира,— это человек в исключительных    обстоятельствах,    человек,    преодолевающий непреодолимое. Все это, конечно, так, однако,— произнес он более резко, потянувшись к отдаленному блюду, и осторожно снял дву­мя пальцами сочную веточку петрушки,— если уж афиша пригла­шает меня на представление русского    цирка, я подчеркиваю — р у с с к о г о,— Дмитрий Васильевич провел    в воздухе зеленым перышком черту,— так будьте любезны, милостивые государи, не показывать мне все тех же итальянцев и немцев. А действительно русское зрелище. Как говорится, назвался груздем...— Григорович мягко  улыбнулся  и продолжал рассуждать, изящно  дирижируя хрупкой зеленой палочкой: — В русском цирке, как я полагаю, следует показывать нечто самобытное, нечто... отличное от того, что мы видим у итальянца Чинизелли или, скажем, у немца Саламонского. Воля, конечно, ваша, но я твердо убежден, что в рус­ском цирке сам дух представления должен быть иным...

Дмитрий Васильевич, катая между пальцами стебелек нежной веточки, принялся вспоминать: в Париже полно националь­ных ресторанчиков: японский, итальянский, испанский, словом, на любой вкус. И если вы избрали, допустим, испанский ресторан, то уж будьте уверены, что подадут вам блюда именно испанской кухни.

   Поймите, дорогой    Аким... э-э... Александрович,     русский цирк — это не только вывеска. Не только национальная принад­лежность владельцев, но и... как бы это поточнее объяснить...— Неожиданно Григорович зашелся    долгим    горловым    кашлем с приглушенным сипящим клокотанием, прикрыв рот платком; при каждом шумном выдохе пышные усы его всплескивались, словно руки картонного паяца.    Успокоившись    наконец,    извинился с грустным подобием улыбки и в тех же деликатных выражениях вернулся к своей мысли:

   И вот что еще я хотел бы заметить: мы, литераторы, упо­требляем   слово   «стиль».   Мы   говорим:  «свой   стиль»,  «особый

194

стиль», «стилист», «стиль Гоголя», «стиль Тургенева». Это — язык, каким пишет литератор. А еще говорится: «в голландском стиле», «в индийском стиле». По стилю мы узнаем национальную принадлежность. Или же руку писателя. Когда есть свой стиль, его уж, скажу определенно, ни с чем не спутаешь. Как не спу­таешь ни с чем наш танец, нашу песню.

Увлеченность, с какой сочинитель рассуждает об этом, и ост­рый блеск живых глаз заставляли забывать, что перед тобой глу­боко пожилой человек. Никитин, глядя на скуластое, как и у него самого, лицо Григоровича, боялся пропустить хоть слово: разговор этот представляется ему чрезвычайно важным.

  Я лично понимаю    так,— продолжал    Дмитрий    Василье­вич,— коль на манеж вышел номер, так чтоб чувствовалось: да, это русского цирка номер. Вот... Коль играет оркестр, пусть это будет музыка не иностранного композитора, а русского. Если взя­лись буффонить клоуны, то уж извольте по-нашенски. А не на заграничный манер. Вот...

Лентовский развернул свою могучую фигуру в русской рубахе белого атласа и, круто подняв левую бровь, пробаритонил:

   Рад, милейший    Дмитрий    Васильевич,    что сходимся во взглядах.— Содержатель «Эрмитажа» радостно улыбнулся, сверк­нув белыми зубами, густая бородища его заколыхалась.— Ну...— Лентовский поднял свой бокал.— Не кисни, Аким, не кисни. Под­держи компанию... Выпьем за будущий подлинно русский цирк!

 

14

 

Аким нашел жену во дворе: окончив репетицию, она прогули­вала Лейлу. После того как Юлия упала с лошади в Костроме, работать гротеск-наездницей уже не могла. Решено было подгото­вить для нее номер высшей школы верховой езды. С этой целью и купили арабскую кобылицу.

Никитина подмывало поделиться новой придумкой. Шагая ря­дом, допытывается: что она скажет, ежели начать ту заветную программу, именуемую им про себя «в истинно русском стиле», такой вот интерлюдпей. Из боковых проходов вылетают встречно два всадника. Первый на белом коне, второй — на вороном. На нем кольчуга, шлем с рожками, в руке длинный меч, а на плечах шкура леопарда.

   Белый всадник одет как Александр Невский — у тебя на картинке есть. И вот вообрази: начался бой. Гремит булат, кони ржут, вздымаются на дыбы, в музыке тарарам... И все это я велю осветить красными огнями...  Финал — белый победил.  Всадника с черной лошади уносят на щите. В оркестре похоронный марш. Ну, как?

   Видишь ли... Конечно, интересно. Но... к чему тут похо­ронный марш? Может, лучше, чтобы выбежали клоуны и начали потеху?..

Водя лошадь за узду, Юлия развивает свою мысль: ей пред­ставляется, что сам замысел верен, но поймет ли публика, что белый всадник — светлое начало, а черный — злое? Тут, на ее взгляд, не все продумано. Кто эти всадники? Почему сражаются?..

   Много ты понимаешь! — с грубой досадой оборвал Аким. Повернулся и ушел. Хотя самому-то себе признавался, что в сло­вах жены, хочешь   не   хочешь,— правда.   «Не   все   продумано»... Надобно еще мозговать и мозговать...

Вскоре после того разговора он собрал всех своих: Краузе, Юлю, братьев — давайте обдумаем, как приступить к делу. Посчи­таем. Понадобятся затраты на реквизит, на костюмы. Они должны быть роскошными: камни, блестки, бархат, парча. И труппу по­добрать из русских артистов.

   А уж это,— ввернул Петр,— потруднее, чем боярские каф­таны пошить. Одно то, что номеров хороших столько не найти...

   Найдем. Ты вот что возьми в толк: у Саламона наездники сплошь амурами да зефирами одеты. Что они скажут русскому глазу? А мы наденем на своих шелковые косоворотки, сапожки сафьяновые,  кафтаны расшитые  да    кокошники    с жемчугами. Пусть Тулова пляшет на коне  «русскую». Сюда ж и Пащенко вместе с женой — в русских рубахах будут жонглировать... и Саш­ку Красильникова с «Почтой» выпустим, не по-старому — в чу­жеземной форме, а в русской, в какой возят экстра-почту. И Маслова в русское обрядим. И клоунов русских соберем побольше.

  Да    как же    можно! — заартачился    Петр.— Саламонский приглашает наездников только международного класса. А наши...

  Там, Петя, только сверху шик, а внутри — пшик...

И вновь, в который уже раз, гложет Акима досада на себя: почему не взял тогда Дурова, обидел. Как бы теперь пригодил­ся... Ну ничего, пригласим его брата — Владимира,

 

15

 

Последующие события разворачивались с поражающей стре­мительностью. Братья Никитины с утра допоздна пропадали на стройке, вникая в каждую мелочь, подгоняя и подбадривая рабо­чих, нередко помогая им собственными руками.

И вот наконец открытие русского цирка. Оно состоялось 26 ноября того же года — всего через два месяца. Удивительно! В рецензии писали: «Перед началом все артисты в богатых рус­ских костюмах выстраиваются шпалерами для выхода директоров.

196

Оба брата появляются в длинных русских костюмах из золотой парчи, украшенных драгоценными камнями».

«Плевна» — взята русскими циркистами,— писала та же газе­та несколько дней спустя,— так же основательно, как и настоящая Плевна... Открытие состоялось блестяще. Цирк был переполнен...». Далее газета с явной симпатией к смелому начинанию соотечест­венников восклицала: «Умудриться открыть цирк... бок о бок с цирком г. Саламонского — это очень остроумно и на результаты такого соседства будет очень любопытно поглядеть». (Немного позднее читатели увидят последствия этого соперничества.)

Небезынтересная подробность. В середине сентября цирк на Воздвиженке арендовало упомянутое уже семейство Труцци. В газетной заметке сообщалось, что в их программе принимают участие семьдесят лошадей, двенадцать лучших наездниц и де­сять клоунов. Аким призадумался. Он твердо знал: коли в про­грамме есть хорошие клоуны, то есть и сборы. Ах, как бы сейчас был к месту Анатолий Дуров, который просился к ним три года назад, а его не взяли. Но поди догадайся, что он так пойдет в го­ру, станет делать аншлаги. Восходящее светило. Аким писал ему, предлагал хорошие деньги, но тот отклонил приглашение: глубо­чайше сожалею, но не располагаю временем — заключил конт­ракты надолго вперед... Не забыл отказ, не забыл...

Лишь через пять лет Петру Никитину удастся восстановить между ними мир. Мир этот перерастет в сердечную дружбу, ко­торая будет длиться всю жизнь.

Насколько успешно шли дела у конкурирующих цирков, поз­воляют судить кассовые рапортички (такие сводки посещения зрелищ периодически публиковали некоторые газеты). Берем лю­бую неделю наугад: с 7 декабря 1886 года по 14-е: «Русский цирк» посетило 7555 человек. Цирк Гинне (труппа Труцци) — 3315 человек — меньше половины.

Двадцать шестого декабря, в рождественские дни, открыл свое заведение и Саламонский. Таким образом в Москве одновременно действовало три цирка, что, впрочем, для «поры циркомании» не было удивительным — в Париже в том же самом году функцио­нировало сразу пять цирков.

После новогодних праздников Труцци не выдержали гонки и сошли с круга.

Лентовский, которого с трудом затащили в цирк (занят сверх головы), когда остались втроем в директорском кабинете, поде­лился своими впечатлениями:

— Теперь другое дело. Ваша программа — истинный парад русских цирковых сил. И тут есть чем гордиться. Многих замор­ских знаменитостей за пояс заткнули. А только, как бы это вы­разиться... (он старался говорить поделикатнее, чтобы не обидеть

197

друзей) одни кокошники да кафтаны... э-э... еще не делают пого­ды... Словом, все это внешнее. А надо, братцы, изнутри показать настоящее национальное действо... Чтобы в каждом номере отра­зилась ширь души русского человека, чтобы каждый соотечест­венник, посмотрев вашу программу, сказал: «Да, здесь русский дух, здесь Русью пахнет!»

16

Цирк в России носил подражательный характер. Подобно многим нашим искусствам в период их становления, он развивал­ся с оглядкой на западные образцы. И чтобы на манеже утверди­лась подлинная национальная самобытность, необходимо было время, накопление мастерства и опыта, а главное — поддержка общества.

В обществе в силу диалектических факторов в определенный момент рождается потребность иметь свое самостоятельное искус­ство, кровно близкое народу. Эта потребность — следствие круто­го подъема самосознания демократических кругов. Из всех видов тогдашних сценических искусств цирк был для простолюдинов самым доступным, самым понятным. И Никитины, хорошо осоз­навая это, добивались расширения национального циркового дела по всей России, о чем свидетельствуют сохранившиеся документы. Перед нами строки из прошения киевскому губернатору от 1 мая 1899 года. Братья добиваются разрешения построить цирк на углу Николаевской и Новой улиц:

«...устройство цирка в городе Киеве само по себе представля­ется весьма желательным по многим причинам чисто материаль­ного и нравственного свойства. Цирковые представления являют­ся развлечением, по цене своей доступным значительной массе среднего класса и малосостоятельного населения и, как это заме­чено и может быть констатировано, охотно посещаются преиму­щественно в предпраздничные и праздничные дни массой той части населения Киева, которая за неимением такого рода доступ­ного по его средствам развлечения и зрелища проводит то же время в трактирах и притонах худшего направления, где ими затеваются ссоры, драки и ножевые расправы».

Нельзя назвать какую-либо определенную дату, с которой цирк Никитиных наконец-то сделался подлинно русским. Приглашать иностранных артистов они будут по-прежнему (и платить им го­раздо больше, чем своим). Сохранились «рапортички» актерских ставок. Нелишне привести одну из них. Дрессировщик слонов Томсон получал три тысячи пятьсот рублей в месяц, тогда как лучший наездник Н. А. Сычев — лишь сто рублей, а танцорки — по пятьдесят.

Внимательный читатель обнаружит, вероятно, некие «ножни­цы»: расхождение интересов — художественного и коммерческого.

Да, как предприниматели Никитины отдавали себе отчет, что артистическими силами лишь своих соотечественников коммерчес­кого успеха не добиться. В то время еще не сложилась професси­ональная база: в России не было в достаточном количестве мас­теров высокого класса, чтобы конкурировать с иноземцами. Но они же как творцы были глубоко озабочены созданием истинно русского цирка.

В пору своей духовной зрелости Никитины серьезно задумы­вались над художественной сердцевиной русского цирка, над его внутренней наполненностью.

Идея придать цирковому зрелищу истинно русский характер становится отныне главным содержанием их творческой деятель­ности. Психологически они были подготовлены к такой высокой цели. Кто знал жизнь трудовых масс лучше них, вросших всеми своими корнями в родную почву! Для практического решения этой задачи у них была хорошая основа: выступления народных песенников, соленый юмор балконных комиков и рассказчиков, забавные фортели куплетистов, радостное веселье балаганов и звонкий мир пестрых ярмарок — все это глубоко врезалось в па­мять братьев Никитиных. На том, собственно, они и выросли. Это дало им глубинное понимание русского характера и послужило фундаментом, на котором будет зиждиться здание национально-самобытного циркового искусства.

В народном фольклоре, в песнях и юморе соотечественников искали саратовские первопроходцы краски и мотивы, из которых сложился бы цельный образ русского цирка. Сходно с тем, как из отдельных разноцветных стеклышек, подобранных умелой рукой тон к тону, оттенок к оттенку, составляется целостный рисунок на витраже, так и на арене: находка к находке, деталь к детали складывалась общая картина художественной жизни русского цир­ка. Складывалась из отдельных творческих озарений, из проб, экспериментов, складывалась из танцевальных заставок, музы­кальных решений, клоунских сценок, новых номеров и обретала свое национальное лицо.

Одержимость одной идеей психологи называют замотивированностью. Никитин-режиссер был замотиварован на поиск новых путей в своем искусстве. Горячо, страстно, с напряженными уси­лиями мысли, непрестанно и всюду — дома, в цирке, в поезде — искал он оригинальных решений в духе национального своеобра­зия. Вероятно, в одну из таких счастливых минут и родилась пре­лестная интермедия «Камаринская». В ней специально выдресси­рованная лошадь по кличке «Барин» плясала под веселую дудку Ивана-дурака «Камаринскую», плясала, казалось, вдохновенно, с огоньком. Любителям конного цирка и спорта знаком аллюр «пи-аффе». «Барин» настолько искусно пиаффировал, так изящно вскидывал ноги, что создавалась полная иллюзия танца. И в осо­бенности, когда «Камаринскую» подхватывал оркестр. Интерме­дия долго продержалась в клоунском репертуаре в качестве «гвоздя».

Замотивированные на поиск братья Никитины находили свое добро повсюду: там дирижер подсказал использовать для группового комико-акробатического номера зажигательную «Пляску  скоморохов» из «Снегурочки» Чайковского, тут придумали для бенефиса старшего брата «Карусель», которую тот держал на плеча: а вокруг девушки водили хоровод. В   газетной   заметке   тех лег читаем:  «Молодеческая удаль   русского   богатыря в   окружении пестрых сарафанов являла собой живую картинку праздничного народного гулянья на Семик, и мнилось, будто все мы отсюда от­правимся на реку пускать по течению венки...»

На страницах блокнотов А. А. Никитина, относящихся к этой поре, рассыпаны черновые заметки, чаще всего писанные сокра­щенно: «Ком. № на мот. п-ни «Бы тещ. 7 зят». Не сразу и дога­даешься, в чем тут дело. Лишь когда пороешься в программках да поговоришь со старыми артистами, расшифруешь запись: ко­мический номер на мотив народной песни «Было у тещи семеро зятьев». Блистательная находка! По тем временам довольно дерз­кий режиссерский замысел: оживить известную шуточную песню, решить ее в образной форме, средствами цирковой выразительно­сти. В этом забавном номере, а точнее сценке, жонглерско-акробатические трюки, пантомима и пластика становились как бы зри­мой речью. Семерых зятьев играли акробаты и жонглеры, а тещу — тучный «плечевик» — нижний Гусев. В женском обличье: в длиннополом капоте с подложенным пышным бюстом, в рыжем парике и белом чепце — он был бесподобен. Теща ловила на свои могутные плечи зятьев и ловко перебрасывалась с ними блинами и сковородками. По воспоминаниям очевидцев, сценка была пол­на жизнерадостного веселья и пользовалась большим успехом.

Петр Никитин в одном из своих писем обмолвился: «Мы доби­вались [того], чтобы после нашего представления у публики воз­никало чувство национальной гордости». Заметьте, автора этих строк заботило не обычное эстетическое воздействие, а именно патриотическое. Словом, начинала сбываться мечта писателя А. И. Куприна, друга Никитиных. «Неужели я когда-нибудь до­ждусь,— писал он,— когда на цирковых афишах вместо иност­ранных, к тому же выдуманных фамилий появятся Ивановы, Габиттуллины, Дадвадзе и Сидоренки. Ей-богу, они создадут репер­туар не хуже, а обязательно лучше и оригинальнее, чем иностран­цы, потому что у нас и мускулы крепче и смелостью судьба не обидела и терпения хватает. А смеяться?! Ого, да мы пересмеем всех в мире, потому что смех у нас особенный!»

Мы глубоко признательны братьям Никитиным за то, что они первыми противопоставили иностранному стилю, господствующе­му на арене, русский стиль, опирающийся на знание особенностей своих соотечественников, на их слагавшиеся столетиями вкусы, привычки, уклад жизни. Они упорно насаждали в цирковом искус­стве тот стиль, который позднее иностранные импресарио будут называть русским. Следует учитывать, что «русофильство» Ники­тиных было своеобразной данью времени — того времени, когда в России резко обозначился рост национального самосознания, охва­тивший все слои русского общества.

Верные своему принципу чутко и оперативно отражать на манеже веяния того времени, гибко откликаясь на тогдашние умо­настроения, Никитины начали, как сказали бы сегодня, кампанию насаждения на манеже национальных форм. Подобного же рода активные поиски национального стиля, обусловленные тогдаш­ней общественной потребностью, были присущи и другим облас­тям художественной жизни России — литературе, изобразитель­ному искусству, музыке, архитектуре, градостроительству. (Доста­точно назвать «Могучую кучку», передвижников, Абрамцевский художественный кружок, которые энергично разрабатывали русскую национальную тему.)

Был тут и еще один аспект. Как опытные предприниматели, Никитины хорошо понимали, что в обстановке пробуждения на­ционального достоинства цирк, стоящий стена в стену с цирком иностранца, должен быть русским не только по вывеске, но и по содержанию, тогда он станет в их руках верным козырем. И еще одно соображение. В своих настойчивых поисках Никитины уст­ремлялись не столько в направлении «излишнего русицизма мане­жа», в чем их подчас упрекали в печати рецензенты из лагеря «западников», сколько заботились об отыскании новых формооб­разований и современного им художественного языка циркового зрелища, свободного от иностранных влияний. И это, безусловно, было прогрессивным в их деятельности.

В новой фазе капиталистического развития России, когда вол­на русицизма несколько спала, когда возобладали иные общест­венные тенденции, Никитины соответственно пересмотрели свою эстетическую концепцию. Менялось время, менялись и они.

 

17

 

А теперь вернемся на Цветной бульвар в 1886 год. Между со­седями — Саламонским и Никитиными — разгорелась жаркая пе­рестрелка. Альберт пальнул сенсационной новинкой: «Жеребец завода Хилкова по кличке Павлик подает разные поноски и выни­мает живую рыбу из воды. Невиданно! Поразительно!»

Аким послал Юлию посмотреть, что там за рыболов, о котором столько разговоров. Воротясь, Юлия рассказала: действи­тельно вещь небывалая. Представьте: посреди манежа стоят два аквариума, в одном только вода, в другом золотая рыбка плавает. Лошадка очень красивая, голая (без сбруи) подходит к аква­риуму, погружает морду в воду и начинает губами ловить ры­бешку, а та — шустрая, ловкая — не дается. Наконец поймала, высунула голову из воды. Весь цирк так и замер — не раздавила бы. А умница лошадка подошла ко второму аквариуму и выпусти­ла туда пленницу. Плавает цела и невредима. Бог ты мой, как публика обрадовалась, как начала хлопать! Вот это, милые мои, дрессировка!

Что ж, у них тоже припасена мина — «Лошадь-канатоходец. Жеребец по кличке Блонден пройдет по канату на высоте 40 фу­тов под руководством директора цирка господина И. А. Никитина».

И в таком духе каждый день, повторяю: каждый день — у Саламонского «Большая декоративно-гимнастическая пантомима «Вампир»; у Никитиных — пантомима «Сальватор Роза — повели­тельница бандитов». Лина Саламонская (жена Альберта, превос­ходная наездница и дрессировщица лошадей) «выведет турецкого жеребца Мустафу — подарок генерала Скобелева». Публика клю­нула на «Белого генерала, героя Шипки», Никитины ответно паль­нули «Михаилом Топтыгиным» — медведем-наездником. «Стоя на лошади задними ногами, проделывает всевозможные эволюции. Впервые в Москве...». В цирке Никитиных гремят братья Джеретти, у Саламонского — братья Фрателлини. Между прочим, спустя много лет, когда эти клоуны сделают себе громкое имя, француз­ский историк цирка Тетар спросит у них, этих звезд, кто из всех директоров, с которыми им приходилось иметь дело на протяже­нии долголетних гастролей, произвел на них самое большое впе­чатление.

— Саламонский,— ответили они, не задумываясь.— Это был колосс! С утра во фраке, в крахмальном пластроне, с бриллианта­ми на пальцах. Он не брезговал никакими средствами в достиже­нии цели, знал все хитрости хозяйчиков... Был продувной бестией. Вранье этого человека часто ставило нас в тупик. Мы нередко за­думывались — то ли это необузданный фантаст, то ли просто жу­лик. (Последние слова были произнесены ими уже на страницах советского журнала.)

В те горячие дни жестоких сражений «колосс» не выдержал столь напряженной гонки и запросил «пардону», предпочел отку­питься, как говорили торгаши, дал отступного — круглую сумму. Но вскоре вся эта история снова всплыла на судебном разбирательстве по иску Саламонского к Никитиным, которые, вопреки условиям договора, опять объявили и о своих гастролях в Москве на Воздвиженке.

Определенно не скажешь, была ли это просто коммерческая операция дельцов или же досконально выверенная авантюра с «за­программированным» финалом. Как бы то ни было, но эффект она произвела, равный грандиозному взрыву, осуществленному с по­мощью подкопа в самом штабе противника...

Как выяснилось на суде, договор с обязательством впредь ни­когда не давать представлений в Москве подписал Дмитрий Ники­тин, к объявленным гастролям братьев, Акима и Петра, отношения не имеющий. (С этого года Дмитрий вышел из дела. Получив свою долю, он содержал в провинции небольшой паноптикум.)

Рассказам о том, как опростоволосился чванливый барин Саламонский, не было конца. Этот случай на долгое время стал злобой дня деловой Москвы. Коммерсанты всех мастей и сытые китайгородцы, завистливо цокая языком, наперебой смаковали щекотли­вые перипетии ловкой проделки собрата — ну и обморочил немчину!.. Объехал на кривой козе...

Бульварная пресса на все лады расписывала подробности па­дения маститого туза. Скандал предоставил обильную пищу и ка­рикатуристам. Модный журнал «Развлечение» даже вынес это со­бытие на обложку. Литографированный шарж изображал двух всадников: один в русском камзоле, другой во фраке и белых рей­тузах, с цилиндром в руке. Всадники гарцуют на фоне двух рядом стоящих цирков: братьев Никитиных и Саламонского. Под рисун­ком— поясняющая подпись: «Скачки на приз госпожи публики». И мельче, как было принято анонсировать участвующих в скачках лошадей с указанием их родословной по обеим линиям и конно­заводческой фирмы: 1) Немец — иностранного завода, от Гешеф­та и Наживы... Русский — российского завода, от Авось и Конку­ренции.

На том, однако, поединок не окончился. Он продлился еще це­лых три года. Используя терминологию входившей в моду на За­паде французской борьбы, фельетонист ухмылялся на страницах «Московского листка» по поводу этой ожесточенной схватки конку­рентов: «На ковре Цветной бульвар и Воздвиженка. Борцы угоща­ют друг друга «макаронами», потчуют «двойными нельсонами» и «тур-де-теттами» — прием следует за приемом. Цветной хитер, а Воздвиженка еще хитрее, тот ловок, а эта еще ловчей...»

Хотелось бы отметить одно характерное для быта и нравов международной цирковой семьи явление. Соперничали хозяева цирков, сами же артисты — участники той и другой программ — не питали друг к другу никакой неприязни. Примером тому может служить такой факт. 24 марта 1887 года произошел трагический случай: на манеже цирка Саламонского на первой неделе поста, как писали газеты, во время репетиции разбился молодой гимнаст Клео, почти юноша. «Артисты обоих цирков в довольно пыш­ном кортеже с глубокой печалью проводили своего товарища до могилы». А потом сообща помянули его на квартире наездника Мае л он а.

В разгар зимы лазутчики донесли Никитиным, что в здании на Цветном бульваре не сегодня-завтра начнутся работы по устройст­ву бассейна, слыхать, для каких-то водяных феерий. Водяные феерии, впервые введенные в Париже, были очередной сенсацией циркового мира. И вот уже хваткий «красавчик Альберт» в столи­це Франции, задобрив сторожей, дотошно вынюхивает — как по­дается вода, сколько ее требуется, в каких резервуарах хранится... Ах вот как! Оказывается, воду еще нужно подогревать, и до како­го, говорите, градуса? До 23 по Цельсию... Так-так-так... А куда потом она сливается? И потекли у владельца московского, одесско­го и рижского цирков новые заботы — опередить всех: и саратов­цев и петербуржцев (Чинизелли свой столичный цирк приспосо­бят к постановке водяных пантомим лишь в 1892 году, на три года позднее).

Аким сказал брату: вот теперь надобно свертываться, не то немчура смоет нас водой... В субботу 22 апреля 1889 года русский цирк братьев Никитиных дал последнее представление в Москве. Пройдет двадцать два года, прежде чем они откроют «самый боль­шой в России цирк» на Садово-Триумфальной площади, манеж ко­торого будет оборудован для водяных пантомим. Тогда же огонь борьбы с цирком Саламонского вспыхнет с новой силой.

 

БОЛЬШОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ

1

 

Вторая половина 80-х годов. В это время великий ученый Д. И. Менделеев произнес пророческие слова о том, что он предви­дит «такой новый скачок русской исторической жизни, при кото­ром свои Ползуновы, Петровы, Шиллинги, Яблочковы... станут во главе русского и всемирного промышленного успеха». Вот уж во­истину вещее проникновение в будущее. Между прочим, сказан­ное вполне относится и к отечественному искусству и к цирково­му в том числе. Именно в эту пору и произошел его качественный скачок. Наступила пора процветания русского цирка. Не забудем, что Никитины жили и творили в классовом капиталистическом об­ществе, где наличествует, по определению В. И. Ленина, данному им в «Критических заметках по национальному вопросу», две культуры в каждой национальной культуре. Владимир Ильич проводил резкую грань между великорусской поповской и бур­жуазной культурой и идеей великорусской демократии и социал-демократии. Вполне понятно, что господствующая буржуазная власть оказывала влияние на все виды духовной культуры: науку, просвещение, литературу, искусство — в том числе и на цирковое. В чем это выражалось? Русский царизм, высшее чинов­ничество, церковные власти, понимая, что цирк по социальному составу зрителей демократичен, стремились подчинить его своему влиянию, как и другие виды народных зрелищ: балаган, варьете, гулянья. Они строго контролировали идейное содержание и на­правленность этих зрелищ, сурово пресекая крамолу против пра­вительства, буржуазии, попов. Вместе с тем реакционные власти навязывали народным зрелищам буржуазные вкусы, поощряли грубость, жестокость, закрывали глаза на порнографию, сальность, похабщину. После неудавшейся попытки создать императорский цирк, полностью подчиненный своему классовому влиянию, ца­ризм через буржуазную печать всячески поощрял ура-патриоти­ческие постановки, прославляющие существующий строй. Содер­жатели зрелищ, хорошо усвоив поговорку «на чьем возу ехать, того и песни петь», старались изо всех сил — по крайней мере внешне — угождать своими песнями власть имущим.

Но наряду с этим на цирковой арене, на подмостках балаганов и на летних открытых эстрадах живым ключом била демократи­ческая струя, подлинно народная, которая наиболее ярко выража­лась з выступлениях эстрадных куплетистов (среди них было не­мало истинных талантов), балаганных зазывал, «панорамщиков», клоунов. Выступления лучших из них были пронизаны истинно демократическими тенденциями, которые проявлялись в смелом обличительном слове. Их репертуар всегда был остросатиричен и направлен против всех институтов господствующего класса. И па­род горячо поддерживал даровитых выразителей своих дум и чая­ний.

Наиболее талантливыми носителями демократических идей на цирковом манеже были братья Дуровы, Виталий Лазаренко, Сер­гей Альперов, Иван Радунский, создатель замечательного дуэта Бим-Бом. Известные слова А. Н. Островского о сатирическом скла­де русского ума целиком относятся к этим художникам арены. Они выделялись не только своим острословием, но и — что гораз­до важнее — своей гражданской позицией, чувством социальной ответственности, сознанием личной причастности к судьбам ро­дины.

Безусловной заслугой Никитиных являлось то, что они постоян­но приглашали к себе этих выдающихся мастеров. С манежей их цирков всегда звучало передовое русское слово.

Праздничное, яркое искусство цирка по своей природе оптими­стично и жизнеутверждающе. Одна из главных задач эстетики цир­ка — воспевать прекрасного человека, мужественного, сильного, ловкого, красивого телом и душой. И в этом смысле творчество подлинных мастеров русской арены — воздушных гимнастов, акро­батов, наездников, жонглеров, творящих по законам красоты,— было прогрессивным, оно возвышало человека, удовлетворяло одну из насущных эстетических потребностей зрителей — самоутверж­дение.

Таков очень сжатый вывод из сложной проблематики, которую условно можно охарактеризовать как творческие поиски цирко­вым искусством национального стиля, формы, художественного языка, как своеобразную демократизацию арены,— все это долж­но рассматривать в контексте, в смысловой связп со всей деятель­ностью даровитых самородков братьев Никитиных.

Аким и Петр Никитины ведут теперь жизнь деловых людей. У них свой счет в банке, они ворочают крупными суммами. По­мыслы их устремлены теперь на расширение географических гра­ниц собственного предпринимательства. Братья тесно связаны со зрелищными агентствами Берлина, Парижа, Лондона, которые еще совсем недавно удивлялись: русский цирк? Что это такое? Русские клоуны? Откуда взялись? Русские канатоходцы? Русские полетчи­ки? Вот новость! А сегодня присылают свои проспекты и рекламу, предлагают номера и аттракционы, просят — нельзя ли, мол, анга­жировать русских акробатов или русских наездников. Секретарь не успевает отвечать на ежедневные запросы и предложения, опла­чивать многочисленные счета и вести напряженную переписку.

В эти годы Никитины, владельцы нескольких стационарных цирков, содержат большие труппы и работают двумя-тремя фи­лиалами, а в иные сезоны и четырьмя. В одном командует Аким, в другом — Петр, в третьем — Юлия, в четвертом — управляю­щий. Был тщательно продуман порядок обмена между их цирками отдельными номерами и целыми программами. (Сегодня сказали бы: хорошо налаженная диспетчерская служба.) Чаще всего из города в город переезжали по реке или морем. Излюбленным был скрупулезно разработанный маршрут по Волге: из Астрахани труппа перебиралась в Царицын, далее — Саратов, Казань, словом, выступали во всех крупных городах Поволжья вплоть до Ярослав­ля и Твери. Для перевозки артистов, животных и багажа арендо­вали целый пароход.

Всегдашняя мечта Акима Никитина — собственный «плавучий цирк», по замыслу автора проекта он представлял собой огромную плоскодонную баржу с манежем и местами для публики (не менее тысячи), с конюшнями и комнатами для артистов и обслуживаю­щего персонала. Предусмотрен обогрев судна паровым отоплением и свое мощное электроосвещение. Таким цирком, по словам Ники­тина, могли бы насладиться не только в крупных городах, но и жи­тели бесчисленных поселений по обоим берегам матушки-Волги.

В гардеробных и на складах бутафории хранятся дорогие ко­стюмы и реквизит — оформление десятков пантомим. Управляю­щим приходится обеспечивать кормом сто двадцать лошадей, это не считая дрессированных шотландских пони, осликов, верблюдов, быков и тех животных, что содержатся в их зверинцах.

Братья всегда начеку, пристально следят за конкурентами, каждый день ожидая подвохов и ударов из-за угла. Ну, правда, нынешние — Труцци, Феррони, Безано — им не страшны, а глав­ных соперников уже нет. Очевидцы рассказывали Никитиным о последней роковой схватке внутри самого вражеского стана.

Произошло это в Ростове-на Дону, где действовали цирки Годфруа и Сура. Противники не останавливались ни перед какими средствами, чтобы уничтожить друг друга. Вильгельм, уже глубо­кий старик, не выдержал напряжения и слег. Когда близкие услы­шали его предсмертный хрип, кто-то крикнул: «Скорей за докто­ром!» Папаша Сур якобы, собрав последние силы, четко произнес: «Не надо доктора. Зовите ксендза служить мессу по цирку Сура...»

И цирк Сура надолго прекратил свое существование. Дети бы­лого грозного врага Никитиных попросятся к ним на работу, и будут приняты все четверо: Альберт, Рудольф, Марта и очарова­тельная Ольга, которой писатель Куприн посвятит два рассказа. Все четверо — превосходные наездники в самых разных жанрах конного цирка. А гордячка Марта и красавец Рудольф к тому же еще и замечательные танцоры. Будет служить у Никитиных также и дочь Родфруа, Мария, со своим мужем, «черным Куком», как его звали в цирковой среде (в отличие от Кука, англичанина-наездни­ка).

Когда вчитываешься в документы никитинского архива, когда мысленно проходишь по всем их циркам, зверинцам, ипподромам и прочим зрелищным заведениям, диву даешься — каким огромным хозяйством ворочал Аким, в сущности, полуграмотный человек. И ворочал, надо заметить, преуспешно, умея ладить и с власть имущими, и с артистами, и с усердными сотрудниками, с нотариу­сами и чинами полиции, и, наконец, с представителями иностран­ных антреприз. Надо было обладать поистине штурманским чутьем и знанием лоции, чтобы не посадить в сложной обстановке конку­рентной борьбы свой корабль на мель или, того хуже, не разбить его в щепы.

В 1893 году торжественно отмечалось двадцатилетие русского цирка. Нижегородская газета «Волгарь» писала по этому поводу: «Труды гг. Никитиных увенчались полнейшим успехом, русский цирк известен всей России... и заслуженно пользуется любовью публики».

 

2

 

Строительство цирков, которое братья Никитины вели до кон­ца своих дней, является, пожалуй, главным, определяющим в их многогранной деятельности. Строить в особенности любил Аким. Запах свеженапиленных досок и веселый перестук топоров радо­вал его и возбуждал. Постоянно имея дело с плотницкими артеля­ми, еще когда во множестве ставил в городах балаганы, Никитин хорошо изучил название всех инструментов, знал профессиональ­ный жаргон строителей.

«Строить» — этот глагол, казалось, был самым употребитель­ным в его речи. За свою долгую жизнь он возвел несчетное коли­чество самых различных сооружений, строил для хозяев и строил для себя, строил балаганы-халабуды, как говорится, на живую дос­ку, строил балаганы-театры, строил из «лапши», то есть из разби­тых ящиков и бочек, словом, из всякого хлама, строил дощатые цирки, строил лубяные — из тонких пластин липового луба, строил засыпные, один раз в Чистополе соорудил даже цирк-мазанку.

Во все вникающий, способный подхватить мысль собеседника на лету, он постоянно держал под своим зорким глазом весь уча­сток работ. При себе носил большой овальный, будто сплюснутый, фаберовский карандаш, который именовался плотницким. Им было удобно, объясняя мастерам, как и что нужно сделать, наскоро на­брасывать прямо на досках уточняющий рисунок или схематич­ный чертеж.

Теперь, когда счет уже велся на тысячи, было самый раз строить не временные сооруженыща на сезон-два, как в Туле, Курске, Рязани, Одессе, Киеве, Харькове, Симбирске, Ярославле, Тве­ри, а солидно и добротно, на века. И первый город, куда устремил­ся взор опытного предпринимателя, был Нижний Новгород.

Знаменитая Нижегородская ярмарка поражала торговым раз­махом и заманчивыми перспективами легкого обогащения еще со­временников Пушкина. Помните, поэт писал об этом торжище: «...всяк суетится, лжет за двух, и всюду меркантильный дух». Иыие же эта ярмарка собирала всю деловую Россию и, словно маг­нит, притягивала к себе зрелищных предпринимателей всех ран­гов.

Братьям Никитиным еще до приобретения шапито удавалось поставить здесь свой балаган, затем трижды арендовали они уча­сток для «устройства цирка, обтянутого холстом». И вот настало время прочно обосноваться в каменном стационаре.

Долго Аким Никитин и его управляющие ходили вокруг да около: 'высматривали, прощупывали обходные пути, и, наконец, 29 августа 1886 года, размягчив твердые сердца чиновников и об­скакав всех конкурентов, Аким Никитин вышел из ярмарочной конторы ликующий и счастливый: в нагрудном кармане лежал до­кумент, по которому отныне в его распоряжение поступало триста двадцать квадратных саженей казенной земли на самом бойком месте ярмарки по Старо-Самотечной площади в конце Нижегород­ской улицы. И уже менее чем через год — 19 июля 1887 года — в новом колоссе состоялось первое представление «Большого рус­ского цирка братьев Никитиных».

Открытию предшествовал пышный традиционный молебен. «Арена цирка была застлана ковром, на нем были поставлены сто­лы... Духовенство приехало на молебен с иконой, которая была по­ставлена посредине манежа»,— читаем в воспоминаниях очевид­ца. Присутствовало, разумеется, и начальство, и знать, и пристав, и другие полицейские чины. Мемуарист продолжает: «Все поме­щения цирка окропили «святой водой». После молебна все пригла­шены были «на пирог» и рюмку водки...» И еще одно свидетельст­во, на этот раз юного нижегородца, в будущем популярного масте­ра эстрады: «В центре Самокатов, этого царства самых диковин­ных зрелищ, возвышалось каменное здание, на котором между двух красивых конских голов... располагались тяжелые торжест­венные буквы: «Цирк братьев Никитиных». Попасть в это краси­вое, трепещущее разноцветными флагами здание было нашей меч­той».

Сооружение изумляло своими масштабами, а внутренняя отдел­ка — помпезностью: лепнина, позолота, по всему куполу цветная роспись в русском стиле. На колоннах — медальоны с рельефными изображениями лошадиных голов и масок клоунов. Позади здания поставили гостиницу для артистов, которая сообщалась с цирком крытым коридором.

Некоторое представление о размахе дела может дать короткая заметка в упомянутом уже блокноте Акима Александровича: «...внести в календарь и путеводитель по Нижегородской ярмар­ке за 1888 год — большой каменный цирк бр. Никитиных. Собст­венное (дважды подчеркнуто) электрическое освещение. Состав труппы 140 персон. 90 лошадей...»

Всеобщий «меркантильный дух», веющий над ярмаркой, за­хватил и Никитиных. Увидев, сколь доходно содержание здесь вся­ческого рода заведений, они стали, как говорится, раздувать кади­ло. Истые дети «века предпринимательства», подгоняемые коммер­ческим зудом, Никитины лихорадочно застраивают весь свой уча­сток кирпичными помещениями, чтобы налево и направо сдавать в аренду: «павилионы для торговли пивом и содержания буфета», «пристройку под трактирное заведение», «лавки в тринадцать раст­воров, находящиеся при здании цирка» и павильон «сбоку цирка для синематографа и дивертисмента».

Затем последует каменное здание в Тифлисе — долголетней ци­тадели Годфруа. Место здесь также было выбрано очень выгод­ное — в центральной части города, на Голованиевском проспекте. После Тифлиса — Баку. В этот город Никитины наезжали издав­на. К их прибытию пароходом — после гастролей в Астрахани — управляющий уже успевал поставить шапито. Было это, впрочем, хлопотно и накладно. И Аким Александрович, поскольку интерес к цирку возрастал, решил строить здесь стационар. А возрастал интерес потому, что этот многонациональный город развивался с поражающей стремительностью. Лишь численность рабочих неф­тепромыслов в то время составляла более тридцати шести тысяч человек. Революционно настроенный бакинский пролетариат тя­нулся к культуре — цирк был одним из любимых видов искус­ства.

Пятого мая 1904 года А. А. Никитин подписал в конторе ба­кинского нотариуса С. В. Билинского контракт на аренду участка земли, принадлежащего Ага-беку Сафаралиеву, размером в 560 квадратных сажен, сроком на двенадцать лет, по цене три с половиной тысячи в год. Через несколько месяцев цирк Никити­ных на углу Торговой и Морской начал давать представления. Вскоре, однако, здание сгорело, и на том же месте Никитин с удив­ляющей быстротой возвел каменный цирк-театр.

Никитинская труппа приезжала сюда дважды в год — зимой и весной — на рождественские и пасхальные праздники. Долго не задерживались: представления давались с 20 декабря по 20 янва­ря и «со страстного четверга», как сказано в контракте, «по 2-ое мая». На остальное время года помещение сдавалось под театраль ные постановки.  (Просуществовал в Баку   цирк   Никитиных до осени 1916 года.)

И последний цирк — Московский, грандиозное по тем временам; сооружение,— лебединая песня Никитина-строителя.   ...17 сентября 1909 года скорый поезд «Нижний Новгород — Москва» мчал Акима Александровича в старую столицу. По обык­новению всю дорогу он глядел в окно и под стук вагонных колес размышлял о предстоящем деле — возведении первоклассного ста­ционара с большими квартирами для себя и сына. Это была дав­няя мечта неутомимого антрепренера.

Многие — и даже брат Петр — убеждали его: опрометчиво, мол, ставить второй большой цирк в городе, где Саламонский дав­но и прочно врос корнями. Велик риск: затратишь уйму денег и вылетишь в трубу. Разве мало других крупных городов в России? К чему с таким упрямством ломиться сюда?.. А коли уж так ней­мется, заключи с Саламоном долгосрочный контракт на аренду, и дело с концом. Ну нет, такой оборот Акима никак не устраивает. Ишь ты, «аренда»... Только свое здание, значительно крупнее, бо­гаче. С русским размахом. В его груди еще не убавилось озорной удали.

Ничто не могло поколебать решения Акима Никитина. Он чуял нутром — свое возьмет. Саламонский ему, как и тогда, не страшен. Практически от всех дел он уже отошел, торчит на водах, лечит­ся... Никитин все учел, все взвесил. Ему доподлинно известно по годам, какие сборы взяли на Цветном бульваре арендаторы Труцци и Девинье... Он рассчитывает затмить конкурентов, противопо­ставить им настоящее искусство. Именно в этом городе, в сердце России, и место «Русскому цирку»... А то, что здесь будут одно­временно действовать два манежа, вовсе не беда. Даже лучше. Акиму по душе состязаться. Это у него в крови, это его лишь под­хлестывает. Ведь вот и в Петербурге хозяин колбасного заведения Маршан счел возможным открыть второй цирк, соперничая с Чинизелли. И ничего — не прогорает; рискнул и его, Никитина, быв­ший управляющий — плут Муссури — возвести в Харькове ка­менное здание через дорогу от цирка Грикке. Поставил каменный цирк-театр и ресторатор Пеклер. И где? В его, Акима, можно ска­зать, вотчине, в Нижнем...

В своем московском стационаре дело он поведет широко. Бу­дет ставить водяные феерии. Ни Труцци, ни Девинье такое не по плечу. На вокзале его встречал шумный, неуемного темперамента Гамсахурдия, сказал, что Шереметьев уже изволил прибыть. Оста­новился в «Метрополе». А где желательно Акиму Александровичу?

   Поближе к участку.

   Тогда «Париж». Эта гостиница, конечно, похуже, зато ря­дом, на Тверской, пять минут ходу.

Восемнадцатого сентября погожим утром бодрящего бабьего лета Никитин явился в элегантной тройке табачного трико, приоб­ретенной в Гамбурге, с модным стоячим воротником на Воскре­сенскую площадь, в контору нотариуса Якова Ивановича Невяж-ского (с которым отныне будет связан до конца своих дней). Здесь была совершена купчая крепость, согласно которой Петр Васильевич Шереметьев продал Акиму Александровичу Никити­ну «собственно ему, Шереметьеву, принадлежащее дворовое место со всем строением на нем, состоящее в Москве, Арбатской части второго участка». Земля эта уже была заложена одиннадцать лет назад. За Шереметьевым числился большой долг по ссуде — около сорока трех тысяч. Долг этот пришлось выплатить Никитину. Та­ким образом, общая сумма выразилась в 100 тысяч рублей.

Главное было сделано. Место выбрано — лучше некуда. Самый центр Москвы. (Официальный адрес: Большая Садовая, 18.) Теперь нужен проект. Конечно же, Никитин первым делом обратился к приятелю юности саратовцу Федору Шехтелю, который ныне, как было известно Акиму, самый модный архитектор Москвы. Однако находившийся в фаворе земляк с премногими извинениями сам проектировать не взялся — заказов набрано на несколько лет впе­ред,— но порекомендовал надежного человека Богдана Михайлови­ча Нилуса. И даже вызвался сам позвонить ему. Сохранилось письмо Нилуса, в котором он подтверждает, что берет «на себя со­ставление проекта, рабочих чертежей, сметы и технический над­зор за возведением здания». И тут же выставил условие: «Вы обя­заны содержать на постройке за свой счет десятника по моему ука­занию; десятник этот должен находиться в моем распоряжении».

Условия были приняты, и вот несколько дней подряд, не по часу и не по два, засиживался Никитин с архитектором: обсужда­ли во всех деталях планировку будущего сооружения. Учитывали все технические нововведения, которые Никитин замыслил в своем цирке. 19 августа 1910 года проект был утвержден, а 14 октября того же года Никитин подписал договор со строительной конторой инженера-технолога Р. Г. Кравеца, по которому тот обязался все работы закончить не позднее 14 сентября 1911 года. Пункты дого­вора были весьма жесткими для обеих сторон; Никитин обязывал­ся выплатить за всю работу 205 тысяч рублей. Если вспомнить и сумму, заплаченную им за землю, то увидим, что затраты были огромнейшие. Таких денег у него не было. Пришлось дважды брать у Московского кредитного общества большие ссуды. Кроме того, давал залоговые обязательства, выписывал векселя, брал деньги у ростовщиков на кабальных условиях — девять процентов годовых. Были заложены все его цирки и все домовые строения.

Пока рабочие ломали каменные и деревянные флигеля на быв­шей шереметьевской земле, Никитин безостановочно мотался между Саратовом, Нижним Новгородом, Казанью и Москвой. И пото­рапливал строителей. А чего поторапливать, они и сами заинтере­сованы, ибо в договоре сказано: «За каждый просроченный день я, Кравец, плачу г. Никитину по пятьсот рублей неустойки (а после 15 сентября уже 1000 рублей)». Так что, сами понимаете, тут уж не до прохладцы... К 18 мая 1911 года было уложено миллион сто тысяч кирпича. 9 мая 1911 года Никитин заключил с фабрикой венской мебели Якова и Иосифа Кон договор на поставку кресел и стульев. Венцам тоже пришлось дать закладную на крупную сумму.

В разгар отделочных работ к владельцу этого гиганта забежал друг-приятель давних лет, в прошлом причастный к манежу,—ста­рик Гиляровский. Аким был рад дорогому гостю, водил его по все­му зданию, показывал, объяснял, даже в подземную конюшню за­глянули. Хитроумный владелец вынужден был соорудить ее, по­скольку лошадей много, а на приобретенном участке не больно-то разойдешься. Литератору все нравилось, он, не уставая, нахвали­вал хозяина, а когда снова вошли в манеж, Аким заметил, как по лицу приятеля пробежала тень неудовольствия. Владимир Алексе­евич, запрокинув голову, разглядывал галерку. Пиджак на его округлом животе сильно натянулся, пришлось расстегнуть пуго­вицы.

   А «раек»-то и тут за барьер загнал,— прищурясь, выговорил Гиляй ворчливым тоном и подправил согнутым пальцем седые пу­шистые усы.— И вход тоже отдельный, боже упаси, чтобы гале­рочные смешались с чистой публикой. Так, что ли?

  Уел,— тихо засмеялся Никитин,— аи уел. Я к нему с пол­ным расположением, а он-то, борзописец  этакий,  критику  напу­стил. Ишь иронист выискался. Да где же это видано, чтобы «пара­диз» и без барьера? Сроду того не было, чтобы галерочные да вме­сте с этими,— Никитин кивнул на партер.— Нет уж, не мною за­ведено, не мне и отменять. Пойдем-ка лучше к столу...

И вот настал день, которого Никитины ждали с таким нетерпе­нием,— 22 сентября 1911 года подписан акт приемки здания; «на основании изложенного,— говорилось в нем,— Комиссия не встре­чает препятствий к открытию цирка для публики».

А в следующем году Никитин смог наконец осуществить свой давний замысел. По договору, заключенному им 29 марта 1912 года, Эжен Зиг — реквизитор берлинского цирка Буш — обя­зывался «заведовать и осуществлять надзор за работами по устрой­ству бассейна и всех механических приспособлений для опускания и поднятия дна и установки баков для подачи воды и всякого рода других работ, связанных с постановкой водяных пантомим». Пункт 6 гласил: «Зиг обязуется сохранять в строгой тайне устрой­ство приспособлений для пантомим, не принимать устройство подобных приспособлений в Москве ни лично, ни через доверен­ного».

Попутно А. Е. Беляеву было поручено изготовить два огромных дощатых бака вместимостью до десяти тысяч ведер воды. Внутри каждого из них предусмотрено устройство для подогрева воды «в виде самовара, из котельного железа, диаметром не менее по­лутора аршин... с топкой сверху».

В августе того же 1912 года механический завод Шварцкопфа закончил установку платформы, имеющей в диаметре 12 метров 55 сантиметров. Работала она, как гласит акт, безукоризненно: легко опускалась и поднималась более чем на три метра. И уже в следующем сезоне была поставлена шумно резрекламированная водяная пантомима «Константинополь».

 

3

 

Пример Никитиных послужил могучим толчком для других русских предпринимателей. Многие поняли, что успешно вести дело можно и не под иностранной вывеской. И вот уже Тюрин, Федосеевские, а следом и Злобин ставят в рекламе: «Русский цирк». Бондаренко объявляет гастроли «Первого казачьего цирка», Ми­рошниченко — «Украинского цирка», Горец — «Первоклассного славянского цирка», а Стрепетов — «Большого сибирского». Во главе «Русского цирка» гастролирует по Европе и Матвей Беке­тов, бывший ученик Никитиных. Два сезона «Русский цирк» Бе­кетова провел даже в самом Париже, этой Мекке цирковых арти­стов.

По всей Российской империи вплоть до глухих окраин одно за другим вырастают цирковые здания. Дрессировщик лошадей Бескоровайный поставил зимний цирк в Керчи; клоун-дрессировщик Юпатов — в Ташкенте; велофигуристы братья Ефимовы — в Тифлисе  (после того как сгорел никитинский цирк); разностороний артист Жорж Есиковский — в Баку; семья акробатов Павловых — в Архангельске; балалаечник Камухин — в   Омске,   Красноярске, Иркутске, Екатеринбурге  (ныне Свердловск) — все эти цирковые директора пошли от никитинского корня.

К этому перечню (далеко и далеко не полному) прибавим еще и стационары, возведенные людьми, желающими выгодно поместить свой капитал. В Киеве аристократ Крутиков, любитель лошадей, выстроил двухэтажное здание «Гиппопалас» (Конный дворец); в Самаре — рыботорговцы братья Калинины, в Воронеже купец Попов, в Екатеринодаре (ныне Краснодар) — лесоторговец Шахов. Дело выгодное,   и   число   коммерсантов-цирковладельце] росло: в Ростове, Астрахани, Николаеве, Ашхабаде. Словом, всех не перечислишь.

В первое десятилетие нового века начали выходить в свет про­фессиональные журналы артистов цирка и варьете (так называли тогда эстраду) — «Орган», «Сцена и арена», «Артистическое спра­вочное бюро», «Цирк и варьете». На их страницах публиковались списки действующих цирков, место работы и фамилии владельцев. Сопоставляя данные по годам, видишь, что пик предприниматель­ства приходится на 1909—1911 годы. Именно в это время функцио­нировало наибольшее количество зимних и летних цирков.

Все это самым положительным образом отозвалось не только на быте артистов, но и на творческом процессе циркового искусства. Люди цирка получили много теплых площадок для работы, удоб­ные гардеробные, оборудованные конюшни. Труппа находилась в одном городе более продолжительное время, меньше приходилось кочевать, меньше уходило времени на дорожные сборы, а следова­тельно, появилась возможность заниматься непосредственно профессиональным совершенствованием. В этом смысле строительство новых цирков, безусловно, было прогрессив­ным явлением.

Именно в эти годы заметен наибольший подъем художествен­ного уровня программ и номеров. Резко увеличилось количество и качество крупных цирковых постановок с использованием тех­нически сложного оборудования, а также бассейнов для водяных феерий. Никитины, впрочем, и здесь держали первенство.

 

4

 

...По сводчатому дебаркадеру Варшавского вокзала торопливо шел респектабельный господин с темным крокодиловой кожи сак­вояжем в руках. В купе международного вагона он оказался пер­вым. Скинув свою дорогую ильковую шубу и бобровую шапку, слегка припорошенную снегом, Никитин подсел к столику, рас­крыл блокнот и на календаре, подклеенном к тыльной стороне об­ложки блокнота, обвел кружком 23 февраля 1889 года. Начиналась его первая заграничная поездка.

Из ежедневных записей в блокноте, кратких и деловых, можно составить довольно подробный отчет об этом вояже: Австрия. Об­мен денег на валюту... Германия... Покупки: «Два лифлектора [рефлектора] со стеклами для балета», «Перчатки лайковые Юле, полдюжины, разн.», «Шляпу — 3 гульдена... портмоне — 95 крей­церов». Фамилии артистов, которых ангажировал в свои цирки. Ставки и сроки.

Все же главным было, как видно, приобретение животных для зверинцев при цирках. В блокноте больше всего записей о встре­чах с Гагенбеком, этим некоронованным королем зоологического царства. Список приобретенных животных. Рядом с каждым цена.

Современному читателю, полагаю, небезынтересно узнать, например, сколько стоил тогда слон. В никитинском блокноте аккуратным столбиком проставлено: «Слон — 2037 рублей, гиена — 5( зебра — 500, пума — 150 рублей», львицы шли по 250 рублей за голову, а леопарды на двадцать пять рублей дороже, попугая мож­но было приобрести за 91 рубль, а андалузского быка за 180 руб­лей. Аренда вагона для перевозки обходилась в 200 рублей. Билет от Варшавы до Москвы вторым классом — 44 рубля. Часто встре­чаются рекомендации по кормам вроде этого: «Слону — сухое крупное сено, хлеб (не мягкий, а черствый)...»

Зверинцы у Никитиных были поставлены на широкую ногу. Большой подбор животных, отличное содержание. «Имеющиеся экземпляры,— писал репортер,— лучшие, какие только приходи­лось у нас видеть».

Впоследствии Никитин будет выезжать за границу регулярно, иногда даже по два-три раза в году. В его архиве хранится подроб­ная карта железнодорожных путей Западной Европы. Карта на­клеена на полотно и порядком истерлась, поскольку носил ее хо­зяин в боковом кармане пиджака и часто разглядывал. Вояжировал он главным образом в Германию и Францию (но почему-то никогда не был в Лондоне). Как предприниматель и как режиссер внимательно следил за всеми новинками европейских цирков.

Когда Аким Александрович собирался в ту первую, особенно памятную поездку, знакомые артисты порекомендовали господину директору остановиться в «Приюте скитальцев». Там ему будет хорошо: близко от цирка и к тому же вкусно готовят. Маленький отель, всего на семь комнат, содержала чета Ларсенов, в прошлом цирковых наездников. Скопив немного денег, некогда известистные жокеи приобрели этот пансионат, как они называли свое заведет и тем кормились. Подобные отельчики для артистов, которыми владели бывшие акробаты, клоуны и жонглеры, имелись в каж­дой стране. Стоит полистать любой справочник (такие справочни­ки в пору расцвета циркового искусства мюзик-холлов и театриков варьете выпускались во множестве), и вы найдете десятки адресов пансионатов на все вкусы: во Франции, в Англии, в Польше — в каждой стране.

Бывать в Берлине Аким Александрович любил по многим при­чинам. Столица Германии считалась в то время и цирковой столи­цей. Здесь действовала всеевропейская биржа актерских кадров. Наведывались сюда даже импресарио из-за океана — подобрать для американской публики чего-нибудь, по их выражению, вкуснень­кого. Никитин тоже заключал здесь длительные контракты для всех своих цирков. Большей частью он приглашал те номера и ат­тракционы, которые воочию видел на манеже Эрнста Ренца, одного из крупнейших владельцев цирка, ангажировавшего лишь исполнителей высокого класса. В прошлом артист первого положения: канатоходец и наездник, а в молодые годы еще гимнаст, акробат и атлет, Ренц весьма успешно вел дела в своем стационаре. В рас­цвете лет он проявил себя как одаренный дрессировщик лошадей и в особенности тяготел к групповым конным номерам. Будучи многоопытным организатором циркового зрелища, умело подогревал интерес публики, ежедневно меняя и перетасовывая свои про­граммы.

В первый же приезд Никитин познакомился со своим маститым коллегой. Они понравились друг другу. Переводчик еле поспевал переводить вопросы господина директора. А интересовался Ренц, отлично осведомленный о положении в цирках России, многим, но главным образом русскими наездниками, фамилии которых знал наизусть. А кто сейчас работает в здании Гипне на Воздвиженке? А как господа Труцци? И, наконец, спросил: не согласится ли брат «Акима Александровича выступить у него, Ренца, в программе со своим воздушным полетом? Заверил, что замечательный гимнаст будет прекрасно подан публике. Аким, дружелюбно улыбаясь, по­обещал передать приглашение брату, но тут же оговорился: навряд ли оно будет принято, уж очень много дел. Господин Ренц и сам знает, что такое управлять цирком, а у Никитиных их несколь­ко. (Спустя три года Акима огорчит известие о том, что непобеди­мый Ренц, ловко устранявший со своей дороги всех конкурентов, умер от инфлюэнцы.)

Из Берлина Никитин непременно переезжал в Гамбург. В этом городе располагалось звериное царство Гагенбека. Никитины и прежде были достаточно наслышаны об искусном дрессировщике. Говорили, что дело у него поставлено на широкую ногу, он первым стал применять новый метод обучения животных цирковым про­фессиям. Каков же этот метод? В отличие от прежнего «жестко­го», или «агрессивного», укрощения Гагенбек первым ввел мягкую дрессировку, главное в которой — воспитание животного. Он гово­рил: сначала приручи зверя, потом долго и внимательно изучай его повадки, характер, вскрой его психологию и уж тогда приступай к воспитанию. Действуй логично, осмысленно распределяй ласку, пищевое поощрение и наказание и не забывай — оно ни в коем случае не должно быть жестоким. Учи животное, но и сам учись у него. Работая со зверем, пройдешь целую науку.

Под Гамбургом, в Штеллннгене, Гагеибек организовал на ог­ромном пространстве приобретенной земли «самый большой в мире», как возвещали проспекты, зооцирк. Там же в стороне от людского потока он отгородил большой участок и устроил нечто вроде звериной школы (позднее она и в самом деле в более широ­ких масштабах стала официально именоваться «Дрессуршулле» — школой дрессировки). В молодые годы Карл Гагенбек, сын торговца рыбой, за небольшую плату показывал публике тюленей, которые попадались рыбакам в сети. Интерес зрителей к морским диковинам надоумил смекалистого юношу заняться всерьез демон­страцией животных. В Гамбург моряки привозили со всего света экзотических зверушек, которых у них охотно раскупали и местные жители и торговцы живым товаром, приезжавшие туда специаль­но. Начав с малого, Гагенбек постепенно расширил свое предприя­тие до небывалых масштабов — стал владельцем крупнейшей в мире фирмы по торговле животными; он поставлял их в зверинцы, зоопарки и цирки всех стран.

С первой же их встречи Никитин чутко уловил, что собеседник его — личность незаурядная. Со своей стороны и Гагенбек проявил к гостю из России большой интерес, ибо перед ним был не просто любопытствующий турист-барин, каких много наведывалось к «ко­ролю зверей», а крупный покупатель, и к тому же человек, не ли­шенный обаяния таланта. Владелец прославленной фирмы охотно водил своего знакомца из павильона в павильон, каждый из кото­рых представлял собой «звериный класс». В одном дрессировали обезьян и собак, в другом — попугаев, лам и кенгуру, в третьем — морских львов, а в самом большом, стоящем на отшибе, помеща­лись хищники. Гагенбек скинул пиджак и подал команду служа­щим. (Вероятно, в знак особого расположения хозяин решил пока­зать русскому директору «половинку дела», как он выразился.) Ему помогал деверь Генрих Мэрман, с которым Никитины будут иметь дело и после смерти неистового Карла.

Аким с большим интересом глядел, как в большую клетку на колесах, стоявшую посреди павильона, служащие перегнали по решетчатому туннелю трех львов, двух тигров, двух пантер, двух леопардов, ангорских коз, сомалийских овец, маленьких лошадок-пони, горбатого зебу и стайку белых красавцев-пуделей. Единст­венному зрителю объяснили: это эксперимент. До них никому не удавалось соединить столь различных животных в одном замкну­том пространстве. Еще неизвестно, что из этого получится. Пока удалось добиться, что будущие артисты переносят соседство друг с другом. И это уже, как понимает господин Никитин, есть огром­нейшее достижение.

Удивлению Акима не было конца, он ни о чем подобном раньше и думать не мог. Пушистая козочка по команде смело перепрыги­вала через царя зверей, шелковистый пуделек свободно проходил между ног бенгальского тигра — уже одно это изумляло до край­ности. В том же павильоне Генрих показал восхищенному гостю дрессированного белого медведя-великана, ловко балансировавше­го, стоя на задних ногах, на белом шаре. Никитин был поражен. Об артистической карьере вероломных ледовых хищников ему даже и слышать не доводилось. «А господин Гагенбек сделал это первым в мире,— уточнил переводчик.— Первым также стал он готовить группы слонов для цирковых манежей».

Фирма Гагенбека продавала уже выдрессированных животных: отдельные экземпляры и целые группы. По желанию можно было приобрести медведя-акробата, пантеру, балансирующую на шаре, дюжину резвых фокстерьеров с забавным репертуаром или, нако­нец, группу хорошо обученных хищников — платите денежки и можете выступать.

Никитину было известно, что вот уже два года, как по Европе с огромным успехом разъезжает созданный Гагенбеком зооцирк. Это был совершенно новый вид зрелища, программа которого состояла из номеров с блистательно выдрессированными животными: осо­бенным успехом пользовались слоны — группа в девять голов. Та­кого еще не бывало. Вот уж действительно чудеса.

Со временем между Гагенбеком и Никитиным установились долголетние деловые отношения, подкрепленные взаимной симпа­тией. Директор русского цирка мог послать в Штеллинген корот­кую телеграмму, ну, например, «прошу выслать двух слонов и ягуара», и был уверен, что заказ выполнят без задержки. Иной раз, приезжая в Гамбург, он проводил в «звериной школе» по два-три дня. Такое непосредственное общение с опытными дрессиров­щиками во многом помогло ему постичь тонкости воспитания жи­вотных.

Свое прибытие в Гамбург в 1894 году Никитин подгадал к 10 июня — в этот день отмечалось пятидесятилетие Гагенбека. Во время теплой встречи Аким поздравил юбиляра и обменялся с ним крепким рукопожатием, а затем распаковал сверток и церемонно подал имениннику большую банку черной икры и четверть «бело-головки» (русская водка самого высокого качества). Гагенбек смущенно крякнул, потеребил седеющую бороду и растроганно об­нял русского. В этот вечер Никитин был гостем в доме Гагенбеков, сидел за многолюдным праздничным столом.

Аким Александрович очень гордился сувениром от всемирно известного гамбуржца — брелоком, сделанным из когтя льва и оправленным золотым ободком. Коготь принадлежал тому самому зверю, который случайно вырвался из цирка и напал на проезжав­шую по улице лошадь и которого задушил вожжами кучер... По­дружился Никитин в «Дрессуршулле» и с братом Карла — Виль­гельмом, не менее даровитым укротителем.

Из школы Гагенбеков вышли многие и многие звезды дрессу­ры, в том числе и женщины, одна из которых — мисс Зенида — впоследствии несколько лет кряду будет с огромным успехом вы­ступать в цирках братьев Никитиных.

 

5

 

В канун нового века, 31 декабря, вечером, в Московском Худо­жественном театре произошло событие, которое глубоко отозвалось в сердцах всех, кто присутствовал на спектакле «Дядя Ваня». Ког­да пьеса окончилась и опустился занавес, публика некоторое вре­мя сидела, по словам очевидца, «какая-то растерянная». И вдруг с дальних скамей первого яруса раздался чей-то сильный взволно­ванный голос. По-ораторски громко и внятно человек приветство­вал театр и пожелал ему в будущем году давать публике такие же счастливые минуты художественного наслаждения. Зрительный зал и все, кто находился по другую сторону рампы, с затаенным дыханием внимали говорившему. Голос продолжал: «Пусть все ваши спектакли заставляют так же глубоко чувствовать и остро мыслить, как сегодняшний. Пусть умножают нравственные силы народа».

Импровизированная речь вызвала овации всех присутствую­щих, ибо отвечала тогдашнему настроению русского общества. И содержание чеховского спектакля и взволнованное слово зрите­ля воспринимались как своего рода политическая акция в атмо­сфере предгрозовой духоты 90-х годов прошлого столетия.

Восемь дней спустя после того случая автор «Дяди Вани» на­пишет в письме другу: «Наше общество утомлено, от ненавистни­чества оно ржавеет и киснет, как трава в болоте, и ему хочется чего-нибудь свежего, свободного, легкого, хочется до смерти».

«Размышления в ночь накануне нового века» — вывел на чи­стом листе бумаги ссыльный поэт Янис Райнис, гордость латыш­ской культуры. Наступающее новое столетие застигло его вдалеке от родины, в Вятской губернии, в чужой холодной избе. «Размыш­ления» — это полные горечи мысли поэта о несовершенстве мира, о царстве насилия и зла, о неудовлетворенности и страдании чело­вечества. И он молит о том, чтобы занимающийся день не знал пу­шечного грохота, чтобы не сек меч. «Пусть вздохи утихнут,— пи­сал он,— пусть тихо стонут те, кому стонать; пусть, стиснув зубы, скрывают досаду». Конец у стихотворного размышления оптими­стичен. Поэт верит в здравый ум человечества, он убежден, что в новом веке «исчезнут гнев, стоны и проклятья».

Мыслящая Россия мучительно искала выхода из духовного кри­зиса. И, быть может, наиболее отчетливо этот поиск выразился в широчайшем размахе студенческих волнений. Зимой 1899 года вспыхнула первая всероссийская студенческая забастовка, вско­лыхнувшая все передовое общество.

Наступающий век пес с собой торжество денежного мешка — буржуазия настойчиво рвалась к командным высотам в государст­ве. Молодой В. И. Ленин чутко уловил эту ситуацию и оперативно, в том же 1899 году, откликнулся фундаментальным социально-эко­номическим и политическим исследованием «Развитие капитализ­ма в России». Своеобразной художественной иллюстрацией к это­му труду можно рассматривать только что завершенный роман Горького «Фома Гордеев». В своем произведении великий писа­тель-реалист глубоко прослеживает пути развития русского капи­тализма.

В преддверии праздника художники изощряли свою фантазию: с обложек журналов, с газетных полос и уличных транспарантов на вас мчались паровозы, аэропланы, русские тройки, велосипеди­сты с надписью «Двадцатый век». Откликнулись и Никитины: за­казали клише, на котором была изображена лошадь, несущая в зубах плакат «XX век» и отбивающая задней ногой мяч с надписью — «XIX век».

Смена веков воспринималась человечеством как светлый сим­вол надежды на обновление жизни. Люди чувствовали себя при­частными к этому историческому порубежыо, с которого должно было открыться лучезарное будущее.

 

6

 

Едва Никитины поднялись на второй этаж к Петру в дом, как тут же в прихожей, возле вешалки, забитой шубами, хозяин — ве­сел и наряден — обнял брата и по-родственному чмокнул в холод­ную щеку Юлию.

   А вы, господа хорошие, как всегда, последние. Скидывай, голуба, свои меха.— Деверь принял с плеч гостьи слегка запоро­шенное снежной крупкой котиковое манто отделанное соболями, и такой же капор с длинными белыми лентами.

Первое, что бросилось в глаза Юлии,— огромная, во всю стену гостиной, копия «Богатырей», выполненная в цвете на склеенных толстых листах бумаги. Фигуры Ильи Муромца, Добрыни и Але­ши Поповича, сидящих на конях в боевых доспехах, остава­лись васнецовскими, а вот головы кто-то подрисовал — и довольно точно — братьев Никитиных: Дмитрия, Акима и хозяина дома. Картина забавна и производила сильное впечатление. Глядеть было смешно, и вместе с тем озорная композиция чем-то притяги­вала, улыбка сменялась раздумьем, а раздумье — чувством гордо­го сопричастия к славным трем богатырям русского цирка. Да кто же это придумал, кто нарисовал?

Тринадцатилетний Колюня — он уже с утра тут — прижался к теплому боку мамы Юли и шепотом открылся: это дядя Толя нарисовал.

   Какой дядя Толя? Дуров? Мальчишка кивнул — он.

Юлии известно, что прославленному клоуну талантов не зани­мать. У нее самой хранятся два его пейзажа: один маслом писан, другой — акварелью — прекрасное прибавление к ее коллекции. Не сводя глаз с веселого шаржа, Юлия подумала: видать, начал понемногу оправляться от несчастья. А еще каких-нибудь дня три-четыре назад был так жалок. Куда подевался всегдашний лоск, где неизменная живость смолистых глаз? И выглядел каким-то поте­рянным: ни следа от прославленного острослова. Оно и понятно: до шуток ли, когда такое стряслось...

В последних числах декабря этого 1899 года Петр получил от него депешу, всего в одно слово: «Спасай!» Петр тут же перевел телеграфом деньги в Кишинев и, переговорив с Акимом, пригла­сил Дурова поработать. При встрече Анатолий Леонидович рас­сказал Никитиным: в первый раз в жизни решил открыть собст­венный цирк, собрал все силенки, влез в долги — и на тебе! По­жар! Да еще какой! Убыток аж в целых тридцать тысяч. А самое ужасное — животные погибли. Да не просто животные, а ученые, главные работники...

И вот снова при параде — во фраке и крахмальнои сорочке, снова весел и галантен. Подошел к госпоже директрисе, ласково взял руку, поднес к губам для поцелуя.

   Вижу, милейшая Юлия Михайловна, что угодил. Я знал: кто-кто, а уж вы-то, известная наша пародистка, оцените.— Ду­ров продолжал любезный разговор: он полагает и даже уверен, что душенька Юлия Михайловна уже приобрела репродукцию с васнецовских «Богатырей», о которых столько разговору сразу же после того как были написаны в прошлом году. Ну а коли еще не куплно, то он будет счастлив найти для нее этот шедевр. Подошел Петя и учтиво согнул локоть, чтобы она взяла его под руку, и повел знакомить с гостями, нарядными, сверх мер оживленными и любезными. Кроме Дурова она знала здесь лишь Жоржа Костанди, замечательного музыкального клоуна, начитанного, интеллигентного человека из обрусевших греков, поговорить с ним — одно удовольствие.

Петр оставил ее в кресле у стены, рядом с четой Костанди, сам поспешил вернуться к обязанностям хозяина. Сюда же перебрался со своим стулом Дуров. Разговор шел о цирковых новостях

   Слыхали: ваш, Юлия Михайловна, выкормыш Красильников прогорел,— сообщил Анатолий Леонидович.

   В Батуме? — ойкнула она.— Ну надо же! Второй раз! Мужчины заговорили об изменчивости циркового предпринимательства, а Юлия, страшно огорченная, отключась: пережив— неприятное известие. Ей было искренне жаль своего питомца, двадцать лет, что тот состоял при них, из нескладного, забито оборвыша превратился в настоящего мужчину — видный, высокий и лицом пригож, любо-дорого поглядеть. Александр Антонович стал в доме своим человеком, правой рукой Акима. А после же­нитьбы задумал собственное дело завести. Что ж, пробуй! Ты уже вполне созрел. Дали денег, четырех дрессированных лошадей — на почин! И ведь, казалось бы, все у человека было для успеха: не глуп, расторопен, цирковые премудрости знает назубок. И ком­мерции было у кого учиться: Акимов-то пример перед глазами. И опять же, обвенчался со своей, цирковой — Танюшкой Сычевой, сестрой знаменитого наездника, женщина грамотная, серьезная, балетмейстер и сама прекрасно танцует. Детишки пошли. А вот поди ж ты — не случилось им счастья. В Костроме в тот раз от­работали три месяца и вылетели в трубу. Снова вернулись под наше крылышко. Два года ютились при нас, а после пасхи являют­ся: родимая, Юлия Михайловна, на вас вся надежда. Замолвите, Христа ради, словечко Акиму Александровичу. Опять судьбу свою попытать хотим. Все ошибки свои учли, теперь не прогорим. Ско­пили семь сотен, по сами понимаете, на эти деньги разве откроешь­ся... Ладно, уговорила, снова дал тысчонку и шапито. Татьяна пи­сала из Батума: место арендовали хорошее, возле порта, тут пол­но иностранных моряков, труппа подобрана небольшая, но слав­ная, сезон думаем открыть в сентябре. И вот — бог ты мой! — опять банкроты. Нет, видать, статной фигуры еще мало, чтобы дела успешно вести. Нужны какие-то другие качества... Скольких цирковых знает она — вот так же делали попытки, да не выходи­ло, возвращались к разбитому корыту.

Костанди в паузе сказал, отгоняя от Юлии Михайловны та­бачный дым своей папиросы:

   А Ваня-то Радунский, к вашему сведению, нового партнера нашел.

   Кого же? — заинтересовался   Анатолий  Леонидович.   Про­фессиональные дела, каких ни коснись, всегда занимают людей более всего.

   Станевского. Мечислава. Поляк...

   А-а, знаю-знаю, у Чинизелли коверным подвизался. Недур­ственный комик. С приятной внешностью и с голосом. Ну, слава богу, а то намыкался, бедняга, все никак не мог подобрать чело­века: то бездарь попадется, то пьяница. Хорошо, когда имеешь такого брата, как ты, Жорж.

  Теперь опять Бим-Бом греметь начнут. Слышно, их в Вар­шаву пригласили, а потом в Берлин ангажированы.

Юлия, глядя на говорящих, подумала с теплотой: какие оба славные. Много ли найдется в цирке таких содержательных лю­дей. Ей, хорошо осознающей свою силу рассказчицы, умеющей за­ставить слушать себя, тоже захотелось поделиться новостями, до которых так жаден их брат, цирковой артист. Рассказала про депешу из Италии, от подруги, влюбленной в циркового силача-кра­савца и умницу Сергея Елисеева, бог ты мой, с каким блеском вы­ступал у них в цирке прошлый год. Валентина специально поне­слась за ним в Милан, где ныне проходил Международный чемпио­нат тяжелой атлетики. И телеграфировала оттуда: «Поздравь. Счастлива. Сережа выиграл первый приз».

   Аи да Елисей! До него, если не ошибаюсь, из наших еще никто таких высоких барьеров не брал за границей.

   Знай наших русских!

   Выходим уже на мировую арену.

Юлия, не желая выпускать из своих рук нить разговора, про­должала:

  Только что из Петербурга вернулся Нижинский. Ездил хло­потать, чтобы сына взяли в балетную школу. И там, представьте, попал на выпускной экзамен и, знаете, прямо-таки ошеломлен, какое дарование увидел на сцене, говорит, что-то особенное, небы­валое — Анна Павлова. И что примечательно, дочь простой прачки и солдата. Фома говорит: свет еще такого таланта не видывал...

Подошел Петр Никитин, послушал Юлию и, широко улыбаясь, весело вклинился в разговор:

   Да у нашего Фомы у самого малец — чудо. Я все твержу ему: «Отдай, пан, мальчишку в акробатику. Я из него такого пры­гуна сделаю — самого Алешку Сосина переплюнет...»

Пышущая здоровьем, дородная, затянутая в корсет, Александра Яковлевна — жена Петра — громко пригласила всех к ужину.

Когда гости разместились за праздничным столом, который, го­воря словами романистов прошлого века, ломился от яств, Дуров поднялся и поставленным голосом, натренированным на манеже, объявил:

   Милостивые государыни и милостивые  государи!  Хозяину этого прекрасного дома вздумалось назначить меня тамадой, на что я с величайшим удовольствием согласился.— Анатолий Леони­дович в шутливом тоне объяснил порядок произнесения тостов. Сперва, как и повелось, выпили за хозяев дома. Петр предложил тост во здравие Юлии, несравненной, как он выразился, дамы, первейшей помощницы брата в его многотрудных делах, доброго ангела русского цирка.

Аким властно постучал ножом по бокалу. Наступила почти­тельная тишина. Юлия знала о приготовленном сюрпризе и все же волновалась. Муж вскрыл упаковку и поднял кверху бутылку красного вина.

  Настоящее «Клико»,— произнес  он  с достоинством.  Голос звучал твердо, как у людей,  привыкших  повелевать.— Историче­ская, можно сказать, вещь. Выпуска...— Аким пристукнул пальца­ми по этикетке,— семьдесят третьего года, того самого, когда братья Никитины открыли свой первый цирк — русский цирк. Купле­но было, чтобы отпраздновать это архиважное для семьи событие, но за делами не привелось... Быть может, и к лучшему. Зато те­перь, в такой торжественный день, можем отведать — каждому по глотку достанется.

После того как гости воздали должное старому вину, поднялся Костанди. Голос у него густой, красивого баритонального тембра, изъяснялся он, как привык на манеже, короткими предложения­ми. Жорж сказал, что коллеги по арене хорошо знают, что его сла­бость — мифология. По всей вероятности, добавил он с улыбкой, сказывается кровь предков. В мифах, по его мнению, сокрыта вся мудрость человеческого бытия. И всякий раз, когда он думает о братьях Никитиных, ему на ум тоже приходят кое-какие мифы. Достославный Петр Александрович, к примеру сказать, всю свою жизнь служил и притом в высшей степени успешно сразу двум бо­гам — Аполлону, покровителю искусств, и Меркурию — богу ком­мерции.

   И еще одному богу,— озорно  сверкнул   глазами   Дуров,— Дионису.

Все засмеялись и захлопали в ладоши.

Жорж Костанди не из тех, кто полезет за словом в карман, он тут же подхватил шутку:

  Уж это так. Наш ретивый служитель Диониса не иначе как следует наставлению славного поэта Лермонтова, который утверж­дал: «Вино в печали утешает и сердце радостью живит...» А теперь позволю себе напомнить легенду о Тезее и прекрасной Ариадне.— Жорж учтиво поклонился Юлии.— История эта полна глубокого смысла.

Юлия с интересом и легким смущением слушала про то, как мудрая дочь критского царя полюбила прекрасного юношу Тезея и помогла ему победить Минотавра — страшное чудовище, обитав­шее в пещере-лабиринте, из которого еще никому не удавалось вы­браться. А Тезей не только вышел сам, но и спас обреченных на гибель людей. И важнейшую роль в этом сыграла любовь подруги. Жорж еще раз склонил голову перед госпожой директрисой. Да­лее он ловко перевел рассказ на Акима, который вывел русских артистов, вынужденных плутать по лабиринту темных ярмароч­ных балаганов, на просторы большого искусства.

Речь понравилась, кто-то даже гаркнул — ура! Поднялся с на­полненным бокалом Дуров и сказал, что по праву тамады берет себе слово для новогоднего спича. Сегодня Анатолий Леонидович, в ударе, и Юлия приготовилась услышать нечто интересное, зная по опыту, что коль уж тот стал говорить публично, то все будет веско и значительно.

   Господа! В прошлом году газеты принесли приятную весть: на «Ермаке» — первом в мире ледоколе — поднят флаг. Событие это взволновало весь русский народ. Отныне «Ермак» приступает к своим прямым обязанностям — начинает пробивать богатырской грудью ледяной панцирь. А нынче все мы с приятностью узнали, что уже этой весной он вывел из тягостного ледового плена на Бал­тике двадцать с лишним судов. Это настоящий подвиг, господа. И мне хочется сравнить его с подвигом братьев Никитиных. Они так же пробили своей грудью мертвый лед иностранного засилья, взломали вековую ледяную толщу отчуждения нашей публики от русского цирка.

Дуров продолжал развивать свою мысль о том, что отныне русские артисты — любимые дети, а не пасынки, как бывало, на своей земле. И это для цирковой братии — главное завоевание уходящего века. Анатолий Леонидович бросил взгляд на массив­ные часы.

  Через семь минут неподкупный Хронос переведет стрелки и наступит новый век. Мы ждем эти минуты с замиранием серд­ца: нас волнует тайна грядущего столетия. Мы хорошо знали век минувший, но совсем не знаем век приходящий. Каким будет его лик? Пока что этот пришелец для нас — терра инкогнита. Каким же он окажется — добрым к людям или же, напротив, безжалост­ным? Куда поведет нас — к свету разума или же ввергнет в пу­чину кромешной тьмы? Какие силы возьмут в нем верх — силы вражды и ненависти или силы единения и братства? Словом, мы хотели бы проникнуть в самое сокровенное двадцатого века. Хоте­лось бы надеяться, дорогие друзья, что человечество вступает в эру торжества разума и анализа, в эру технических откровений и широчайшего пробуждения общественного   сознания; наконец, в эру расцвета всех искусств, в том числе и циркового. Прошу, гос­пода,— он снова взял свой фужер,— поддержать меня и осушить бокалы за приход именно такого века.

Все взоры обращены на циферблат часов. Вот обе стрелки со­шлись на самой высокой точке, и в этот миг начался бой — гулкий, басовитый, раскатистый. Торжественный звон соединенных бока­лов с игристым шампанским завершил эту минуту трепетного вол­нения.

Неожиданно в дверях показались два герольда в малиновых камзолах с фанфарами в руках, они встали по обеим сторонам дверной рамы и громко затрубили. В комнату смело вошел трех­летний Коля Лавров, будущий знаменитый клоун, одетый во все белое, с опушкой соболем. На груди малыша красовался обшитый блестками знак — «XX век». Юлия, под присмотром которой был сшит этот костюмчик, с удовлетворением отметила, что наряд вы­глядит как нельзя лучше.

Малыш собрался что-то сказать, но вдруг темные окна ярко вспыхнули заревом. Багровый отсвет окрасил стены и пол — горе­ло где-то рядом. Гости переглянулись. «Пожар!» — выкрикнула истерическим голосом какая-то женщина. Юлия со своей молние­носной реакцией, не раз спасавшей ее, мгновенно подхватила на руки ребенка Лавровых, цепко взяла Колюню за локоть и метну­лась к выходу.

— Спокойствие, господа! — громко произнес Дуров. Он уже успел встать на стул.— Спокойствие! — Голос его был тверд и властен.— Никакой это не пожар! Это фейерверк. Всего-навсего петарда со стронцием.— Светло улыбаясь, он пояснил: — Мы хо­тели... ну... чтобы это было воспринято как заря новой жизни. Или, если угодно?— заря новой эры. Вива-а-ат новой эре!

 

НОВОЕ — ДВАДЦАТОЕ - СТОЛЕТИЕ

1

 

Двадцатый век. Отныне эти четыре скрещенные палочки будут встречаться на каждом шагу. Перекочуют они и на деловые бумаги никитинских цирков; жизнь братьев теперь текла размеренно, по старому руслу, ничего сколько-нибудь приметного в их судьбе не происходило вплоть до той трагической весны 1902 года, принес­шей Акиму Никитину тяжелые душевные переживания.

Как всегда, он в частых переездах. Уже в первые месяцы но­вого столетия побывал в добром десятке городов, в том числе я в Париже. К Гагенбеку на этот раз наведаться не удалось — не хватило времени, хотя и намечал, чтобы попутно познакомиться Гамбурге со строительством грандиозного, как ему говорили, цирка Буша.

Пауль Буш — новая видная фигура циркового предпринима­тельства, владелец крупнейшего в Европе стационара на пять ты­сяч мест, возведенного в Берлине шестнадцать лет назад. К нача­лу нового века этот чужак, бывший кавалерист, вышел абсолют­ным победителем в острой конкурентной войне, разыгравшейся между ним и неудачливым наследником Эрнста Ренца.

Знакомство Никитина с хозяином берлинского циркового гиган­та состоялось в один из наездов в столицу Германии, однако отно­шения их не сложились — при встречах Буш был надменен и сух,

В столицу Франции Никитин поехал, чтобы собственными гла­зами повидать шумно разрекламированные чудеса Всемирной выставки. Ну а главным образом, конечно, за цирковыми новинкам для манежа. Остановился он, как явствует из пометок в блокноте на улице Риволи, у своего давнего знакомого, любителя и знатока циркового искусства, поляка по национальности Р. Д. Витолло. Ричард Данилович охотно взял на себя роль гида русского гостя по оглушающему «городу блаженства», как называли Париж в бес­численных проспектах. Редчайший, конечно, город! От всех других европейских столиц, где случилось побывать Акиму, Париж отли­чался радостным оживлением. Казалось, здесь все живут весело, улыбаясь и шутя. Куда ни зайди — все разговаривают с тобой сво­бодно и приветливо. И в особенности приветливы женщины, при­ветливы без кокетства, без намерения приглянуться. Легкость у французов, видать, в крови. Сколько перебывало в никитинских цирках артистов из этих мест — хоть бы один попался мрачный, без замашек шута.

В Париже 1900 года многое изумляло Акима. Странно, напри­мер, было видеть на брюках мужчин отглаженную складку — прямо как струна. Странно, конечно, а все ж таки не откажешь в эле­гантности: складка придавала фигуре стройность. Поразился и жен­щинам — надо же так укоротить юбки! Теперь легкие и гибкие француженки походили на вертлявых подростков. Витолло улыб­нулся его замечанию — это дань новому веку, который принес по­вальное увлечение спортом. Любезный Аким Александрович, поди, уже и сам обратил внимание: вон стайка велосипедистов несется сломя голову по улице, а вон три молодые женщины в белых бриджах и жокейских шапочках гарцуют верхом на лошадях. Сплошное эмансипе... Да, кстати, известно ли ему, что сейчас в Па­риже проходят Вторые Олимпийские игры и в них участвуют жен­щины, заметьте: впервые в истории.

Акиму Никитину везло на людей, от которых, по его неизмен­ному присловию, «можно позаимствоваться». Витолло — человек сведущий, он водил Акима по городу без устали. Они довольно подробно осмотрели на «ЭКСПО» (так сокращенно называли вы­ставку) множество павильонов, различного рода музеев, зрелищ­ных заведений. Большой интерес вызвал Храм Электричества, как парижане и приезжие называли едва ли не самый большой па­вильон, в центре которого стояла мраморная статуя женщины, символизирующая новую эру. Статую окружали приборы и аппа­раты, воплотившие в себе эпохальные открытия: телеграф, теле­фон, вольтова дуга. В поднятой мраморной руке сверкала лампоч­ка накаливания, а ноги статуи попирали обломки газового све­тильника. Ярчайшее впечатление оставила фонорама. Об этой уди­вительной новинке Аким и прежде слышал от Карла Краузе, но то, что увидел, просто потрясло его. Это был кинематограф. Не случайно Карл мечтает завести такой же. Долго любовались они с Витолло чудом архитектурного и скульптурного искусства — мо­стом Александра ИI, перекинутым через Сену (его открытие было приурочено к дням «ЭКСПО»), и с большой приятностью отметили возросший интерес ко всему российскому. Толпы восхищенных зрителей собирались в русском Центральном павильоне, в павильо­нах лесного дела и горного, в последнем особенным успехом поль­зовалось художественное литье каслинских мастеров. Преиспол­ненный изумления Аким впервые в жизни прокатился в вагоне только что пущенного парижского метрополитена.

Побывали они, понятное дело, и в трех больших шапито, рас­кинувшихся вокруг «ЭКСПО»: семейств Ранен, Палисс и швей­царцев Кни, ну и, конечно, в Новом цирке, где Аким повидался со многими своими знакомцами, которые работали у него в Рос­сии. И самой радостной была встреча с братьями Фрателлини — премьерами этого манежа, все трое еще не забыли русский язык, беседы с ними — приветливыми, легкими, обаятельными и неиз­менно веселыми — Никитин долго хранил в своей памяти.

Программа Нового цирка произвела на русского антрепренера двойственное впечатление: с одной стороны, помпезность, блеск, много мощных, невиданных прежде прожекторов, в том числе и цветных, прекрасный оркестр, невероятно смешные антре Фрателлини и другого превосходного клоунского дуэта, Футита и Шокола­да, которых он уже видел прежде. Восхитила его труппа конных акробатов Фредиани с их удивительной «Тройной колонной» на движущейся лошади (то есть пирамидой из трех акробатов-наезд­ников, стоящих друг у друга на плечах). Такого он не мог себе даже представить. Никитин поспешил заключить с ними контракт, но не тут-то было — Фредиани уже ангажированы на целых три года.

И вместе с тем многое в программе показалось странным. Ну вот хотя бы эти полуобнаженные девицы — они стояли у артисти­ческого выхода, где обычно располагаются униформисты. В прог­раммке их именовали на английский манер — «герлс». Чуть ли не перед каждым номером они исполняли короткий танец, обязатель­но меняя костюмы, надо отдать должное — весьма эффектные. От­метил про себя Аким и то, что весь реквизит у артистов был нике­лированный вместо окрашенного бронзой, как это было повсе­местно еще недавно. Ричард Данилович, разглядывая программку шепнул, что сейчас пойдет номер в новомодном стиле «Тингл тангль». Никитин увидел двух артистов-акробатов в комически масках, их тела в клетчатых костюмах непрестанно сплетались клубок, так что не разберешь, где ноги, где руки, где голова. И в их затейливые кувыркания происходили в невиданном стремитель­ном темпе. Занятно, занятно...

При цирке функционировало просторное кафе. Эта новинка по­нравилась русскому директору. Артисты любили посидеть здесь за столиками; наведывались в этот уютный уголок и поклонники наездников, клоунов и герлс. Никитин с Витолло тоже провели здесь несколько вечеров. Обмениваясь впечатлениями, оба отме­тили, что на сегодняшний Новый цирк, который был законодате­лем мод, большое влияние начали оказывать варьете и мюзик-холл с их специфическими номерами. Ну вот хотя бы иллюзионист. Ни­когда раньше не было, чтобы фокусник со своей громоздкой аппа­ратурой выступал на арене. Или взять негров-танцоров: самый большой успех во всей программе как раз пришелся на их долю. Когда статная смуглолицая девушка и молодой человек зажига­тельно станцевали модную новинку — кэк-уок, бог ты мой, что де­лалось в цирке, ногами даже топали, требуя «биса». Да, большие перемены!                                                                                           

В один из таких вечеров в кафе Ричард Данилович поделился с именитым гостем своей заветной мечтой — начать выпуск журнала для артистов цирка и варьете на двух языках: польском и русском,— как считает Аким Александрович, будет ли иметь успех такое издание? (Через три года Витолло переберется в Варшаву, а еще через два выйдет в свет первый номер «Органа» — одного из лучших профессиональных журналов.)

В Россию Никитин возвращался переполненный яркими впе­чатлениями, с чувством, что поездка оказалась на редкость успеш­ной, удалось заключить двадцать с лишним контрактов и устано­вить деловые связи со многими полезными людьми. Он стоял у ва­гонного окна, как любил, с теплотой сердца взирая на родные рус­ские картины и думая о доме, а в голове прокручивалась все одна и та же фраза: «И дым отечества нам сладок и приятен».

 

2

 

Конец февраля 1902 года застал А. А. Никитина в Саратове. Привело его сюда строительство цирка. Всю неделю, что Аким тут, он — как давно уже не было — каждый день встречается с братом. Два года назад Петр баллотировался и был избран в гласные Го­родской думы. Аким тогда гордился этим, пожалуй, даже больше, чем сам новоиспеченный думец. Братья, захваченные обострив­шейся политической обстановкой, часто беседуют, а то и яростно спорят, темой их жарких полемик неизменно являются актуальные вопросы российской действительности.

С болью душевной восприняли они весть о только что вспых­нувшем крупном крестьянском волнении в их Саратовской губер­нии.

   О чем же вы там у себя в Думе думаете! — в сердцах гово­рил Аким.— Люди до бунта доведены!

   А что может наша Дума?.. Вот дать разрешение Обществу трезвости на аренду буфета при театре — это пожалуйста.

Аким понимал: брат верно судит. Полномочия Городской думы распространяются лишь на дела хозяйственные. Что же касается дел политических, то тут, как говорится, руки коротки...

А между тем в русском обществе подспудно шло брожение мыслей. По существу, это был новый подъем революционного дви­жения. Повсеместно распространяется дерзкое вольнодумство. Ни­когда прежде не появлялось в таком количестве карикатур на по­мазанников божьих, никогда не ходило по рукам столько едких ча­стушек и песен против власть имущих и церковников. Среди паро­да распространялись подпольно отпечатанные на тонкой бумаге листы нелегальной марксистской газеты «Искра», прокламации и листовки протеста, в том числе и размножаемые революционно на­строенной молодежью на гектографах «крамольные» произведения Максима Горького «Весенние мелодии» и «Песня о Буревестнике». Всем, кто сочувствовал революции, кто принимал в ее подготовке активное участие, в тревожных криках Буревестника слышался боевой клич: «Буря! Скоро грянет буря!» Россия жила напряжен­ным ожиданием этой бури.

Человек практического склада ума, Аким осознавал, что в зрею­щих революционных событиях его роль лишь роль стороннего наблюдателя, а следовательно,— займись-ка ты своим прямым де­лом. И Никитин весь отдался хлопотам по новому цирку.

Обе саратовские газеты не переставали упрекать разбогатев­ших земляков, вчерашних голодранцев с улицы Печальной, в том, что повсюду понастроили они огромные цирковые чертоги, а вот в своем родном городе до сих пор не удосужились. Что ж, газетчи­ки правы. У него и у самого было это в планах. Затем, собственно, и приехал. И уже предпринял первые шаги — взял в аренду боль­шой участок.

Однако в самый разгар подготовительных работ пришла из Тифлиса страшная депеша: «Срочно выезжайте. При смерти жена».

 

3

 

Из рассказанного Н. А. Никитиным

«Тифлис в нашей семье слыл несчастливым городом. Почему? Каждый сезон там что-нибудь да случалось неприятное. Таким же невезучим, между прочим, считался и Иваново-Вознесенск...

Тифлисский цирк отец построил каменный; открылся он в 1895 году и располагался на Голованиевском проспекте — самый-самый центр. Неподалеку помещалась гостиница «Дания», там обычно и селилась вся труппа. Там же и мы жили. Так вот, не­удачи посыпались еще во время строительных работ, даром что отец собственноручно, как тогда было принято, положил на сча­стье под каждый из углов фундамента по монете: под первый — золотой десятирублевик, под второй — серебряный двугривенный, под третий — медный пятак и под четвертый — кредитный билет. Не помню уж, что было: фундамент ли плохо заложили или какая другая причина, но только сразу же пришлось принимать срочные меры — стена дала трещину. А уж потом и пошло и поехало... В общем, с самого открытия сплошное невезение: то лошадь ногу сломает, то акробат связки порвет — происшествие за происшест­вием. Не проработали и трех недель — от градоначальника распо­ряжение: закрыть цирк. Как так? В чем дело? Нарушение сани­тарных норм. Потом-то, много лет спустя, выяснилось, что люди Сура штуку подстроили: сунули в руку кому надо, а те состряпа­ли акт: антисанитарное, мол, состояние ватерклозетов...

Только было отец все уладил, только начали работать и вдруг — пожар! Огромные убытки. А под конец сезона разбилась гимнастка на трапеции Дозмарова, девица редкостной красоты. Упала мимо сетки — и мгновенная смерть... Там же приключилась беда с укротителем Турнером, добродушный был человек, люби­тель выпить, за что ему крепко попадало от жены, бывшей борчихи. Среди дрессированных зверей у Турнера был любимый лев по кличке Цезарь, великан львиного царства, с роскошной гривой — и почти ручной. Однажды Цезарь поранил лапу, и укроти­тель сам оказал ему помощь: срезал бритвой болтавшийся коготь | и вылечил примочками. После этого случая зверь привязался к хозяину, что твоя собака. Дрессировщик бывало спасался в подпитии в его клетке от рукоприкладства свирепой супруги. И все-таки погиб Турнер от клыков своего же питомца. Произошло это так: на воскресном утреннике, в ясный солнечный день, когда в цирке открываются все окна, Турнер, как обычно, выступал в третьем отделении и как всегда проделал традиционный трюк — вложил в пасть Цезаря свою голову. И в этот момент зверь неожиданно рез­ко сжал челюсти. Меня в тот момент в цирке не было, но очевид­цы рассказывали, что Турнер глухо закричал и рухнул на опилки. Голова его кровоточила, и лев нагнулся и стал лизать лицо хозяина... В цирке возникла паника. Все повскакали со своих мест. Женнщины подняли крик, а за ними громко расплакались дети. При­шлось бежать за полицией, и лишь с ее помощью удалось очистить - помещение. Но люди еще долго толпились перед закрытыми дверями цирка.

Почему же зверь убил своего хозяина? Служитель, который ухаживал за животными Турнера, разумный такой старичок, рас­сказал: «Лев не виноват, он нечаянно. Его укусила пчела, зале­тевшая в окно. У Цезаря сделался спазм, и он от боли сжал рот...» Вероятно, так и случилось. Доказательством тому была распухшая от укуса львиная губа. Вот уж верно говорится,— продол­жал Николай Акимович,— беда в одиночку не ходит. На том же самом манеже разбился замечательный полетчик, учитель мой — Густав Дехардс... И можете себе представить, на следующий день у входа в цирк — толпа. Осаждает кассиршу: «А полет будет?..» — «Будет». К обеду — ни одного билета... Что за люди! Подумать только, как сильно желание увидеть трагедию своими глазами: «А вдруг и нам повезет, вдруг и сегодня кто-нибудь разобьется...»

Нет, что там ни говори,— заключил Николай Акимович,— тифлисский цирк наша семья не любила».

Однако у жителей города этот цирк вызывал совсем иные чув­ства. Вот, к примеру сказать, свидетельство   известного   артиста цирка Д. С. Альперова: «Тифлисский цирк... посещался преиму­щественно людьми небогатыми. Галерка почти всегда бывала пе­реполнена, а партер часто пустовал. Реакция зрителей на представление была очень сильной, и возгласы одобрения, поощрения или порицания (порой нецензурного свойства) раздавались не­прерывно. Артистов публика очень любила. Стоило артисту по­явиться в духане, как его наперебой старались угостить...»

А вот воспоминание другого лица, детские годы которого про­шли в Тифлисе. Это театральный и цирковой режиссер Э. Б. Краснянский. «Артисты цирка,— пишет он,— приезжали в город «не­заметно». Их не встречали на улицах. Никто не знал, где они живут. В этом было что-то таинственное. Вообще какая-то «тай­на», некий романтический ореол окружали цирк и его служите­лей...» Далее мемуарист делится своими юношескими впечатле­ниями от спектакля: «Мы чувствовали, что попадаем в неведомый нам мир. Запах конюшен, слабый свет газовых рожков, доносив­шееся из-за форганга рычание зверей... Наконец третий звонок, в газовых рожках прибавляется свет, он кажется ослепительно яр­ким, вступает оркестр, парадно выходят шталмейстер, берейторы, и начинается ошеломляющее представление».

 

4

 

Юлия Михайловна Никитина, как и ее приемный сын, тоже считала этот цирк невезучим. Однако, в отличие от своих близких, сам город, лепящийся по крутому склону горного хребта, любила.

Тифлис не похож ни на какой другой город. Здесь все пред­ставлялось ей необычным: улицы и уличная толпа, дома под че­репичными крышами и древние израненные стены, сложенные из крупных камней, резвая Кура, весело катящая свои быстрые воды в крутых берегах, и шатры серых храмов на вершинах гор. Это своеобразие городского пейзажа влекло ее бесцельно бродить по запутанным улочкам и переулкам, которые то карабкались на взгорье, то сбегали вниз. Именно здесь, а не на чопорном Голованиевском проспекте открывалась ей во всем очаровании непов­торимость этого города. Здесь все на виду, люди живут открыто, доверчиво.

А какие тут ночи! Бог ты мой, отродясь не видывала такого темного глубокого неба. И все усеяно звездами... Однажды Юлия вышла на балкон, и прямо перед глазами по небосводу скатилась крупная звезда; огненный хвост рассек тьму и далеко-далеко за горизонтом, ярко вспыхнув, исчез. В тот раз она подумала: «Вот и закатилась чья-то звезда». И вдруг кольнуло в сердце: «Чья-то?.. Твоя же и закатилась...» Ночью долго не могла заснуть, переби­рала в памяти свою жизнь, прислушивалась к себе.

Давно уже недуги обступали ее стеной и силы убывали с каж­дым днем. Изжитое тело ныло до ломоты, особенно по утрам, не­стерпимая боль сверлила затылок так, что темно становилось в глазах. Временами наплывала темнота и Юлия падала в беспамятстве... А ведь еще недавно она в отсутствие мужа единолично управляла этим цирком. Вот уж не чаяла, что приехала сюда по­мирать...

В редкие часы, когда боль немного отступала, Юлия любила глядеть в окно, выходящее на тесный гостиничный дворик; его облюбовало для тренировок семейство Филимоновых. Семья боль­шая, дружная: мальчишки, девчонки, трое внучат — дети старшей дочери. Филимоновы натянули от забора до стены трос на низких козлах и усердно репетируют новый номер—«шпруиг-канат», то есть подбрасывающий канат. (Подбрасывает он за счет резиновых жгутов, укрепленных за козелками.) Юлии всегда нравился этот старинный и, в общем-то, редкий номер, основанный на высоких подскоках с приходом в «седам», или, проще говоря, в сидячее положение. Прыжки на «шпрунг-канате» напоминают прыжки на новомодном батуте, но там гимнаст «приземляется» на большую сетку, а здесь — всего лишь натянутая нить. Когда этот номер ис­полняют искусные и к тому же темпераментные артисты, глядеть на их зажигательную игру одно удовольствие. Тебе кажется, что твое тело, как и у артистов, обретает прыгучесть мяча: взлетел — и сверху прямиком снова усадило тебя на канат, который спру­жинил от удара, и ты снова подброшен на ноги. Толчок — и опять сидишь. Вверх — вниз... Вверх — вниз — до чего же лихо!

Впервые за много дней подсела она к зеркалу,— боже мой, куда что подевалось: безжизненная бледность, погасшие глаза, сведенные мукой брови и увядший рот — только зубы по-прежне­му ровные, белые.

Она вся обращена в самое себя, но мысли ее обрывочны, и даже не мысли, а ощущения, и самое острое из них — одиночест­во. Никогда, за всю свою прежнюю жизнь не знала такого безыс­ходного одиночества, такой отчужденности. Господи, какая пусто­та!.. А ведь казалось бы: замужняя женщина, полностью обеспе­ченная, и люди вокруг, чего ж еще?.. Чего еще? Теплоты. Былой нераздельности их существования, душевной слитности — вот чего. Вроде бы еще недавно было «мы», осталось лишь «я» и «он»... Оборвалась общая песня, каждый свою тянет.

Мысли ее продолжают кружить вокруг мужа. «Боже мой, как далек он теперь от моего сердца...». Вспомнилась последняя ссо­ра: от ее попытки объясниться он, как всегда, досадливо отмах­нулся: «Ну вот, опять капризы...» Нет, Аким, не капризы. Хоть теперь выслушай до конца. Ты всегда был глух к моей душе, ни разу не захотел вслушаться — что в ней... А ведь и у меня полное право на собственные чувства. И пусть они несхожи с твоими, не­схожи потому, что я женщина, ты же этого даже и понимать не хочешь... На все у тебя одно: «капризы», «причуды»... А хоть бы и причуды! Другой и это бы уразумел...

Теперь в ее душе все определилось: он просто неудобный для жизни человек, неуютный... С первого дня только и слышала: «в дело... в дело...» Все они собой заслонили, эти треклятые дела: и жену, и дом, и друзей. Никогда не забыть: первый друг-приятель Лентовский в беду попал — разорился. Кредиторы за горло схва­тили, решеткой грозили. Прибежал — выручайте, спасите от бес­честья! Петя, тот все, что имел, отдал, даже перстни с пальцев снял: на, возьми! Ты же, Аким... Ах, боже мой, даже вспоминать и то больно. Никогда ни одному движению ее сердца не внял: всю жизнь тосковала без детей, с завистью смотрела на чужих ма­лышей. И вот в Астрахани посетила как-то сиротский приют вме­сте с другими дамами города, состоявшими в благотворительном комитете. Да и зачастила туда! Детишки потянулись к ней, и так она тогда ожила душой. Так нет, приехал — все поломал: «Ника­ких приютов! Бабья дурь!..»

Вспомнилась с пронзительной ясностью и отвратительная сце­на ревности — дикая, неоправданная! И к кому? К Косте, худож­нику, чистому, еще, в сущности, мальчику! Но в тот раз она не дала спуску, на нее накатило так, что кричала, не зная удержу, совсем по-бабьи: гадкий! несносный! Заел чужой век! Всю жизнь перешагивал через близких, всех мял под себя, лишь бы только по-твоему было!..

Вскрылись незажившие раны, заныли, застучали по сердцу за­бытые страдания. Горло сдавила жалость к себе: вся жизнь состо­яла не из отдельных обид, а была сплошной обидой. Бледные губы мелко задрожали, душили спазмы... С удивлением глядела в зер­кало, как скатываются по щекам обильные слезы.

Юлия молитвенно вскинула глаза — матерь божья, ведь ты же видишь, какие мучения души... Скорее бы уж пришло спаситель­ное освобождение от этих непереносимых страданий... И тотчас оглушительный испуг: а как же он? Один, без нее... Увиделись его худая шея, лоб в морщинах, глубокие впадины от крыльев носа... И материнской жалостью сдавило сердце... Конечно, ему тоже не­сладко, какой воз тащит без продыха. И строг к себе, будто схиму принял,— ни карт, ни вина, как другие мужчины. Старался, на­живал, а братья все врозь, все врозь. Совсем один остается... Жа­лость захватывала ее все больше и больше: она уж примеривает на себя его заботы, ощущает его тяготы и, проникаясь душевным сочувствием, окончательно прощает.

 

5

 

Н. А. Никитин вспоминает:

«Я уже говорил, что без происшествий в Тифлисе не проходило и дня. Беда за бедой. Ну и самая, конечно, большая — мама там умерла. Мне было тогда пятнадцать лет, и я помню все, как будто вчера произошло. Угасала она долго и тяжело... Похороны были очень пышные, таких, говорят, там и не упомнят... Отпева­ли маму в военном соборе. За гробом вели любимых ею лошадок в траурных попонах, на голове черные султаны: провожали свою хозяйку в последний путь... Народу шло столько, что на Голованиевском прекратилось всякое движение транспорта. Погребена мама на Кукийском православном кладбище. В цирке после этого не было представлений целых девять дней...»

Из газетного объявления:

«После тяжелой и продолжительной болезни скончалась в 11 часов вечера 11 марта 1902 года Юлиания Михайловна Никитина... Просят пожаловать на квартиру покойной в номера «Дания»...»

 

6

 

Дмитрий Никитин приехал с женой Евдокией за день до похо­рон. Первый, кого они увидели, был Краузе. В его погасших гла­зах читалось горе. Дмитрий обрадовался Карлуше — не виделись более десяти лет. Когда-то любил потолковать с головастым фи­зиком «об научном», а ныне... Всегда ровный, сдержанный, с чуть приметной ироничной улыбкой на тонких губах, старый друг Лишь поздоровался безмолвным кивком, скорбно вздохнул и стал подниматься по лестнице...

Дмитрия кто-то тронул за руку, обернулся — Трофим, выкор­мыш их, всю жизнь связанный с цирками Никитиных. А-а, здрав­ствуй, голубчик, здравствуй. Бывший наездник придержал быв­шего хозяина и с неугасшей еще почтительностью сообщил сви­стящим шепотом, что Аким Саныч совсем убит горем. Таким его никогда еще не видывали. Боимся, как бы того... руки на себя не наложил...

Трофим шагал рядом, припадая на покалеченную ногу.

— Золотой души была покойница. Как солнышко всех грела. Ну а уж потом-то Аким Саныч, когда малость поотошли, казнить себя стали... Ну да ведь на все воля божья. Уж чего только не де­лали, чтобы поправилась. Самые дорогие доктора. На кумыс во­зили, знахари да знахарки все перебывали — за любое средство цеплялись, а, вишь, молитвы-то не были услышаны...

До ушей Дмитрия донеслось причитание нанятых плакаль­щиц. Люди, облепившие дверь, расступились, пропустив сто и Ев­докию внутрь. Брат, поникнув в скорбной окаменелости, сидел в головах у жены, сплошь обложенной цветами. Рядом — мать, на ней черное платье, обшитое траурными плерезами. Обняв сына за плечи, она, понуро склонясь, легонько покачивалась. Увидела своего первенца, сурово поздоровалась глазами и шепнула что-то на ухо Акиму. Тот не сразу осознал услышанное, а когда взял в толк и, выпрямившись, встретился взглядом со старшим братом, заколотился в беззвучном рыдании. Жалость к несчастному брату сдавила Дмитрию грудь...

Комната пропиталась густым, застойным запахом лекарств, трав, ладана и масла, горящего в лампадках. Время тянулось в этом спертом, дурманящем воздухе тягуче и вязко. Прошло часа четыре. Евдокия, обмякшая, потянулась к уху мужа — ужасно хо­чется есть. Дмитрии и сам проголодался, поерзал-поерзал на сту­ле и, потянув незаметно жену за платье, выбрался с ней из душ­ной комнаты. Их зазвала к себе Клара Гамсахурдия. В бытность Дмитрия Александровича «господином директором» она была ма­ленькой девчоночкой, еще только училась наездничать, А теперь уже барышня.

Клара проворно собрала на стол. Нарезая длинными дольками лаваш в хлебницу, рассказывала про покойную Юлию Михайлов­ну: ее ведь привезли сюда уже больную к открытию сезона. И было видно, что бедняжка сдала. Часто плакать стала... Папа даже испугался. Боже мой, говорит, как глубоко вгрызлась в нее бо­лезнь. Вот тогда-то Аким Александрович и заметался. Кто-то по­советовал ему: «Лечите горным воздухом, очень полезно». По­слал папу снять дачу в горах. А там — никаких дач. Но все же папа, хоть и с трудностями, нашел подходящий дом в деревне Шиндаси. Я тогда тоже поехала с Юль Михалной. Запрягли че­тырех наших ездовых лошадей и два фаэтона еще наняли. Доро­га в Шиндаси длинная-длинная. Это потому, что все время пет­ляет: то влево, то вправо, вот так, вот так... У нас называют серпантин. Сперва Юль Михалые очень понравилось там. Ожила, стала веселая, разговаривает, улыбается. А через три дня: «Везите домой. Не могу без дела...»

Дмитрий подумал: «Вот уж верно, не видел, чтобы сидела сло­жа руки... Да что уж там — хлопотунья, первая помощница мужу была... «Была»... Господи, воля твоя, уже — была... Как же быст­ро сгорела...»

Дмитрий вернулся в комнату покойницы. Поникшая фигура Акима с безвольно свесившимися руками пробудила в его памяти один давний случай: брат вот так же понуро сидит перед портре­том жены. Было это в Сызрани. Юлия покинула его и скрывалась невесть где. Они тогда с Дуськой только-только поженились. Уви­дев деверя в таком состоянии, молодая спросила испуганно: что это с ним? Дмитрий махнул рукой — не спрашивай... Это только разожгло бабье любопытство, пристала: что произошло? «Ведь сам говорил, в гору дела пошли».— «В гору, в гору...», На кой ему гора без Юльки...»

— А за что выгнал-то?

Дмитрий вскипел:

   Кто выгнал, дурья твоя башка! Ушла. По своей воле. Сбе­жала, одним словом.— Он рассказал Евдокии, как брат впервые в жизни сгоряча поднял на жену руку.

   Нашкодила, что ли?

   Фу, дура! Одни глупости на уме. Юлька — порядочная жен­щина.

Евдокия заойкала: туго небось бедняжке в скитаньях при­шлось. И на панель недолго попасть.

   «На панель»... Скажешь тоже. Это с ее-то талантами — что спеть, что сплясать. В любой хор — милости просим. Да и по кон­ной части мастерица, каких поискать. Этакую кралю кажный хо­зяин с удовольствием в свой цирк пригласит...

— А где ж обитала?

   А кто ее знает... Только Аким не был бы Акимом, коль не смог бы отыскать. В Царицыне укрылась. Кого только не посы­лал уговорить жену вернуться — все ни с чем возвращались. То­гда он вон какую штуковину удумал: погрузил на баржу ее лю­бимого коня Жамильку, приплыл к царицынскому берегу, да и привел лошадь к ней под окна...

Нет, Трофим, плохо знаешь своего хозяина: кто-кто, а этот, ша­лишь, руки на себя не наложит. Жилистый, выдюжит.

 

6

 

Смерть жены потрясла Акима Александровича. Это была не скорбь, а мука. Она изматывала душу, оставалась его открытой раной, непереносимо болезненной. Казалось, никогда не зажить ей... Горе просто раздавило его: он как-то враз состарился, усох, стал молчалив и нелюдим, ходил сильно сутулясь.

Быть может, впервые за все годы Никитин был сосредоточен только на своих душевных переживаниях. Все прочее, всегдаш­нее — напряженные заботы о преуспеянии собственных цирков — отодвинулось куда-то на дальний план. Ранее ему, человеку ки­пучей творческой энергии, прирожденному дельцу, недосуг было глубоко задуматься над такими вопросами, как смысл жизни, как тщета честолюбивых помыслов, как будущее свое и близких...

В жениной смерти винил одного себя, казнился самым жесто­ким образом, терзаясь раскаянием. Кончину Юлии считал своим полным душевным крахом. Ее образ незримо присутствовал ря­дом, приковывал к себе все мысли. Только теперь открылось ему — какое место занимала Юля в его судьбе. И от сознания, что никогда не воздавалось ей по заслугам, казнился еще сильнее, еще безжалостнее язвил изболевшее сердце. Тяжкие воспоминания преследовали его неотступно.

В том, что она так рано сошла в могилу, усматривал небесное возмездие. Набожность его в это время возросла до крайности. В религиозном исступлении горячо творил молитвы. Но облегче­ния не наступало, тяжесть не спадала с души. Нет, нет, не за­молить ему своей вины. Он должен принести жертву господу богу. Не сумел на земле сделать ее счастливой, так хоть там своей ис­купительной жертвой обеспечит ей вечный покой. «Воздвигну храм божий, богатый, невиданный...» Мысль эта стала занимать его все больше и больше, она будила притупившуюся было энер­гию коммерсанта; Никитин углублялся в расчеты, планы, прики­дывал, выгадывал и незаметно для себя вступил в торг с богом. Это же каких деньжищ стоить будет! Так и по миру пойти не­долго. А ведь еще Саламонского в Москве надо положить на обе лопатки. И поставить там свой главный цирк — исполнить завет­ную мечту. Так что с храмом погоди, боже... А вот усыпальницу соорудить — дело другое. Да не простую, а роскошную. Семей­ную. Чтобы и там, в загробном мире, пребывать всем вместе. И возведет он ее, конечно же, у себя на родине, в Саратове. На том и поклялся крестным целованием.

Однако сбыться зароку суждено не скоро. И не все в этом деле будет гладко.

 

8

 

В одиннадцатом часу ночи Гамсахурдия вышел из гостиницы «Москва» и направился к дому Петра Александровича, зная, что тот в это время прогуливает свою собаку — пятнистого дога-вели­кана — где-то тут, поблизости, на пустыре, принадлежащем кня­зю Куткину, большому любителю цирка и прелестных цирковых наездниц.

Дотошный управляющий хорошо осведомлен о давней вражде между князем и Никитиными. Чтобы покрепче досадить братьям, князь выстроил несколько лет назад на своем пустующем земель­ном участке благоустроенный цирк — нате, выкусите! Здание у него арендовали по дешевой цене то наездник Нони Бедини, то метатель ножей Камакич, то любимчик княжий Александр Федосеевский. А в позапрошлом году, в конце зимы, куткинское строе­ние обратилось в пепел. По Саратову пополз шепоток: «Поджог, мол,— дело рук Никитиных». Роман Сергеевич энергически опро­вергал молву — ну что вы, что вы, господь с вами! Низкий наго­вор. Князь же, мол, и распространяет слухи. А в общем, самая пора строиться в Саратове Акиму Александровичу. Да ведь вот беда, после смерти Юлии Михайловны к вдовцу лучше и не под­ходи: на все махнул рукой — «Делайте, как знаете, только в по­кое оставьте». И весь вам сказ.

Потолковали с Петром Александровичем и решили: строить пока времянку на сезон-другой. Завтра с утра явятся плотники. С первых же шагов Аким Александрович вдалбливал ему, Гамсахурдии: начинаешь новое дело — заранее предусмотри каждую мелочь. О том и речь. И хоть он, Роман Сергеевич, стреляный во­робей, а все же должен быть начеку: от Куткина жди любого под­воха. Он спит и видит, как бы поквитаться с Никитиными. Того и гляди, подложит хитроумную мину, перехватит, например, плот­ников, не остановится перед подлостью, и санитарного инспектора купит и, если надо, полицию. Немало у него своих людей и в го­родской думе. Так вот... не почуял ли Петр Александрович, случа­ем, запаха паленого?

— Да нет, вроде все спокойно... Фу! — сердито цыкнул Ники­тин на грозно урчащего пса, с трудом удерживая его за ошейник.

Хорошо зная своего брата, Петр Никитин посчитал, что в ны­нешнем своем состоянии тот не воин, теперь ему ни до чего и ни до кого. На похоронах мрачно выдавил из себя: «И я, Петя, остал­ся там вместе с ней под гробовой крышкой...» Да, не скоро теперь воскреснет... И надо, стало быть, самому засучить рукава. Хоть и вышел из дела, а в трудную минуту как не помочь родному чело­веку.

Вместе с расторопным Романом Сергеевичем они поставили цирк-времянку необычайно быстро — всего за две недели. Столь же быстро собрали и вызвали программу. И уже 13 мая 1902 года широковещательно объявили открытие.

 

9

 

Акиму Никитину казалось, что после того удара судьбы — смерти Юлии — ему уже не подняться. Жизнь, казалось, утратила всякий смысл.

Однако природная жизнестойкость победила. 25 июля 1905 года он обвенчался в московской Ермолаевской церкви на Садовой с Эммой Сенинской, шведской подданной, с отцом которой некогда, помните, Никитины имели дело.

Мадемуазель Эмма, эквилибристка на проволоке, успевшая снискать у русской публики некоторую известность, была анга­жирована в цирк Никитина. Этот контракт резко переменил всю ее судьбу.

Чтобы обвенчаться и вступить в права наследницы, ей, люте­ранке, пришлось принять православие. Деньги могут все: дочь безродного, полунищего балаганщика Сенинского, скитающегося по заштатным российским городишкам с дешевым увеселением, получила звание «потомственной почетной гражданки».

,Женитьба распрямила Никитину плечи,   он ожил   и,   не чая души в молодой супруге  (разница в возрасте более чем в сорок лет),   в качестве   материальных   подтверждений   своих   пылких чувств щедро дарил ей драгоценности, дома, лошадей — и все это не как-нибудь, а честь по чести: с соответствующими документа­ми   оформленными у нотариуса. Лучшие берейторы готовили для нее конные номера.  «Теперь она каждый день репетирует часа полтора «высшую школу» и месяца через два может выступать перед публикой»,—читаем в собственноручном письме Никитина из Оренбурга, адресованном  матери  жены, написанном в  конце того же 1905 года. «Если она займется лошадьми, как мне же­лательно, тогда смело можно ехать за границу, гастролировать. С красивыми лошадьми красивая особа, известная директриса — каждый цирк возьмет...».

Он спешит уверить мать, что дочь ее ничем не стеснена: «У меня этого и в уме нет. Эмма все делает по своей охоте, куда хочет идет или едет — лошадь в ее распоряжении. Положим, она мало это делает: город скучный, бывать негде. По воскресным дням Эмма ездит в костел или в русскую церковь, а для меня это лестно. Я ей доверяю все и слушаю. Она, по-моему, очень этого стоит. Одно лишь мне не нравится — она стесняется меня, может быть, стесняется по своей нравственной молодости. Я ее берегу как себя и, поверьте мне, никому обидеть не дам...»

Новая хозяйка завела в цирке свои порядки. Теперь уже здесь не ютят гольтепу, перестали держать учеников, кончилось для де­тей артистов закулисное раздолье, уже не делают артисткам-ро­женицам дорогие подарки - «малышу на зубок»... Домовитая и степенная Эмма Яковлевна много сил отдавала благоустройству их московской квартиры, обставляя ее на свой вкус. Она специ­ально съездила в Петербург и в Гельсингфорс, после чего несколь­ко дней кряду на цирковом дворе, заваленном упаковочной струж­кой и бумагой, шумно расколачивали ящики и втаскивали в дом мебель, ковры, лампы, зеркала в резных позолоченных рамах, бу­кеты восковых цветов.

Свыкнуться со всей этой роскошью Аким так и не смог и в особенности с мягким, длинноворсным ковром серебристо-голубых тонов, покрывшим гостиную, ступать по которому без нужды из­бегал.

Предоставив молодой хозяйке вить гнездышко, сам «пан Мазе­па» как его по-приятельски окрестил Гиляровский, отворковав приличествующий сему срок, снова с наслаждением окунулся в привычный для него кипучий водоворот дел. В голове его, по-пре­жнему ясной, зрели все новые и новые замыслы.

 

К ВЕРШИНЕ УСТРЕМЛЕНИЙ

1

 

Тысяча девятьсот тринадцатый год А. А. Никитин встретил вдвоем с молодой женой. Из Москвы теперь он выезжал лишь в крайних случаях. Своими провинциальными цирками управлял, полагаясь на вышколенных помощников.

Все такой же бодрый и неутомимо деятельный, Аким словно бы и не ощущал бремени прожитых лет. Правда, болезнь почек досаждает ему, причиняя тяжкие страдания. Кисловодск и Пя­тигорск, куда он выезжает каждое лето на протяжении чуть ли не двадцати лет, помогали, в общем-то, мало. Однако духом тверд и цепко держится за жизнь, как вековая сосна, вымахавшая на крутом песчаном откосе, в который глубоко вросла своим ухва­тистым корневищем.

Неистребимый приобретательский инстинкт подзуживает и толкает на новые доходные сделки и контракты. К этому времени Никитин обладал, как свидетельствуют многие документы, осно­вательным капиталом. (Сохранились чековые книжки сына сара­товского шарманщика, выданные разными банками.)

Он полон замыслов монополизировать общественные развле­чения в старой столице. С этой целью 7 августа 1913 года арен­довал у Московского дворцового управления (Министерство импе­раторского двора) «в Петровском парке два участка дворцовой земли мерою в 438 квадратных сажень». Участки эти предназна­чались для крупного увеселительного комплекса: качелей, кару­селей, «американских гор», аттракционов и летнего цирка-шапи­то. (Небезынтересно, что действие договора простиралось по 19 июля 1937 года!)

Спустя несколько месяцев — 1 декабря этого же года — Мос­ковская городская управа по ходатайству Никитина сделала «при­резку к его владению (то есть к территории, занятой зимним цир­ком.— Р. С.) участок городской земли мерою 118 квадратных са­жень». Зарится Никитин и на соседний с ним сад «Аквариум».

Щупальца Никитина-предпринимателя протягиваются и к Пе­тербургу. Что там ни говори, а столица есть столица. Нанятый им человек — капельдинер цирка Чинизелли, поставляющий сведе­ния обо всех передвижениях артистов и о закулисных делах,— со­общил в своем очередном письме, что через три года истекает срок аренды земли, на которой стоит цирк, и что будут назачены тор­ги, для участия в которых необходимо представить залог — пять тысяч.

Мешкать Никитин не стал. Вызванный им нотариус написал письмо графу И. И. Толстому, петроградскому городскому голове: «...имея частные сведения о ликвидации циркового дела Чинизелли в Петрограде, я позволю обратиться к вашему сиятельству с покорнейшей просьбой представить мне арендовать здание для открытия цирка».

Прощупывает он и другой путь в столицу. Прознав, что второй петроградский цирк—«Модерн» — назначен к слому, запраши­вает все того же Толстого: «Не встречается ли препятствия к по­стройке... деревянного здания цирка, одинакового с существующим цирком «Модерн»?» 12 января из петроградской канцелярии гра­доначальника получена бумага, уведомлявшая, что «деревянные цирки в Петрограде не допускаются, в силу чего... «Модерн» на­значен к сломке». Что ж, досадно, конечно, однако Никитин предвидел такой исход и держал про запас иной козырь...                       

 

2

 

Торжественное представление по случаю сорокалетия русско­го цирка Никитин назначил на 30 декабря 1913 года. К этому дню готовились загодя, со всем тщанием и энергией. Были отпечатаны на широких атласных и муаровых лентах программки, заказаны роскошные пригласительные билеты и юбилейные дарственные медали — 50 золотых и 275 серебряных.

Подоспел и новый мундир из дорогого касторового сукна, с ту­гим воротником, со сверкающими пуговицами. Работу сдавал сам хозяин портняжной: угодливо суетился вокруг, сдувал пылинки, одергивал шитые золотом рукава. И жена и сын в один голос при­знали — безукоризненно. И очень ему к лицу. В нем он такой статный и вальяжный. Аким Александрович придирчиво огляды­вал себя в зеркале, картинно клал руку на эфес шашки и остался вполне доволен. С таким мундиром связано представление о со­лидных мужах государственной службы. Право носить его вместе с почетным званием получено Никитиным, вчерашним бесправ­ным балаганщиком, путем хитроумного маневра — вступлением в почетные члены Московского Совета детских приютов ведомства императрицы Марии. Акция сия обошлась недешево: помимо круп­ного вступительного взноса он еще обязан ежегодно раскошели­ваться для кассы Совета на триста рублей. Зато какое рекламное превосходство перед конкурентами!

...Сегодняшним ранним утром, когда за окном еще густой мрак, он в своем домашнем кабинете, при электричестве, нетер­пеливо ожидает окончания работы хлопочущего над ним цирко­вого парикмахера. Неприятно холодные пальцы, бегающие по ще­кам, раздражают, но Никитин мирится с этим, мастер уже приноровился к его бороде и усам и холит их безупречно. Под звонкое пощелкивание ножниц Аким Александрович обдумывает, что ска­жет репортерам,— они явятся в одиннадцать. Хорошие отношения с газетчиками он привык поддерживать с давней поры. И без ус­тали наставляет сына: газеты могут оказать неоценимую услугу, но могут столь же основательно и напортить. И посему самое луч­шее — жить с ними в дружбе и, паче того, не скупиться. Каждое слово, напечатанное в газете,— реклама. Не будет постоянной рек­ламы — и дело закиснет.

Мысли его перекинулись к Дорошевичу: знакомство с таким влиятельным лицом долженствует всячески поддерживать. И не того лишь ради, чтобы пользу извлечь, польза пользой, не менее существенно, что Влас Михайлович наиприятнейший собеседник. Быть в его компании, наблюдать затейливую игру ума — одно наслаждение. Любопытно и есть что позаимствовать.

С Гиляровским, положим, тоже надобно свидеться. Но Влади­мир-то Алексеевич дело совсем другое. С тем он на короткой ноге. Гиляй — человек свойский. Куда бы ни забросили его репортер­ские скитания, а цирковых дружков не обходил. Не было города, где бы он вдруг не выныривал за кулисами, как всегда, взбудо­раженный, крупнотелый и размашистый. Сколько связано с ним дорогого и близкого.

Отношения же с Дорошевичем иного рода, хотя знакомство их тоже давнее, почитай, лет двадцать пять будет. Встретились в Одессе. Дорошевич часто писал о программах, был завсегдатаем кулис. С братом Петром они одногодки, вместе бражничали. Могло ли тогда прийти кому-нибудь в голову, что губастый весельчак Влас так высоко взлетит. Куда там! Знаменитый редактор, «ко­роль фельетона». Да уж, на перо ему лучше не попадайся. Прият­но, что к нему, к Акиму, он мирволит. А после того как обосновал­ся в Москве — и подавно. И он, Аким, не раз захаживал в «Русское слово», сиживал в огромном, прямо-таки министерском кабинете, отделанном в темно-зеленые тона. Ему живо представилась круп­ная голова Власа Михайловича с неизменной стрижкой «ежиком» и пронзительно глядящие сквозь пенсне умные глаза. Умные и насмешливые.

После того как мастер, закончив работу, ушел, Никитин на­дел очки, достал из шкатулки медаль, положил на ладонь и вни­мательно вгляделся в свое изображение на двух овалах, вписан­ных в круг: слева — когда был молодым и только-только начина­ли собственное дело, и справа — нынешний портрет, уже в мунди­ре. Да, удалась медалька, не чета той, бронзовой, что сделали к тридцатипятилетию.

И пригласительные билеты на этот   раз тоже   шикарно   вы­шли: тиснение золотом, модная виньетка, а главное, удачно, что слова «почетный билет» выделены крупным шрифтом. Литеры са­молично выбирал. Сколько за эти годы по типографиям-то пошас­тать привелось. А теперь пробные оттиски с нарочным присылают. И фамилии приглашенных не от руки писаны, а велел набрать типографу: «Милостивый государь Андрианов А. А.» (градона­чальник Москвы). Этак выходило куда как впечатляюще! А для большей внушительности при этом и медальку...

Зазвонил телефон. Режиссер Готье спрашивает: будет ли Аким Александрович репетировать свой выход с прожектористами? В тоне его Никитин уловил холодок отчуждения, оттого и акцент слышится сильнее. Готье обижен. Предложенный им план чество­вания отвергнут. Чтобы загладить обиду, Никитин отвечает усерд­ному служаке ласковее обычного: «К чему же! Такой опытный человек, как господин Готье, и сам все проведет должным обра­зом ».

План, конечно, неплох, но на этот раз не хотелось ни золоче­ных карет, ни шествия костюмированных артистов — все это уже было два года назад во время открытия цирка. Не будут его и в кресло сажать, как в Нижнем на тридцатипятилетии. Нет, он все продумал. Чествование пойдет не в первом отделении, а во вто­ром, а до того пустить лучшие номера, чтобы у публики создалось хорошее настроение. Его выведут в манеж под руки две красивые актерки, а труппа — следом. Выйдет он в полной парадной форме: мундир, регалии. А чтобы получилось еще торжественнее, свет в цирке будет гореть вполнакала, а с его появлением зажгут все лампы да еще прожектора...

Вошел Николай:

— Ты уж прости, папа, но я хотел бы знать — приедет ли дядя Петя? — Николай отделил от пачки телеграмму из Саратова и подал отцу.

Аким Александрович распечатал ее. И горестно покачал голо­вой: опять не может, опять сожалеет, опять всей душой с ними... Рука, держащая телеграмму, расслабленно упала... Эх, Петька, Петька... ты все такой же, все так же с гуляками хороводишься, карты до утра, бесконечные гостевания... Как же! — общий люби­мец, саратовская знаменитость, всюду зван, везде желанный гость, споет под гитарку, анекдотец свежий — и пожалте — всем в ра­дость. Вот и этот тоже, досадливо подумал Никитин, когда за сы­ном захлопнулась дверь. Весь в дядьку. Те же богемные пирушки, тот же преферанс, а вдобавок донжуанские похождения. А пуще того огорчает затянувшаяся неприязнь к Эмме. Вот уже восемь лет, как введена в дом хозяйкой, пора бы уж, кажется, хотя бы из уважения к отцу быть с нею полюбезней.

В сегодняшний утренний обход он особенно взыскателен: в каждую щелку ткнется, за каждую мелочь взыщет. Когда шел мимо входных дверей, увидел Ивана Заикина. Атлет метнулся на­встречу с приветственно раскинутыми ручищами, отчего длинная до полу медвежья доха его распахнулась темно-бурыми крылья­ми. Широколицый, скуластый, румяный с мороза, Заикин радост­но улыбался во весь рот, лучась обаянием, тем особенным, заикинским, неотразимым.

Пожалуй, он был одним из очень немногих, кто по своей почти детской непосредственности мог без тени сомнения сграбастать в объятия столь важную персону и тискать, шумно ухая и подхохатывая...

Никитин по-отечески рад любимцу. Заикин — его гордость: удачлив и знаменит, а какой талант! Какая неуемная натура! И ко всему — авиатором заделался. Самолет в Париже приобрел. Вон как вознесся! А ведь когда брал в свой цирк этого «шабра», как Иван называет себя, был он сиволапый неотеса. И не пожалел. Драгоценный взял камень, чистопробный. Шлифовали этот алмаз вместе с Колюней, его тут тоже немалая доля. А теперь, как и дру­гой Иван, Поддубный, гремит на весь мир.

На склоне лет Заикин оставит свои мемуары, в которых ска­жет об Акиме Александровиче: «С ним у меня было связано мно­го дорогих воспоминаний. В цирке Никитина я проработал шесть лет, объездил всю Волгу, побывал во многих городах. Собственно говоря, цирк Никитина сделал из меня всесторонне развитого тя­желоатлета, а не просто борца, знающего только одно дело — борьбу».

Вечернее представление шло на большом подъеме. Программа отборная, номер к номеру, настроение и у артистов и у зрителей на местах празднично-приподнятое.

Сын Николай и Эмма Яковлевна помогают юбиляру, уже обла­ченному в сияющий мундир, готовиться к выходу. По-всегдаш­нему собранный, директор успевает отдавать распоряжения по­мощникам, и те со всех ног бросаются выполнить хозяйскую волю.

Принесли пачку новых поздравительных телеграмм и среди них из Петербурга от Шаляпина, недавно вернувшегося после триумфальных гастролей в Париже. «Милый Аким Александро­вич,— внятно читает сын,— искренне сожалею о невозможности быть лично на торжестве. Посылаю тебе самые горячие поздрав­ления с сорокалетним юбилеем. С восторгом вспоминаю свое дет­ство в Казани и великие удовольствия в цирке Никитиных. Дай бог тебе здоровья».

Ну не странно ли, давеча, во время ночного бдения, его не отвлекаемые ничем мысли то и дело возвращались к Федору. Па­мять по каким-то своим законам выхватывала из прошлого подроб­ности их давнего и прочного приятельства, взаимно искреннего и теплого: города, встречи, разговоры. Душевная дружба их станет еще теснее в следующем году, когда Шаляпин целый сезон бу­дет петь в Москве в антрепризе Зимина. Николай Акимович сбе­рег несколько дружеских записок Шаляпина к его отцу, гово­рящих о том, что оба этих русских самородка были на дружеской ноге.

В антракте гардеробную атаковал многоголосый хор поздрави­телей. Все говорят громче обычного, и кажется, что все разом. Пробиться к юбиляру можно лишь натиском. Только Гиляровско­му его репортерский опыт подсказал безошибочный ход: хитрец дождался второго звонка, и, когда все поспешили на места, пере­хватил друга возле занавеса. Он порывисто обнял Акима, скован­ного тугим мундиром, облобызал его, жарко выдохнул свое «ни пуха», напоследок с озорным панибратством борцовским приемом основательно поддал ему массивным животом и, хохоча, потру­сил к себе в ложу.

Кончилась увертюра перед вторым отделением. После секунд­ной паузы послышался раскатистый металлический голос шпрехшталмейстера, объявляющего выход господина директора с тор­жественным перечислением его титулов. Грянул гром аплодисмен­тов. Аким приосанился. Сын поправил медали на его груди и неж­но прильнул щекой к бороде. Эмма Яковлевна перекрестила мужа, губы ее что-то шептали. Юные красотки Надя и Оленька, до поры стоявшие поодаль, улыбаясь и щебеча, подхватили хозяина под руки. Оркестр заиграл марш. Занавес распахнулся, и весь проход залило светом. По этой солнечной тропе, перекрестясь, и устре­милась вслед за своим предводителем вся актерская братия в мно­гоцветье костюмов.

«Аким Никитин вступил на арену словно триумфатор Це­зарь,— напишет утренняя газета.— Его сопровождали «короли воздуха», люди, глотающие живых хамелеонов и пьющие керосин, красивые наездницы с упругим резиновым телом, эксцентрики в нелепых костюмах...». Не было, пожалуй, газеты, которая бы не дала отчета о торжестве в цирке на Садовой-Триумфальной. Неко­торые газеты (а позднее и журналы) рассказали о пути, какой про­шли Никитины от полунищих бродячих шарманщиков до первей­ших антрепренеров России. Не скупясь на высокопарные эпитеты, газетчики на все лады превозносили заслуги Никитиных: «Они высоко подняли хоругвь русского цирка...»; «...У колыбели русско­го цирка стоял его отец—Аким Александрович Никитин...»; «Склоним головы перед этим Колумбом циркового зрелища...»; «А. А. Никитин вывел на арену 30 ученых лошадей и 15 собак, снова блеснув как дрессировщик...»; «Юбиляр получил много лав­ровых венков, ценных подарков и корзин с цветами... он был тро­нут до слез».

Через две недели Гиляровский, как это не единожды уже бы­вало, приведет к обеду дорогого гостя — Власа Михайловича, и тот после застолья напишет в альбоме Никитиных своим крупным размашистым почерком: «Моему милому самому храброму чело­веку на свете, Акиму Александровичу Никитину на добрую память. В.Дорошевич». Почему, однако, «самому храброму»? — га­дал потом Никитин. Что имел в виду Влас Михайлович? Быть мо­жет, вспомнил, как летал Аким бесстрашно на трапеции, подве­шенной к воздушному шару? Или, может быть, тот нашумевший случай, когда в свой бенефис он вошел в клетку, полную хищных зверей, к укротительнице мисс Зениде и выпил с ней за здоровье публики по бокалу шампанского? А возможно, называя его «са­мым храбрым», журналист подразумевал ту отвагу, с какой Аким бросался в атаку на самых изворотливых иностранных антрепре­неров.

Запись рукой Власа Михайловича сделана 11 января 1914 года, за шесть месяцев до начала первой мировой войны, которая при­несет неисчислимые бедствия народам; огромными лишениями от­зовется она и на цирковом деле. Мобилизационные органы будут подчистую реквизировать дрессированных лошадей, хватать артис­тов прямо с манежа, а музыкантов — из оркестровой ложи; цир­ковое хозяйство придет в полнейший упадок. Никитин-режиссер будет ставить в духе тех лет ура-патриотические пантомимы...

Но все это в будущем. Тогда же за приятной застольной бесе­дой, хотя редактор «Русского слова» и намекал осторожно гостям на возможность скорого конфликта с воинственным императором Германии—Вильгельмом II, захмелевшие сотрапезники не при­слушались к голосу человека, хорошо осведомленного в вопросах политики.

Когда гости разошлись, Аким Александрович, надев очки, сно­ва вглядывался в заинтриговавшие слова этой записи, стараясь проникнуть в их смысл, и снова неторопливо переворачивал плот­ные, атласно сверкающие страницы из так называемого сатини­рованного картона, и в цепкой памяти ярко возникали образы дорогих ему людей, даривших его своей дружбой.

Листы этого роскошного альбома, обтянутого бордовым плю­шем, с золотым обрезом и массивной металлической застежкой и поныне хранят памятные автографы — краткие, но красноречи­вые свидетельства уважения и любви к владельцу альбома. Среди записей, сделанных на немецком, французском, английском язы­ках, арабской вязью, столбиками японских иероглифов, читаем теплые строки Гиляровского, Куприна, Горького. «Люблю цирк и его артистов — людей, которые ежедневно и спокойно рискуют жизнью»,— написал это Алексеи Максимович в Нижнем 25 августа 1902 года. Этим же днем датирована и запись Шаля­пина, по всей вероятности, они приходили к Никитиным вместе: «Славный Вы человек, Аким Александрович (тогда они еще были на «вы».— Р. С.), поистине сказать, «Аким простота»...»

Следует хотя бы кратко прокомментировать дату «25 августа 1902 года». В то время А. М. Горький, как известно, отбывал ссыл­ку в Арзамасе. И несмотря на то, что соглядатаи доносили в жан­дармское управление о каждом шаге «политически неблагонадеж­ного Пешкова», Алексей Максимович под носом у шпиков вел ак­тивную революционную работу и был тесно связан с Комитетом РСДРП. Одновременно творческая жизнь его была напряженной и плодотворной. Писатель только что закончил пьесу «На дне» и приступил к «Дачникам».

Восемнадцатого августа «арзамасский пленник» получил временное разрешение выехать в Нижний Новгород. Через неделю вместе с другом Шаляпиным он явился в цирк и, сидя в директорском кабинете, оставил в упомянутом альбоме свою дружескую запись. В тот же самый день — 25 августа — в Москве Станислав­ский делает с известным театральным художником Сомовым ма­кет декораций к горьковской пьесе «На дне». К этой работе ре­жиссер и его творческая группа готовились с особым тщанием, изучали натуру, типажи, «набирались впечатлений», по выраже­нию постановщика; с этой целью Константин Сергеевич с группой актеров в сопровождении близкого приятеля Никитиных, велико­лепного знатока старой Москвы В. А. Гиляровского совершили по­ход на Хитров рынок. «Главный результат экскурсии,— напишет потом постановщик,— заключался в том, что она заставила меня почувствовать внутренний смысл пьесы. «Свобода — во что бы то ни стало! — вот ее духовная сущность».

Знакомство Горького с Никитиным, который, как и он сам, прошел университеты жизни, состоялось гораздо раньше — в на­чале 80-х годов, когда Алеша Пешков был еще юношей. Николай Акимович Никитин поделился с автором этих строк семенным преданием о дружбе Горького с его отцом: «От папиных глаз ни­чего не ускользало. В Казани он стал замечать, что Сашка Красильников и наездник Маслов все время якшаются с каким-то дол­говязым парнем, которого называли Алехой. Цирковая среда замк­нута. Чужаков к себе не впускают, и, уж если для кого сделано исключение, значит, умел тот человек подбирать ключи к люд­ским сердцам.

С Красилышковым они оказались одногодками (обоим по пят­надцати), и между ними установились естественные, простодуш­ные отношения. Сашка учил приятеля акробатике, показывал приемы «клишника» и «каучука». Тренировались они на цирковом дворе и на песчаном берегу Казанки...». Прервем на минуту рассказ Николая Акимовича. О результатах этих занятий расска­жет сам писатель в очерке, озаглавленном «В театре и цирке»: «Мне страшно хотелось взяться за эту опасную работу, но арти­сты говорили:

— Опоздал ты, не годишься, стар! У тебя уж кости отвер­дели...»

«Много позднее, во время одной из бесед отца с Горьким,— продолжал Николай Акимович,— он рассказал писателю, как под­ручные господина Сура пытались убрать опасного конкурента с дороги. Горький якобы ответил: и с ним было нечто подобное. Еще в бытность его сотрудником «Самарской газеты», написал он фельетон в защиту тягостного положения мальчиков-подрост­ков на чугунолитейном заводе Лебедева. «Так этот самый Лебе­дев,— говорил Алексей Максимович,— нанял двух рабочих коло­тить меня. Хорошо, что я не робкого десятка — отбился». Вообще говоря, Горький и отец встречались довольно часто».

В дополнение к своему рассказу Николай Акимович поделил­ся воспоминанием о страстной любви писателя к атлетике и клас­сической борьбе, интерес к которой сохранил до конца своих дней. Он был завсегдатаем всех чемпионатов, хорошо разбирался в пра­вилах борьбы, слыл ее знатоком, лично знал многих корифеев ковра.

О любви Максима Горького к цирку и людям арены достаточ­но хорошо известно и по воспоминаниям современников и по вы­сказываниям самого писателя, рассыпанным на многих страницах его произведений. Рассказы Горького о клоунах и наездниках, а также и его рецензии на цирковые программы вошли в золотой фонд цирковой библиографии. Алексей Максимович, по его сло­вам, испытывал к артистам цирка «почтительную зависть». Ему же принадлежат слова, многократно цитируемые пишущими о цирке: «Все, что я видел на арене, слилось в некое торжество, где ловкость и сила уверенно праздновали свою победу над опасно­стями для жизни. Я стал часто посещать цирк». Свою привязан­ность к людям арены Горький передал сыну. Сохранились рисун­ки Максима Пешкова, который обещал стать незаурядным худож­ником, с изображением цирковых сцен.

13 сентября 1926 года Горький пришлет из Сорренто письмо своему биографу И. А. Груздеву (в ответ на просьбу последнего рассказать о своем увлечении цирком). Говоря о давнем знаком­стве с цирковыми артистами, писатель подчеркнул, что был в дру­жбе с Акимом Никитиным. Как раз в это время Горький работал над многотомной эпопеей «Жизнь Клима Самгина». Думается, что письмо из России всколыхнуло на чужбине воспоминания, и не они ли — эти картины прошлого — побудили писателя дать отцу героя отчество Акимович. (Роман начинается словами: «Иван Акимович Самгин любил оригинальное».) Верен этот домысел или неверен — с определенностью не скажешь. Но два года спустя, приступая к третьей части романа, Алексей Максимович снова припомнил своего нижегородского приятеля и вложил в уста од­ного из персонажей слова: «Он — точно Аким Александрович Ни­китин,— знаешь, директор цирка? — который насквозь видит всех артистов, зверей и людей». Характеристике этой можно верить, ибо хорошо известно, никто не умел проникать в самую сердце­вину человеческого характера так, как Горький.

 

4

 

Средоточием  всех  помыслов   неугомонного   Никитина   стали два города — Петербург и Ялта, последняя даже в большей сте­пени. Вселилась в него эта страсть после того, как стало известно, что августейшее семейство, изнывая от безделья в своей летней резиденции Ливадии, изволило удостоить высочайшей чести цирк Вялыпина. Если бы в квартире Никитиных взорвалась бомба, это, пожалуй, произвело бы куда меньшее впечатление, чем ялтинская новость. Подумать только, Вялыпину, этой ничтожной личности, И захолустному директоришке, грошовому клоуну и столь же нику­дышному дрессировщику, выпало  такое  счастье:  сам  император соблаговолил почтить своим присутствием   цирковое   представле­ние.

Но что больнее всего жгло душу Акима Никитина, так это пра­во, данное Вялынину, писаться: «Придворный его императорско­го величества цирк». Каждое упоминание об этом Никитину что удар током. Наяву и во сне видится ему марка придворного цир­ка. Ялта занозой сидела в его голове.

Наконец созрел план действия: поехать туда вместе с Эммой, якобы для отдыха на курорт, и самолично, никому не доверяя, разведать: как понадежнее обосноваться там.

Давно уже не приходилось Никитину жить двойной жизнью, как вот сейчас, —разведчика и барина-курортника, фланирую­щего с молодой особой по ялтинской набережной.

Пожилого господина, подобранного и элегантного, в легком костюме из китайской чесучи и соломенном канотье видели то в ресторанах, то в кофейных, то в кондитерских. Никитин, физио­номист и психолог, безошибочно заводил знакомства с нужными людьми из местных.

В Москву воротился веселый и оживленный, с кипой открыток — виды Ялты, Ливадии, царской яхты «Штандарт». Его окры­ляло, что все прошло как нельзя более удачно: приглядел участок под здание цирка, узнал, от кого из местного начальства зависит разрешение, кого задабривать, и, наконец, людей нашел таких, что вполне можно положиться. Подождите-подождите, он такой здесь отгрохает цирк, только ахнете...

 

5

 

Наступил 1916 год. Акиму Никитину уже семьдесят три. Од­нако он совсем не похож на тех стариков, что вяло влачат свои сумеречные дни, сидя под пледом в качалке и тупо уставясь на тлеющие в камине угли — медленное угасание обеспеченной ста­рости. Нет, стариком его никак не назовешь. Ум ясен, энергия еще бушует в нем, а предпринимательский размах не сузился ни на йоту.

События войны поутратили былую остроту, и деловая жизнь входила в прежнее русло, как мутный речной поток входит в свои берега после яростного паводка. Жажда преуспевании с но­вой силой забарабанила в сердце Акима Никитина. Дел невпрово­рот: латать, штопать и ставить подпорки под расшатанное вой­ной цирковое хозяйство. Но главное, конечно, ялтинский цирк и все связанное с ним.

Тридцатого января того же года архитектор положил перед заказчиком проект ялтинского цирка — ничего не скажешь, ши­карно. С фасада нечто вроде мавританского дворца: башенки, ко­лоннада, арочки. На плане обращают внимание парадные апар­таменты из трех холлов, примыкающих к царской ложе, помечен­ной, как и положено, изображением короны. Позади вместитель­ного цирка — две квартиры. Сбоку—«кофейная или ресторан», словом, все честь по чести: солидно и с размахом. Вот она, голу­бая мечта неугомонного предпринимателя. Ныне — лишь достоя­ние архива.

В это же самое время ведется переписка с его ялтинским упол­номоченным Н. А. Приселковым, шныряющим по торгам и при­глядывающим для патрона дом, приличествующий директору пока еще только лелеемого в тайниках души придворного цирка.

Наконец-то — 30 ноября депеша из Ялты: «Выезжайте». Это означало, что ходок подобрал то, что требовалось.

В паспорте А. А. Никитина стоит штамп: «Шестого декабря 1916 года явлен у пристава 1-го участка ялтинского градоначаль­ника». На этот раз он был один и остановился в гостинице с на­званием, имеющим для него символический смысл — «Петро­град».

Приселков повез хозяина на лихаче в Черноморский переулок. Что ж, полюбопытствуем, поглядим... По обыкновению Никитин дотошно вникал в каждую мелочь: прошел по всем десяти комна­там «2-х этажного каменного дома, крытого железом». Велел открыть двери на балконы, осмотрел также и стеклянную галерею и оба каменных флигеля, прошагал вдоль всего ограждения «сада мерою в 277 квадратных саженей» и остался доволен. На следую­щий день имение было куплено на торгах за 43 тысячи 556 руб­лей.

Еще в прошлый приезд сюда Аким наметанным глазом выбрал в помощники владельца небольшой типографии в Ялте, некого И. И. Роговенко. Ему было предложено место управляющего куп­ленным имением. «Квартиры имения сдавать внаем,— распоря­дился Никитин перед отъездом.— Но не более как на год, а деньги переводить на ялтинское отделение Азовско-Донского коммерче­ского банка».

По возвращении домой застал сына за письмом к дяде, весе­лым голосом велел добавить от себя: «Ялта, мол, уже в карма­не...»

 

6

 

Имя директора столичного цирка переводили по-разному: кто — Сципиони, кто — Чипиони. Никитины между собой назы­вали его «хромоногим чемпионом», не вкладывая, впрочем, в эти слова ни малейшей неприязни. Еще в бытность свою молодым на­ездником Сципиони Чинизелли выступал в их московском цирке. Там-то и произошло с ним несчастье...

О хромоте Чинизелли-младшего было известно и по воспоми­наниям современников и по очеркам историков цирка, но и те и другие говорили об этом глухо: «после травмы». Когда и при каких обстоятельствах произошла травма — оставалось неизвест­ным. Сегодня имеется возможность внести ясность. Газета «Театр и жизнь» посвятила этому происшествию специальную заметку. «Во вторник 3 марта 1887 года во время представления... лучший наездник высшей школы верховой езды г. Чинизелли, выводя дру­гую лошадь, был ею же сшиблен на землю... и она раздробила ему ногу повыше колена. Несчастный находится в постели и, вероят­но, останется без ноги». Ногу не отняли, но хромота осталась на всю жизнь.

И в прошлом году и в этом — 1916-м — между ним и Никити­ным шли интенсивные переговоры по чрезвычайно важному для обоих вопросу.

В начале января Чинизелли сообщил, что в торгах на аренду здания будет участвовать, как он прознал, представитель Шаля­пина. По слухам, Федор Иванович собирался открыть там свой театр. Никитин, прочитав письмо, улыбнулся: уж он-то знал ис­ход торгов... Еще в конце прошлого года Сципиони по секрету уве­рил Никитина, что при любом обороте дела цирк оставит за со­бой. Вследствие этого они вошли в соглашение обменяться своими стационарами, не навсегда, разумеется, а временно, на два сезо­на. Чинизелли дает представления в Москве на Садово-Триумфальной, а он, Никитин, в это же самое время — на Фонтанке. Все условия засвидетельствовали у нотариуса на гербовой бумаге. Контракт вступал в силу 4 августа 1917 года.

 

7

 

Двадцать третьего января того же до предела насыщенного событиями 1916 года Никитин совершил купчую крепость — прио­брел у московской мещанки Е. М. Кроминой за двенадцать с по­ловиной тысяч участок земли площадью в 329 квадратных сажен на Верхней Масловке, 63, близ Петровского парка, со всеми «без исключения жилыми и нежилыми строениями». «На какой пред­мет покупка?» — строили за кулисами догадки. «Для загородной дачи»... «Для летнего цирка»... Все разъяснилось чуть позднее: не дача и не цирк, а приют для престарелых артистов.

В бережно хранимом никитинском архиве находится еще один документ, которым старик Никитин особенно дорожил и который добыт ценой больших денег и изощренно-изобретательских хло­пот.

27 июля 1916 года Аким Никитин, столь падкий на почести, по­жалован «высочайшей» грамотой на звание «потомственного по­четного гражданина». Отныне это звание будет появляться на всех афишах, программках, объявлениях. В деловых бумагах к нему обращаются теперь не иначе как «ваше высокородие»... Высоко­родие... Потомственный... Недаром он в последнее время, давая интервью репортерам, плетет о своем отце бог знает что, но толь­ко не то, кем тот был на самом деле.

Когда такая радость, когда голова кругом, а внутри все поет, как тут усидеть дома, как не выйти на люди. Страшно захотелось похвастать новостью в Саратове. С триумфом вернуться на круги своя, пощеголять перед братом и знакомыми в шитом золотом мундире. Наказал жене — собирай в дорогу. Загорелся поехать вместе с ним и сын и, не откладывая, стал энергично ходатайст­вовать об увольнительной *.

* В первые же дни войны энергичный папаша, чтобы уберечь свое чадо, пристроил его ценой больших денег в Москве, в тыловой интендантской части, заведующим хозяйством 131 лефортовского госпиталя,

 

8

 

— Это с какой же стати так разубытились? — охали и Петр и Александра Яковлевна, принимая от гостей подарки.— Давнень­ко... господи, как давненько не виделись! А этот-то, этот, паки уважаемый Николай Акимыч. А форма военная как ему к лицу! — Он отстранился, с восторгом разглядывая племянника: — ну что твой Брусилов!..

Шумный, радостно возбужденный, Петр суетился вокруг при­бывших, посверкивая белизной зубов.

Разморенных жарой и не ближней дорогой супругов опреде­лили на отдых, а дядя с любимым племяшем заговорщицки пере­мигнулись, как в былые времена: «Освежимся?» — и спустились в дворовый закуток под душ.

Уже заплывший жирком, с двойным подбородком, Петр Ни­китин с раскатистым «у-у-ух!» опрокинул на себя ведро и, отфыр­киваясь, пригладил волосы. Не в братьев словоохотливый, он оживленно, без умолку рассказывал племяннику о войне, как она отразилась на здешних условиях, о политике и международной жизни, а больше все же о новом цирке в Саратове, строить кото­рый так настаивает Аким. Конюшни и слоновник в будущем гран­диозном заведении он намерен разместить вот так... Петр поис­кал глазами и поднял палочку, которой начертил на мокрой зем­ле квадрат, разделенный на клетки: вот тут мойка для лошадей, и чтобы вода, как в Сандунах из душа Шарко, била снизу, с бо­ков и сверху, а тут и тут краны поставить, чтобы конюхам не таскаться во двор морковку мыть...

Петр давно обсох, а все говорит и говорит, теперь уже о себе, о прошлом, о шрамах, какими, не скупясь, отметила его полная опасностей цирковая жизнь: вот это — палочкой, словно лектор­ской указкой, он тихонько ткнул по розоватому рубцу у голени — с лошади в Иваново-Вознесенске сорвался, прямо на кресла. Пе­релом был жуткий... Тут вот — с турника в Нижнем,— палочка переползла к другому шраму. Это — на штык напоролся, когда в бенефис прыжок делал через пятнадцать солдат с ружьями квер­ху. Этот — от вил, какой-то дурак в сене оставил. А это вот, Ни­колай, поди, и сам помнит: бык — рогом на репетиции. Еле выжил. Дуров его тогда на руках через весь город к врачу тащил.

Погрустнев, заговорили о дорогом Анатолии Леонидовиче — обаятельнейший был человек, еще совсем недавно сидели вот так рядом, на одной оттоманке, беседовали, винцо попивали...

Николай сказал, раздумчиво глядя куда-то вдаль:

   А мы в последний раз виделись перед рождеством, за ка­кой-нибудь месяц до смерти. Проездом был. Один, без Елены Ро­бертовны... Как всегда, весь поглощен новыми планами. Слушаю его и думаю: «Боже ты мой, какой огонь внутри у человека, с ка­кой одержимостью набрасывается на все новое!..» Самое послед­нее увлечение — модная пьеса Леонида Андреева «Тот, кто полу­чает пощечины», из нашей цирковой жизни. Там речь идет...

   Можешь не рассказывать, я видел в кинематографе.

  А ну, так вот. Анатолий Леонидович мечтал сыграть Тота, этого шалого барина, который стал клоуном. Говорил, соберу луч­шие цирковые силы, сделаем шикарную постановку и повезем по всей России. Представляешь, говорит, что это будет! Мир не ви­дывал! Все ахал, что я мобилизован. Хотел, чтобы я сыграл роль наездника Безано... Да-а-а, и вот уже его нет... Никого из цирко­вых не провожали в последний путь с таким почетом. И ни об одном не было столько некрологов. Не помню уж, в какой газете написали   даже:    «Умер   талантливый    шут,   Балакирев   нашего века...»

Разговор продолжался в тенистой беседке за холодным пивом. Насупясь, Николай оторвал у воблы голову, кинул ее через плечо и неожиданно изрек:

  Уж очень большую власть перекрещенка взяла...

  Постой-постой, ты про какую? — Петр закатил глаза и ука­зал пальцем кверху.— Про ту или про нашу?

  Про Эммочку, а то про кого же.

  Ухх! — Петр выдохнул с наигранным облегчением и снизил голос до шепота.— А я-то уж грешным делом подумал, что ты об Александре Федоровне, матушке-императрице.

  Тоже хороша! — В сердцах   Николай   отодрал   у рыбины плавник и с болью в голосе сказал: — Не   знаю, не   знаю,   дядя Петя, но что-то непонятное делается кругом, зреет что-то большое и страшное... Я нутром чувствую. В Саратове, может, и не так, а в Москве это в самом воздухе носится...— Николай на миг за­мялся, подыскивая слова.— Знаешь, как бывает, когда твои зна­комые недовольны тобой: вслух не говорят, а по их отношению улавливаешь... Мне один санитар   доверительно   говорил:   ждите революционных событий. Вот ведь чем запахло. Николай опасли­во огляделся и отстегнул кармашек   у гимнастерки,   однако, не обнаружив там то, что искал, полез в задний карман защитных галифе и вытащил вчетверо сложенную зеленую бумажку.— Вот, полюбопытствуй...

Петру, видимо, передалась подозрительность племянника, он тоже оглянулся с настороженностью и надел очки. Бунтарское, взрывное содержание листовки так и обожгло. О подобной крамо­ле он и слыхом не слыхивал. И против кого — против самодерж­ца, против главнокомандующего... Это что же такое, это куда же идем...

От Николая веяло свежестью, весь он был какой-то другой, не­здешний. Уж не с этими ли он, которые листовки выпускают? Упа­си и помилуй. Петр с тревогой вслушивался в слова племянника.

  Вот уж никогда бы не подумал, что отец будет так болез­ненно переживать неудачи на фронтах... Всякий разговор о про­махах нашей армии приводит его в бешенство. И цирк на Садовой забросил... Кому попало в аренду сдавал: то концерт певичек, то театральная постановка. Все мысли только о Ялте и Петербурге.

  Читал, читал, я ведь слежу.

  В дороге отец сказал, что завтра поедем осматривать коло­кольню. Придется, видимо, и нам...

Заказывать на утро извозчиков Петр не стал: есть другая идея, подкатим его туда с шиком. Но покамест об этом молчок.

Вечером Петр повел племянника к своему дружку Францу Ива­новичу Кочановскому, снискавшему в те годы популярность в ка­честве музыкального клоуна под псевдонимом Фис-Дис. Кочановский был одним из немногих саратовцев, кто владел автомо­билем.

Возвращаясь с утренней прогулки, заведенной издавна, как впрочем, и раннее пробуждение, Аким Александрович еще с противоположного угла увидел возле дома брата автомобиль. И остановился в изумлении: что сие означает? Кому подан? Подниматься к себе не стал. Засунув руки в карманы кремового чесучового пиджака выжидательно прохаживался по Немецкой улице, еще немноголюдной в этот час, с интересом поглядывая на парадный вход братова дома, на окна второго этажа, обрамленные красиво лепниной, на вывески (нижний этаж Петр сдавал под различной рода торговые заведения).

На этот же самый угол привел его Петр лет пятнадцать назад он только что вышел из дела, получил свою долю и решил вложить деньги в покупку дома. После подробного осмотра внутренних помещений вышли на этот же самый угол. Петр кивнул на здание:                                                                                          

  Ну, как?

  Что ж, дом стоящий: добротной фасонной кладки, в самом-самом центре Саратова. Чего же лучше, бери, не мешкай.

«Давно... боже мой, как давно все это было!» — продолжал вспоминать Никитин, сидя рядом с молодым щекастым шофером Кочановского, гладко выбритым и самодовольно улыбающимся в свои тонкие французские усики. Дорога ухабистая, их отчаянно подкидывает под взвизгивания дам и смешки брата на заднем еж денье, обтянутом красной кожей. И ко всему нестерпимо душно Ехать лошадьми было бы куда лучше.

Автомобиль свернул за угол, и взору Никитиных открылась колокольня.                                                                                     

 

9

 

В Никитинском архиве находится толстая папка с копиями ходатайств и ответами на них, счетами торговых заведений, поставляющих церковную утварь, расписками богомазов, соглашениям со скульптором, с мастерами и подрядчиками, одним словом, с до­кументами «до строительства колокольни и усыпальницы относя­щимися».

Перед нами прошение Акима и Петра Никитиных в монастыр­скую контору его преосвященству Гермогену, саратовскому еписко­пу, с просьбой разрешить «выстроить по нашему усмотрению, на наши средства Часовню во вверенном Вашему Преосвяществу мо­настыре на рубеже монастырской лицевой стороны... и в онной оборудовать свой фамильный склеп... причем, сверх расходов по сооружению Часовни мы жертвуем на украшение живописью мо­настырского соборного храма две тысячи рублей».

На строительство часовни «его преосвященство» согласия не дал, и Никитиным пришлось снова и снова писать прошения, зна­чительно увеличивать суммы жертвований, обращаться к влиятель­ным согражданам, дабы те похлопотали перед неуступчивым Гермогеном. Но епископ — гонитель театра и всех зрелищ — стоял на своем: не дозволю служителям капища сатанинского лепиться к храму господню!

— У, старый потаскун! — дал волю раздражению безбожник Петр, помянув недобрым словом заодно и всех церковников.

Хлопоты затянулись, а тут и вовсе зашли в тупик. Объяснялось это тем, что в дело неожиданно вмешался подручный Гермогена — царицынский иеромонах Илиодор. Илиодор — фигура одиозная: крайний мракобес, черносотенец, ретроград и к тому же страшный ханжа.

Вместе со своим могущественным покровителем, членом Госу­дарственной думы Гермогеном он пьянствовал и развратничал. И купе с ними блудил и одаривавший их своими милостями всесиль­ный Распутин, которого по нынешним временам посчитали бы эк­страсенсом или гипнотизером. О разгуле этой троицы знала чуть ли не вся Саратовская губерния. Илиодор со своей, по выражению Никитина-младшего, физиомордией сатира — узкой козлиной бо­родкой и большим крючковатым носом, угрожающе нацеленным на нас,— вызывал у Петра глубокую антипатию, и, поскольку цари­цынский иеромонах, опять же по Петрову обороту речи, совал длинный нос не в свое дело, бывший лихой наездник рубанул спле­ча — наговорил похотливому церковнику резких слов, и тот предал его анафеме, проклял дом и отлучил от церкви. Когда Аким узнал о скандале, то весьма огорчился. Вот бешеная башка! Всю кашу испортил. Удастся ли теперь поправить дело?

Аким встретился в Москве кое с кем, посоветовался и заставил Прата обратиться в святейший Синод за разъяснением — имеет ли иеромонах полномочия отлучать от церкви и налагать проклятия. Синод ответил, что «в русской церкви по духовному регламенту каноническое право отлучения от общения церковного предоставлено епископам только с разрешения Синода». И далее в том же документе предписывалось разъяснить «потомственному почетному гражданину Никитину И. А. что анафема, наложенная иеро­монахом Илиодором, является недействительною». Святейший Си­нод издал по этому поводу указ, в пункте втором которого говори­лось: «Иеромонаха Илиодора, дерзнувшего нарушить правила цер­ковные... по побуждениям личного раздражения, подвергнуть взы­сканию».

Примерно в то же время неблаговидные поступки саратовского епископа Гермогена — в миру Георгия Ефремовича Долганова — стали предметом скандального разбирательства Синода, который в своем решении назвал это довольно-таки мягко: «ослаблением цер­ковной дисциплины». Тем же вердиктом Гермоген был отстранен от управления саратовской епархией. И лишь после того братьям Ни­китиным удалось добиться своей цели. Правда, их обязали строить не часовню, как намечалось ранее, а колокольню.

Нелишне хотя бы коротко познакомиться с некоторыми доку­ментами, представляющими познавательный интерес. Вот, скажем, смета «поставщиков двора их императорского величества товари­щества И. Н. Олованишникова — художественная церковная ут­варь». Перечислено сорок семь предметов этой самой утвари, как, например, «дароносица серебряная 84 пробы, золоченая, среднего размера». Смета на общую сумму 7114 рублей.

Много счетов и от других торговых заведений подобного рода за поставленные хоругви, паникадила, кресты, жертвенники, под­свечники и тому подобное. А вот и еще одно любопытное соглаше­ние, «составленное в Харькове 1904 года декабря 1 дня с итальянским подданным Виктором Фердинандовичем Саммавилла на уст­ройство двух мраморных иконостасов, царских врат, диаконских дверей... а также надгробной плиты из белого итальянского мрамо­ра». Названные скульптурные работы позволяют составить пред­ставление о богатом убранстве склепа.

Возведенная Никитиными колокольня не уцелела. Однако ее изображение дошло до нас на открытке из серии «Виды городов» дореволюционной России. Столп колокольни, встроенной в камен­ную монастырскую ограду, имел четыре ступенчатых яруса, нижний из которых представлял собой часовню и одновременно усы­пальницу.

 

10

 

Взбираться по винтовой лестнице наверх дамы устрашились а предпочли обождать в монастырском садике.

Весь Саратов отсюда, с высоты, как на ладони. И Петр с Николаем, еще не отдышавшись, пустились вперебивку выискивать знакомые места; вертятся во все стороны, гомонят без умолку, не прочувствовали одно и уже переметнулись на другое. Смешки, пе­реглядки, и как только хватает людей на этакое пустомельство! Аким вздыхает: разве за тем поднимался он сюда, под облака. По­быть одному — вот чего просит душа. Чтобы никем не отвлекаемо плыть по течению памяти, чтобы родной город — город его дет­ства — сам напоминал о себе, сам рассказывал о том, что прошло, что было. Ведь здесь, почитай, каждая дорожка сызмальства исхо­жена вдоль и поперек. Увиденные отсюда, с этой точки, знакомые места вызвали в его сердце нестерпимую тоску по молодости... В по­следнее время все чаще и чаще возвращался он памятью к собы­тиям тех лет...

Свежий ветер, посвистывая и шурша, знобко холодит шею и щеки, забирается под рубаху. Аким Никитин перегнулся через пе­рила — каким букашечным кажется отсюда все. Даже автомобиль, ожидающий их у ограды, не больше сигарного коробка... Куда ни кинь взор — сверкают, горят маковки храмов. Аким продвинулся взглядом в глубину монастырского сада. И вдруг перед ним всплы­ло то самое утро 13 июля, солнечное, но не знойное, и литургия здесь же в Спасо-Преображенском монастыре, и стройное пение хора, такое проникновенное, что заходилось сердце... А после того — торжественная закладка этой вот колокольни, сооруженной в Юлину память, в годовщину ее кончины...

На глаза размягченно настроенного Акима Никитина наверну­лись слезы, и горло сдавило, и подбородок задрожал, как у отца в последние годы жизни... Но он сдержался и стал думать о дру­гом...

Все трое увидели — к храму приближается похоронная процес­сия. Петр изрек, покачивая головой: «Минус еще один...» Да, ухо­дят люди. Как много близких потеряли и они: отец, Юлия, Лентовский, Зотов, а недавно Дуров... Еще не успела порасти травой мо­гила. А ведь сам же любил повторять: «Некоторые полагают, будто их жизнь как цирковая программа в трех отделениях: кончится одно, начнется другое. Глубочайшая ошибка, жизнь человеческая всего лишь в одном отделении...»

А где же Печальная улица? Да вон же она, вон... Дом хозяйский стоит, а флигеля уже нет... В какую бы сторону ни поворачивался вознесшийся к облакам патриарх цирка, его снова и снова тянуло вглядеться в ту улицу, где прошли их детские годы, тягостные, словно кошмарный сон... Вот он, исток их карьеры, откуда начи­нались его Москва, Берлин, Париж, Будапешт, Варшава...

— Ну что, разлюбезный Аким Александрович, не пора ли? — перебил его мысли брат.— Ну, как знаешь, как знаешь... А я и Ника сыты... Ауфвидерзейн... Не задерживайся зря. Наши, поди, уж заждались. Да и ветрено...

Аким с облегчением проводил глазами спускающихся по лест­нице. И тотчас на душе сделалось легко-легко, и пришла ясность мышления, и память свободно скользила тропинками прошлого, ни­где не задерживаясь и не углубляясь, избегая теневой стороны, а только все по светлой, по солнечной. И что особенно хорошо — не нужно напрягаться и додумывать мысли до конца.

В спокойном уединении, отрешенный от всего житейски мелоч­ного, думами он был устремлен в будущее, как и взор его, направ­ленный вдаль, туда, вверх по волжскому течению за Соколову гору, что мутнела в горячем мреющем воздухе.

Совсем близко, почти под ним, Митрофаниевская площадь, с которой столько связано. Именно здесь более всего любил он ста­вить цирк. И нынешний — вот он на площади — лежит, словно ка­равай на столе. По совести говоря, до чего же убогое строение! И как ты его ни латай, как ни приукрашивай ковровыми дорожка­ми, времянка, она и есть времянка... Но ничего, ничего, недолго уже... Год-другой, и возведем на радость землякам настоящий, не хуже московского. Уже и контракт заключен. И арендован участок не временно, как прежде, а в «долгосрочное пользование». Все честь по чести! Документ этот он знает наизусть. «Городское место на Митрофаниевской площади, по линии Ильинской улицы 16 са­жен и в глубь площади — 20 сажен, а всего — 320 квадратных са­жен». Арендное содержание оформлено на имя матери — так мень­ше налога платить. В новом здании запроектирован глубокий бассейн для водяных феерий. Предусмотрено все до мелочей. По­скольку в цирке будут «даваемы подводные представления, то выпускаемая из резервуаров вода должна проходить по лункам улиц мимо тротуаров...».

Услужливое воображение явило ему этот будущий дворец с ог­ромным куполом, крытым цинковым листом, который ярко сереб­рится на солнце. А рядом — уже купленный для себя дом...

С той же поразительной зоркостью, с какой орлы замечают из-под небес на земле даже крошечного мышонка, Акиму Никитину виделось отсюда сверху его прошлое — далекое и близкое. Неожи­данно для себя он воспроизвел в памяти чувство радостного откры­тия, которое осенило его на днях на воскресном утреннике в своем московском цирке.

Детские представления ему случалось смотреть не часто. А если когда и выходил на номер-два, то садился в собственную малень­кую ложу, вход в которую прямо из квартиры. А тут надо было взглянуть на новое антре любимца Виталия Лазаренко, и Аким опустился на свободное место в первом ряду. Соседом его оказался мужчина лет тридцати с мальцом на коленях. Время от времени Аким бросал взгляды на ребенка. Матерь божья! Каким жаром го­рели детские глазенки, каким восхищением искрились, когда ловкие и веселые «Тингль-тангль» колесили по манежу в немыслимых акробатических пертурбациях. Лицо малыша показывало, как сильно захвачено все его существо происходящим на манеже. Как толь--ко клоуны Коко и белолицый Теодор начали разыгрывать потешную  сценку, в  которой один  из  них  изображал пчелу, забавно -летающую по манежу, чтобы собрать мед, а  второй — наивного про­стофилю, жаждущего полакомиться медом, милые мои, что делалось с мальчишкой, да нет, с обоими — с сыном и отцом! Они хохо­тали до слез, хватаясь за животики, отец даже всплескивал руками, веселясь явно больше своего отпрыска...

Тогда он, Аким, впервые осознал: одно дело видеть представление оттуда, с верхотуры, из хозяйской ложи, и другое, совсем другое находиться рядом со зрителем. Радость, какую только что пере­шили  его соседи, по-новому сказала директору цирка, что здесь, в этом круглом здании, где творится волшебство, где происходит нечто невероятное и неслыханное, чего не увидишь ни в каком другом месте, где оживает на ваших глазах фантастическая сказка,— здесь -к нам вновь возвращается прекрасное детство, словно бы мы со­вершаем путешествие в собственное прошлое. Да как же прежде-то не замечал он всего этого: почему раньше не испытывал вместе - со всеми этой общей радости? Вероятно, только с возрастом способны мы пристально вглядываться в окружающее, способны пол--Ной мерой оценить сущее. И для директора цирка то был миг светлого озарения, когда он вдруг глубоко ощутил: нет, не зря прожиты -годы, не зря бился и тратил силы, не зря испытывал творческие ,муки...

Высота словно бы расширила, развела границы и прошлого его, и будущего. Испытывал ли он страх старости, страх смерти, бан­кротства, обнищания? Нет. Его трезвому, деятельному уму чужды всяческие страхи. Он не из тех, кто истязает себя сомнениями и кто живет рефлексиями. Он доверяет жизни и своим силам. И если уж о чем-то и сожалел, то лишь о том, что слишком много останется неосуществленного, что не до конца удалось выразить себя. Нет-нет, подводить черту еще рано, куда там, наоборот, только теперь, когда пришла зрелая мудрость, когда пришло второе дыхание, ког­да раззуделось плечо, только и косить...

В сущности говоря, он обладал таким зарядом энергии и воли1 .что, случись надобность, этого вполне хватило бы для полетов по воздуху лишь за счет движений собственного тела, подобно Друду, герою гриновского романа «Блистающий мир», поражавшему цир­ковую публику своими невероятными парениями. И лишь в одном Никитин разнился с героем Александра Грина: основателя русского цирка ни за что не затравишь и не побудишь покончить с собой. Никитин отметил, что ветер покрепчал, и этими порывами вы­хватило из его памяти давнее, библейское: «Возвращается ветер на круги своя...» Вот и он, Никитин, воротился ко дням своей юности. «Ну, здравствуй, любимая, здравствуй!» — Аким ласковым взором окидывает русло Волги, подернутой золотистой рябью. Он остано­вил раскачиваемую ветром веревку, привязанную к «языку» боль­шого колокола, и подумал о том, что этот приезд в Саратов для него лишь кратковременная остановка в дороге, такая же, как оста­новка поезда на далеком полустанке, когда выходишь из вагона, чтобы хоть ненадолго ощутить под ногами землю. Он думал, это очередная встреча с родиной, с молодостью, и не знал, что это прощание...

С легкой тревогой помыслил о сыне: не изменил бы отцовскому делу, не ударился бы в политику. Но, в общем-то, он, Аким Алек­сандрович, тверд в своей уверенности, что род Никитиных вечен, как вечна эта Соколова гора и эта возведенная им колокольня, и что от поколения к поколению будет крепнуть их дело.

Как режиссеру, Никитину свойственно ассоциативное мышле­ние: пролетели по небу птицы, и он с теплотой подумал о своих вы­кормышах — все до одного уже встали на крыло и поднялись в сме­лые полеты.

Гремят за границей первоклассные наездники Петр Орлов, Ни­колай Козлов, эквилибрист Степанов, изумляют иноземцев богаты­ри Поддубный и Заикин. С огромнейшим успехом представляет Россию в европейских столицах Матвей Бекетов со своим «Боль­шим русским цирком». Даже в самом Париже два сезона делал полные сборы. А разве не отрадно, что последователи братьев Ни­китиных понастроили цирковых зданий по всему Уралу, по Сибири, аж до самого дальнего Владивостока добрались. Выученица никитинская жонглер Мария Даниленко пишет из Андижана, что здесь одновременно работают три цирка: Юпатова, Соболевского и друго­го их питомца — Жигалова.

Да, вчерашние мальчишки и девчонки становятся премьерами манежа, крупными антрепренерами. От убогих балаганов-халабуд до каменных стационаров — вот ведь как размахнулось дело! А сам он, старый главарь этого кочевого племени, все еще властвует, все еще высматривает дальние цели.

Аким Никитин ясно осознавал, что лучшие годы жизни ушли на то, чтобы распутывать тугие узлы, чтобы отыскивать выход из тупиков и лабиринтов и одолевать жадных иноземцев. Где теперь они все?..

Бог ты мой, как быстро бежит время! Целых семьдесят три года карабкался он вверх — выше и выше, ни разу не свернул с наме­ченного пути, не отвлекся ни на что, только вперед и только выше и выше. Впрочем, жизнь свою он мерил не прожитыми годами, а тем, что успел сделать на избранном поприще. И сейчас его еще пере­полняют новые планы: богадельни для престарелых и покалеченных артистов, сооружение крупного комплекса общественных раз­влечений в Петровском парке, стационары в Ялте и Саратове. И главное — покорение «Русским цирком» Петербурга. Его планы прибавляют ему годы. Всегда бодрствующая мысль не ослабла и ныне. Он делает свое дело так, будто намеревается прожить по меньшей мере два века.

Здесь, высоко над землей, откуда взору открываются бесконеч­ные дали, мы и попрощаемся с Акимом Никитиным, умудренным университетами жизни, опытом борьбы, по-прежнему жизнелюби­вым и творчески бодрым, отцом русского цирка.

эпилог

Громовую весть о февральской революции Никитин встретил прикованным к постели. Сообщение ошеломило, привело в полное замешательство. За стенами его комнаты бурлило и клокотало люд­ское море, а до него доносились лишь отголоски сходок, речей, ло­зунгов: «Свобода, равенство и братство...»

Дом непривычно опустел — ни шагов, ни голосов — всех как ветром сдуло, все на улицах, митингуют. Поздно вечером ввалил­ся Николай, а с ним — низкорослый, румяный юрист Данкман и ве­сельчак Станевский. У всех на рукавах повязки, а на груди банты того же красного шелка. Разговаривали громкими голосами, взбудораженно, наперебой, словно в подпитии.                                        

Силы покидали Акима Никитина, а мышление оставалось по-прежнему ясным, быть может, даже более ясным, чем раньше. Умирающий отчетливо осознавал: должен успеть сделать все рас­поряжения. Послал за нотариусом. «Просил, мол, прийти незамед­лительно...»

Дожидаясь Невяжского, сосредоточенно обдумывал духовное завещание в деталях, стараясь ничего не упустить. Досадовал, что не может, как издавна привык, записывать в блокнот цифры и пункты. Теперь все приходится держать в уме. Значит, так: пять тысяч на вечное поминовение незабвенной Юлии. Пенсию пожиз­ненную долголетним служащим: Трофиму Хрисановичу Моисееву и кухарке нашей Екатерине Павловне. Наказать Эмме и Коле под­держивать брата Дмитрия до конца его дней. Далее — содержание приюта на Масловке для престарелых и потерявших трудоспособ­ность. Какую же сумму выделить? Нет, пожалуй, лучше будет не единоразово, а ежегодными отчислениями. Пусть будет записа­но в завещании: в каждом из пяти оставшихся после меня цирков в пользу приюта поступает ежегодно полный сбор с одного пред­ставления. Так им выгоднее.

Здесь следует немного задержаться. В последние годы жизни, как я смог удостовериться, роясь в архивах и беседуя со старыми артистами, в характере А. А. Никитина произошли значительные перемены. По рассказам его современников и по свидетельству бес­пристрастных документов, Аким Никитин стал словно бы другим человеком — уже не скопидом, дрожащий над каждой копейкой, а щедрый благотворитель. Что ж, сто раз прав поэт-мудрец, восклик­нувший: «Бегут, меняясь, наши лета, меняя все, меняя нас...» Умудренный духовным опытом, поразмышлявший над смыслом жизни, этот любомудр, как его назвали в одном из некрологов, спе­шил в последнее время делать добро. Когда-то Юлия выговаривала мужу: «Хозяин вытравил из тебя человека...» Ныне человек в его душе взял верх над хозяином.

Выбившийся из самого неимущего слоя населения, Аким Алек­сандрович в последнее время старался как можно больше, выража­ясь его собственным языком, воспомоществовать бедным. По ма­териалам архива видно: в том его цирке дали представление в поль­зу сиротских яслей, в этом — в пользу погорельцев, отчисляли сборы в пользу вдов, мужья которых погибли на фронте, в пользу инвалидов войны.

Упомянутая уже рукопись воспоминаний Н. А. Никитина со­держит строки об отзывчивости его отца: «Оказывал помощь мно­гим артистам. Подарил лошадь под жокейскую езду Н. Козлову. Две лошади — Нони Бедини. Купил тигров дрессировщику Виль­гельму, бывшему помощнику знаменитой укротительницы Зениды. Когда Алеша Сосин в «Конкурсе прыгунов», организованном в на­шем цирке, сделал без трамплина первым в мире двойное сальто-мортале, то отец, чтобы отметить его рекорд, заказал именную медаль из чистого золота и преподнес ее замечательному прыгуну... При несчастных случаях — переломах ног или рук, вывихах — отец продолжал выплачивать пострадавшему до выздоровления». (Подчеркнем, что владельцы других цирков производственные травмы не компенсировали.)

В те самые дни в Москве был учрежден Международный союз артистов цирка. Отзывчивый ко всему новому, Никитин с полным сочувствием отнесся к молодой общественной организации и распо­рядился ежегодно отчислять в каждом городе сбор с одного спек­такля — «на усиление средств вновь созданного Союза».

В благодарственном адресе Российского общества артистов варьете и цирка, отпечатанном типографским способом всего в двух экземплярах и примечательном еще и тем, что на нем стоят авто­графы всех крупнейших мастеров тогдашней арены и эстрады, го­ворится: «Великодушно и щедро жертвуя Обществу и время и деньги, вы снова ознаменовали вступление Общества во второй год своего существования новым актом широкой щедрости, подарив Обществу валовый сбор от идущего теперь представления в вашем московском цирке».

В пункте втором завещания А. А. Никитина сказано: «Дачу на Верхней Масловке дарю Российскому обществу артистов варьете и цирка для устройства дома призрения престарелых и потеряв­ших трудоспособность артистов варьете и цирка». Второй такой же приют бывший паяц с улицы Печальной намеревался открыть и в Саратове.

Познакомимся еще с одной достойной внимания выдержкой из архивного документа. 4 июля 1918 года в казанском цирке, еще не­давно принадлежащем Никитину, а в то время уже национализированном, происходило общее собрание, которое вынесло постанов­ление: «приобрести просторный дом и учредить на его площади для престарелых артистов убежище имени А. А. Никитина».

Невяжский, постоянный нотариус Никитиных, дошел до третье­го пункта завещания: «Весь принадлежащий мне капитал и все прочее мое движимое имущество и все мои недвижимые имения завещаю в собственность жене моей, Эмме Яковлевне, в двух третьих долях и усыновленному моему сыну в одной третьей доле».

...Пункт шестой: жена и сын «один без согласия другого не име­ют права продавать, закладывать и иным образом отчуждать заве­щанное им недвижимое имущество и цирки посторонним лицам...» Задумался... Невяжский деликатно выжидает, видит, как уважае­мый клиент борется с приливом слабости.

О чем же он так напряженно размышляет? Быть может, на ро­ковом переломе между жизнью и небытием ему дано пророчески проникать в тайны судьбы? Возможно, по какому-то особому внут­реннему чувству он, подобно ясновидцам, прозорливо предугады­вал, что всего через несколько недель после погребальных псалмов добродетельная Эмма Яковлевна станет супругой его сострадатель­ного сына... А почему же, собственно, и не сострадать, разве так ли уж грешно утешить слабую женщину, миловидную, почти его ро­весницу, обладательницу к тому же «двух третей» капитала, а не одной, как он сам. Ну зачем же, посудите сами, распылять «движи­мое и недвижимое», в одних-то руках оно куда надежнее...

Завещание составлено 18 марта 1917 года, а 21 апреля Аким Александрович Никитин ушел из жизни. Сохранилось медицин­ское заключение: «Склероз сердца и воспаление легких»! Его тело было перевезено в Саратов и похоронено в семейном склепе. В крат­кой скорбной надписи на венке от Международного союза артистов цирка Никитин назван отцом и другом артистов арены. А в проник­новенном некрологе газеты «Эхо цирка» было сказано: «С его смертью исчезает одна из крупных и талантливейших сил цирка... Незаменимая утрата!.. Никогда память не угаснет об этом великом деятеле цирка». Тот же мотив — глубочайшее почитание — и в скорбном некрологе популярного журнала «Геркулес»: «Сорок лет быть цирковым директором и при этом всеми любимым, это что-нибудь да значит...» «Сцена и арена», искренне соболезнуя, сокру­шенно замечает: «Умер дедушка русского цирка, а вместе с ним умерла и волшебная сказка о бродячих артистах...» Откликнулись на смерть циркового директора международного класса Берлин и Лондон: английские артисты в своем профессиональном органе, сообщая о смерти мистера Никитина, назвали его типичным «селф-мейд-меном», то есть человеком, который сам себя сделал.

Он прожил трудную и беспокойную жизнь, этот выбившийся в верха уличный гаер, ставший «королем цирка». Путь, пройденный им, содержал некий символический смысл: от улицы Печальной он дошел до Садово-Триумфальной. Поистине триумфальный путь!

В заключение остается сообщить о том, как в дальнейшем сло­жилась судьба остальных членов семейства Никитиных. Сперва о старшем — Дмитрии. По словам Николая Акимовича, его дядя, после того как вышел из дела, «начал самостоятельно директорст­вовать, но неудачно. И это при том, что отец и дядя Петр неодно­кратно помогали ему. Потом отец купил брату музей-паноптикум, с которым он и продержался два года. После был зверинец, и то же самое — «не везло», вернее, обкрадывали компаньоны. Позднее отец купил дяде Мите домик в Нижнем Новгороде, где тот и доживал свои последние дни». Д. А. Никитин ненамного пере­жил брата: он умер 13 января 1918 года в возрасте 83 лет. Похо­ронен также у себя на родине в фамильном склепе.

Эпистолярное наследие создателей русского цирка невелико, тем большую ценность представляют те несколько записок и от­крыток Петра Никитина, что сохранились частью в ЦГАЛИ, а частью в архиве автора этих строк. (Переданы Н. А. Никитиным.) Скупые строки позволяют восстановить трагическую картину на­чала 20-х годов, когда Поволжье было охвачено голодом. Больной, овдовевший, одинокий, без средств, он тяжело переносил эту го­рестную пору. Записка Эмме Яковлевне Никитиной: «Я все время болею и навряд с тобой когда-нибудь увижусь. А приехать в Мо­скву у меня не хватает сил... Знакомые меня все забыли... Хлопочу, чтобы меня поместили в богадельню, но навряд ли это удастся, ибо говорят, что я бывший буржуй... Жить в Саратове стало очень трудно. Все дорого. Голодуха полная. Люди мрут от голода и от холеры. Бывают случаи до 86 человек в день. Урожая никакого. Дождей не было во все время. Ты пишешь, чтобы мне поехать в Ялту. Но ведь и там жизнь несладкая... Прости, дорогая Эмма, писать более не в силах. Голова моя решительно не работает».

В письме, датированном первым днем февраля 1921 года, вновь жалоба на тяжелую болезнь. «Чувствую себя очень слабым... При­ведет ли бог повидаться с тобой...». И последнее короткое послание, написанное на визитной карточке размашисто нервическим почер­ком,— вопль, вырвавшийся из груди отчаявшегося человека: «Ради бога, нельзя ли меня спасти отсюда!..» Голод унес многие жизни саратовцев, в том числе и Петра Александровича Никитина — гор­дость и славу русского цирка. Умер он 20 августа 1921 года.

Сыну А. А. Никитина, выдающемуся мастеру цирковой арены, заслуженному артисту РСФСР Николаю Акимовичу Никитину вы­падут в бурные дни революционных событий серьезные испытания, из которых он в конце концов выйдет с честью. Но это уже тема другой книги. В мою же задачу входило лишь рассказать о рожде­нии русского цирка, о его основателях и о той замечательной преемственности и глубинной связи, которая существует между шко­лами старого русского и советского цирков.

...Прошли годы. На цирковом манеже блистают новые артисты, афиши называют новые имена. Сила современного циркового ис­кусства как раз в том и состоит, что оно умеет соотносить настоя­щее с прошлым и делает это не механически, а творчески.

Сегодняшний манеж наследовал у старого никитинского цирка не построение номеров, не форму трюков и даже не его стилистику, он взял более глубинное — сам дух этого искусства, его националь­ный характер — его благородную красоту и романтику, его жизне­радостный смех и неподдельное веселье, молодеческую удаль, ли­хость, увлеченность, истоки которого в народных празднествах с потехами скоморохов.

По исполнительской технике, по художественному совершенству артисты советской арены недосягаемо далеко ушли от тех, кого контрактовали братья Никитины, однако не стерлась, живет и будет жить всегда глубокая общность, тот национальный дух, кото­рые столь же очевидны, как если бы мы взяли в руки и стали раз­глядывать две лаковые шкатулки палехской работы — одну, изго­товленную умельцами дореволюционной поры, а другую — худож­никами наших дней: при всем различии содержания без труда обнаруживается сходство исполнительской манеры, стилевое един­ство и национальная принадлежность этих произведений.

У нашего народа установилась добрая традиция — поклоняться трудовому подвижничеству и высоко чтить заслуги предшествен­ников. Не забыты и те, кто сто с лишним лет назад поднял на льду реки Суры убогий, продуваемый всеми ветрами, брезенто­вый шапитон. Там, где произошло это знаменательное событие, в Пензе, неравнодушные люди открыли недавно Музей театра, в ко­тором представлены все видные деятели сценических искусств, му­зыки, кино, связанные с этим городом. По достоинству оценены и братья Никитины, вставшие, таким образом, в один ряд с выдаю­щимися строителями национальной культуры. В музее этом целый зал отведен под экспозицию «Первый в России русский цирк». Здесь наши современники с благодарностью обращаются к прошло­му, отдавая дань глубочайшего уважения славным основателям Русского цирка.

 

СОДЕРЖАНИЕ

ВЕСНА 1861 ГОДА............................................  7

САМИ СЕБЕ ХОЗЯЕВА ....................................  43

НА ИСХОДНОМ РУБЕЖЕ ................................  53

БИТВА ЗА РУССКИЙ ЦИРК ............................             104

СЛАГАЕМЫЕ УСПЕХА....................................              143

МОСКОВСКАЯ КРУГОВЕРТЬ..........................  166

БОЛЬШОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ .............................  205

НОВОЕ —ДВАДЦАТОЕ —СТОЛЕТИЕ ...........  228

К ВЕРШИНЕ УСТРЕМЛЕНИЙ.......................... 243

ЭПИЛОГ..........................................................266

НАЗАД НАЗАД

Сайт управляется системой uCoz